Студопедия — ПИСАРЕВ
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ПИСАРЕВ






Дмитрий Иванович Писарев (1840—1868) — яркий представи­тель материалистической филосо­фии и революционного демокра­тизма в России, выдающийся со­циолог, публицист и литератур­ный критик, видный пропаган­дист естествознания. Родился в дворянской семье. Учился в Пе­тербургском университете, кото­рый окончил в,1861 г. Вскоре стал фактическим идейным руко­водителем журнала «Русское сло­во» — органа демократических сил

России, близкого по направлению «Современнику». Широкую из­вестность в 1861 г. принесли ему первые крупные философские труды — «Идеализм Платона», «Схоластика XIX века», «Физиолв' гические этюды Молешотта» и другие, поставившие его в ряд крупнейших передовых мыслителей России 60-х годов XIX в.

Закрыв в 1862 г. «Современник» и «Русское слово», власти летом арестовывают Писарева за антиправительственный памфлет


«Русское правительство под покровительством Шедо-Ферроти». Просидев в Петропавловской крепости четыре с половиной года, Писарев был выпущен на свободу в конце 1866 г. Летом 1868 г. он утонул на Рижском взморье. В крепости Писарев не прекра­щал творческой деятельности: создал такие замечательные ра­боты, как «Реалисты», «Прогресс в мире животных и растений», «Очерки по истории труда», «Исторические идеи Огюста Конта», «Мыслящий пролетариат», ряд литературно-критических работ, где защищал принципы реализма в эстетике.

В последний период своей деятельности он сотрудничал в журналах «Дело», «Отечественные записки» и других, в которых публикует статьи «Генрих Гейне», «Борьба за жизнь», «Старое бар­ство», «Популяризаторы отрицательных доктрин».

Пропагандой принципов дарвинизма, научного естествознания Писарев снискал уважение среди крупнейших представителей на­уки нашей страны. Труды и деятельность Д. И. Писарева высоко ценил В. И. Ленин.

Фрагменты из произведений Д. И. Писарева подобраны авто­ром данного вступительного текста В. В. Вогатовым по изданиям: 1) Д. И. Писарев. Полное собрание сочинений в 6-ти томах. СПб., 1904; 2) Д. И. Писарев. Сочинения в 4-х томах, т. 4. М., 1956; 3) Д. И. Писарев. Избранные философские и обществен­но-политические статьи. М., 1949.

[ФИЛОСОФИЯ]

Развиваться —значит постепеннj прокладывать себе путь к верному пониманию той связи, которая существует между явлениями природы. Чтобы приближаться к этому верному пониманию, надо собирать наблюдения. А такие наблюдения, которые могут пригодиться для общих выво­дов, возможны только тогда, когда наблюдатель смотрит на явления с какой-нибудь определенной точки зрения, то есть когда он подходит к явлению с какой-нибудь уже готовой теорией.

[...] Теория же сама по себе только помогает нам наблюдать; стараясь убедиться в том, верна ли теория, или нет, мы обращаем внимание именно на те стороны явлений, к которым наша теория имеет какое-нибудь отношение. Каждое явление природы само по себе так сложно, что мы никак не можем охватить его разом со всех сторон; когда мы приступаем к явлению без всякой теории, то мы решительно не знаем, на какую сторону явления следует смотреть (1, V, стр. 323).

Как только возникает сознательное исследование, так обозначается тотчас же естественная и непримиримая вражда между наукой и теософией, — вражда, которая


может окончиться только совершенным истреблением одной из воюющих сторон. Все, что выигрывает наука, то теряет теософия; а так как наука со времен доистори­ческого фетишизма выиграла очень много, то надо пола­гать, что ее противница потеряла также немало. Дей­ствительно, вся история человеческого ума, а следова­тельно и человеческих обществ, есть не что иное, как постоянное усиление науки, соответствующее такому же постоянному ослаблению теософии, которая, при вступ­лении человечества в историю, пользовалась всеобъемлю­щим и безраздельным могуществом.

Несмотря на этот вечный и роковой антагонизм, тео­софия, сама того не замечая и не желая, постоянно вру­чала своей противнице оружие и собирала для нее мате­риалы, которыми наука постоянно пользовалась со свой­ственными ей одной неподкупностью, неумолимостью, не­благодарностью и коварством (1, V, стр. 339).

Свободные мыслители древней Греции оказали людям две громадные услуги: во-первых, они довели геометрию до высокой степени совершенства и заложили своими математическими открытиями тот прочный фундамент, на котором стоят вся наука и вся положительная философия нашего времени; во-вторых, они своими метафизическими системами совершенно расшатали доктрину политеизма и сделали первую смелую попытку выйти на новую дорогу из-под тяжелой теософической опеки. Попытка оказалась неудачной по недостатку фактических знаний; но сме­лость греческих мыслителей не пропала даром и вызвала, много столетий спустя, таких подражателей, у которых, кроме живого стремления к истине, кроме умственной неустрашимости, есть еще громаднейший арсенал сде­ланных открытий, собранных опытов и неопровержимых обобщений. Что было у греческих мыслителей смутным угадыванием, то сделалось для новейших подражателей их ясным, отчетливым и спокойным пониманием. Попыт­ка, неудавшаяся грекам, совершенно удалась современ­ным европейцам (1, V, стр. 366).

Сталкиваясь с различными людьми, читая различные книги, гоняясь за призраком развития и готовых убежде­ний, точно так, как алхимики гонялись за призраком фи­лософского камня, вы невольно сравнивали получаемые впечатления, становились в тупик над противоречиями, подмечали нелогичности, обобщали вычитанные факты и,

286 '


таким образом, укрепляли понемногу вашу мысль, закла­дывая фундамент собственных убеждений, и становились в критические отношения к тем людям и к тем книгам, от которых вы ожидали себе сначала чудесной благодати немедленного умственного просветления.

Наконец, ваши наклонности и способности разверну­лись и обозначились настолько, что вы перестали быть для себя самого мучительной загадкой. Познакомившись с своей собственной персоной, вы в то же время поняли общее направление окружающей жизни, вы отличили пе­редовых людей и честных деятелей от шарлатанов, софи­стов и попугаев; вы сообразили, куда передовые люди ста­раются вести общество; все эти сведения вы получили не за раз, не от одного человека и не из какой-нибудь одной книги; все эти сведения собраны вами по кусочкам, извле­чены из множества различных впечатлений, заронены в ваш ум всякими крупными и мелкими событиями частной и общественной жизни. Незаметно проникая в вашу го­лову, все эти основные сведения срастались с вашим умом так крепко и превращались в такое неотъемлемое достоя­ние вашей личности, что вы скоро потеряли всякую воз­можность определить, где, когда и каким образом приоб­ретены составные части самых дорогих и непоколебимых ваших убеждений (3, стр. 578—579).

Вся физика Платона есть чистое создание фантазии, не допускающее в слушателе тени сомнения, не опираю­щееся ни на одно свидетельство опыта, развивающееся •само из себя и основанное на одной диалектической раз­работке идеи, положенной в основание. Платонизм есть религия, а не философия, и вот почему он имел такой громадный успех в мистическую эпоху падения языче­ства, вот почему он сохранен и взлелеян византийскими учевшми, передан Италии и Европе в эпоху Возрождения, поставлен на незыблемый пьедестал и под разными име­нами живет и теперь.

У кого нет самостоятельного творчества, тот примы­кает к чужой фантазии и делается ее адептом. Из многих подобных фантазий фантазия Платона отличается высо­ким полетом мысли и смелой концепцией общей картины. Не мудрено, что к его идеям примыкают с полным сочув­ствием многие мистики, отличающиеся развитым умом и тонким эстетическим чувством. Платон верил в создания своей фантазии; он считал их за безусловную истину и


ни разу не становился к ним в критические отношения; одна секунда сомнения, один трезвый взгляд могли раз­рушить все очарование и рассеять всю яркую и велико­лепную галлюцинацию. Но этой роковой секунды в его жизни не было, и на всех сочинениях Платона легла пе­чать самой фантастической и в то же время спокойной веры в непогрешимость своей мысли и в действительность вызванных ею призраков. Вера в самого себя тесно свя­зана с умственной нетерпимостью, а умственная нетерпи­мость ждет только удобного случая, чтобы воздвигнуть действительное гонение на диссидентов. Пока Платон остается в сферах отвлеченной мысли или, вернее, свобод­ного вымысла, до тех пор он является чистым поэтом. Когда он входит в область существующего, он становится доктринером (3, стр. 46).

/ Доктринерство Платона проходит чрез все его нравст­венное учение.чПлатон здесь, как в своей физике, не смот­рит на то, что дает жизнь; он не изучает естественных стремлений человеческой природы, да и к чему изучать? Абсолютная истина, в существование которой всей душой верит поэт-мыслитель, находится не в явлении, а где-то вне его, высоко и далеко, в таких сферах, куда может залететь пылкое воображение, но куда не поведет крити­ческое исследование, основанное на изучении фактов. Платон считает себя полным обладателем этой драгоцен­ной, хотя и невесомой истины; он утверждает, правда, что «душе в здешней жизни невозможно достигнуть вполне чистого воззрения на истину»; но это положение вовсе не ведет к тем следствиям, каких можно было от него ожи­дать; видно, что оно не проникает особенно глубоко в сознание Платона. Платон допускает то обстоятельство, что смерть может открыть его духу более обширный мир знаний, но не видно, чтобы он сознавал неудовлетвори­тельность своего наличного капитала, не видно, чтобы он сомневался в верности своих идей; то, что он знает или создает творческой фантазией, кажется ему безусловно верным и не допускает над собой никакого контроля. Вследствие этого Платон говорит в своей нравственной философии: должно думать так-то, поступать так-то, стре­миться к тому-то. Эти приказания отдаются человечеству с высоты философской мысли, не допускают ни коммен­тариев, ни возражений и требуют себе безусловного пови­новения. Черты народного характера, коренные свойства


человеческой природы возмущаются против этих указов Платона, но это нисколько не смущает гордого мыслителя, упоенного созерцанием своих творений.

Все, что не согласно с его инструкциями, признается ложным, случайным, незаконным, препятствующим об­щему благу всего человечества (3, стр. 48).

Мы до сих пор видели Платона как поэта, как доктри­нера; не разделяя его фантастических бредней, мы при­нуждены были признавать в его созданиях много искрен­него воодушевления, много смелости и силы воображения; не сочувствуя его нравственным принципам, мы не могли отказать во внутренней стройности и последовательности. Этой последовательности не повредила даже двойствен­ность его воззрений на материю и ее отношения к чело­веческому духу; как мыслитель, задавшийся известной идеей, Платон смело дошел до крайних выводов; как жи­вой человек он пошел совершенно другой дорогой и до­казал, таким образом, в одно и то же время силу своей творческой мысли, крепость своей физической приро­ды и невозможность втиснуть жизнь в узкие рамки теории.

Словом, в конце концов можно вывести заключение, что Платон имеет несомненные права на наше уважение как сильный ум и замечательный талант. Колоссальные ошибки этого таланта в области отвлеченной мысли проис­ходят не от слабости мысли, не от близорукости, не от робости ума, а от преобладания поэтического элемента, от сознательного презрения к свидетельствам опыта, от само­надеянного, свойственного сильным умам стремления вы­нести истину из глубины творческого духа, вместо того чтобы рассмотреть и изучить ее в единичных явлениях. Несмотря на свои ошибки, несмотря на полную несостоя­тельность своей системы, Платон может быть назван по всей справедливости родоначальником идеалистов (3, стр. 60—61).

Фантастическое увлечение идеей и принципом вообще, сколько мне кажется, не в характере русского народа. Здравый смысл и значительная доля юмора и скептицизма составляют, мне кажется, самое заметное свойство чисто русского ума; мы более склоняемся к Гамлету, чем к Дон-Кихоту, нам мало понятны энтузиазм и мистицизм страст­ного адепта. На этом основании мне кажется, что ни одна философия в мире не привьется к русскому уму так

 

10 Антология, т. 4


прочно и так легко, как современный здоровый и свежий материализм. Диалектика, фразерство, споры на словах и из-за слов совершенно чужды этому простому учению (3, стр. 74).

Материализм сражается только против теории; в прак­тической жизни мы все материалисты и все идем в раз­лад с нашими теориями; вся разница между идеалистом и материалистом в практической жизни заключается в том, что первому идеал служит вечным упреком и посто­янным кошмаром, а последний чувствует себя свободным и правым, когда никому не делает физического зла. Пред­положим, что вы в теории крайний идеалист, вы садитесь за письменный стол и ищете начатую вами работу; вы осматриваетесь кругом, шарите по разным углам, и если ваша тетрадь или книга не попадется вам на глаза или под руки, то вы заключаете, что ее нет, и отправляетесь искать в другое место, хотя бы ваше сознание говорило вам, что вы положили ее именно на письменный стол. Если вы берете в рот глоток чаю и он оказывается без сахара, то вы сейчас же исправите вашу оплошность, хотя бы вы были твердо уверены в том, что сделали дело как следует и положили столько сахара, сколько кладете обыкновенно. Вы видите, таким образом, что самое твер­дое убеждение разрушается при столкновении с очевид­ностью и что свидетельству ваших чувств вы невольно придаете гораздо больше значения, нежели соображениям вашего рассудка. Проведите это начало во все сферы мышления, начиная от низших до высших, и вы получите полнейший материализм: я знаю только то, что вижу или вообще в чем могу убедиться свидетельством моих чувств. Я сам могу поехать в Африку и увидать ее природу и потому принимаю на веру рассказы путешественников о тропической растительности; я сам могу проверить труд историка, сличивши его с подлинными документами, и по­тому допускаю результаты его исследований; поэт не дает мне никаких средств убедиться в вещественности выве­денных им фигур и положений, и потому я говорю смело, что они не существуют, хотя и могли бы существовать. Когда я вижу предмет, то не нуждаюсь в диалектических доказательствах его существования: очевидность есть луч­шее ручательство действительности. Когда мне говорят о предмете, которого я не вижу и не могу никогда уви­дать или ощупать чувствами, то я говорю и думаю, что


он для меня не существует. Невозможность очевидного проявления исключает действительность существования. ' Вот каноника материализма, и философы всех времен и народов сберегли бы много труда и времени и во мно­гих случаях избавили бы своих усердных почитателей от бесплодных усилий понять несуществующее, если бы не выходили в своих исследованиях из круга предметов, до­ступных непосредственному наблюдению.

В истории человечества было несколько светлых голов, указывавших на границы познавания, но мечтательные стремления в несуществующую беспредельность обыкно­венно одерживали верх над холодной критикой скептиче­ского ума и вели к новым надеждам и к новым разочаро­ваниям и заблуждениям. За греческими атомистами сле­довали Сократ и Платон; рядом с эпикуреизмом жил но-воплатонизм; за Бэконом и Локком, за энциклопедистами XVIII века последовали Фихте и Гегель; легко может быть, что после Фейербаха, Фохта и Молешотта возникнет опять какая-нибудь система идеализма, которая на мгно­вение удовлетворит массу больше, нежели может удовлет­ворить ее трезвое миросозерцание материалистов. Но что касается до настоящей минуты, то нет сомнения, что одо­левает материализм; все научные исследования основаны на наблюдении, и логическое развитие основной идеи, раз­витие, не опирающееся на факты, встречает себе упорное недоверие в ученом мире. Не последовательности выводов требуем мы теперь, а действительной верности, строгой точности, отсутствия личного произвола в группировке и выборе фактов. Естественные науки и история, опираю­щаяся на тщательную критику источников, решительно вытесняют умозрительную философию; мы хотим знать, что есть, а не догадываться о том, что может быть. Гер­мания — отечество умозрительной философии, классиче­ская страна новейшего идеализма — породила поколение современных эмпириков и выдвинула вперед целую школу мыслителей, подобных Фейербаху и Молешотту. Филоло­гия стала сближаться в своих выводах с естественными науками и избавляется мало-помалу от мистического взгляда на человека вообще и на язык в особенности (3, стр. 79—81).

Странно назвать мировою истиною или мировым вопро­сом такую идею или такой вопрос, которые смутно пони­мает незначительное меньшинство односторонне развитых

10*

людей. А как же не назвать односторонним и уродливым развитие таких умов, которые на всю жизнь погружаются в отвлеченность, ворочают формы, лишенные содержания, и умышленно отворачиваются от привлекательной пест­роты живых явлений, от практической деятельности дру­гих людей, от интересов своей страны, от радостей и стра­даний окружающего мира? Деятельность этих людей ука­зывает просто на какую-то несоразмерность в развитии отдельных частей организма; в голове сосредоточивается вся жизненная сила, и движение в мозгу, удовлетворяю­щее самому себе и в себе самом находящее свою цель, заменяет этим неделимым тот разнообразный и сложный процесс, который называется жизнью. Давать такому яв­лению силу закона так же странно, как видеть в аскете или скопце высшую фазу развития человека.

Отвлеченности могут быть интересны и понятны только для ненормально развитого, очень незначительного мень­шинства. Поэтому ополчаться всеми силами против отвле­ченности в науке мы имеем полное право по двум причи­нам: во-первых, во имя целостности человеческой лично­сти, во-вторых, во имя того здорового принципа, который, постепенно проникая в общественное сознание, нечувстви­тельно сглаживает грани сословий и разбивает кастиче-скую замкнутость и исключительность. Умственный ари­стократизм — явление опасное именно потому, что он дей­ствует незаметно и не высказывается в резких формах. Монополия знаний и гуманного развития представляет, конечно, одну из самых вредных монополий. Что за наука, которая по самой сущности своей недоступна массе? Что за искусство, которого произведениями могут наслаждать­ся только немногие специалисты? Ведь надо же помнить, что не люди существуют для науки и искусства, а что наука и искусство вытекли из естественной потребности человека наслаждаться жизнью и украшать ее всевозмож­ными средствами. Если наука и искусство мешают жить, если они разъединяют людей, если они кладут основание кастам, так и бог с ними, мы их знать не хотим; но это неправда; истинная наука ведет к осязательному знанию, а то, что осязательно, что можно рассмотреть глазами и ощупать руками, то поймет и десятилетний ребенок, и простой мужик, и светский человек, и ученый специалист.

Итак, с какой стороны ни посмотришь на диалектику и отвлеченную философию, она всячески покажется бес-


полезной тратой сил и переливанием из пустого в порож­нее (3, стр. 86—87).

В природе нет и никогда не было цельных и крупных явлений. Громаднейшие результаты достигаются всегда совокупным или последовательным действием миллионов мельчайших сил и причин, точно так, как громаднейший организм весь состоит из накопления микроскопических клеточек. Мы обыкновенно видим громадные результаты и не видим мелких причин, но величайшая заслуга совре­менного естествознания состоит именно в том, что лучшие исследователи постигли вполне несуществование крупных явлений и всеобъемлющую важность мелких. Микроскоп и химический анализ проникли в самое мышление нату­ралистов, и поэтому всякий крупный результат или раз­ложен уже на мелкие составные части, или будет разло­жен тогда, когда усовершенствуются орудия исследования и увеличится запас собранных наблюдений. То, что пред­ставляется крупным и цельным, все-таки не признается мыслящими натуралистами за крупное и цельное явление; оно считается только неразложенным и неисследованным и до поры до времени отодвигается в сторону, в ту груду нетронутого материала, которая еще ожидает себе мысля­щих работников и архитекторов (3, стр. 334).

[СОЦИОЛОГИЯ]

Посмотрите, русские люди, что делается вокруг нас, и. подумайте, можем ли мы дольше терпеть насилие, при­крывающееся устарелою формою божественного права. Посмотрите, где наша литература, где народное образо­вание, где все добрые начинания общества и молодежи. Придравшись к двум-трем случайным пожарам, прави­тельство все проглотило; оно будет глотать все: деньги, идеи, людей, будет глотать до тех пор, пока масса прогло­ченного не разорвет это безобразное чудовище. Воскрес­ные школы закрыты, народные читальни закрыты, два журнала закрыты, тюрьмы набиты честными юношами, любящими народ и идею. Петербург поставлен на воен­ное положение, правительство намерено действовать с нами, как с непримиримыми врагами. Оно не ошибается: примирения нет. На стороне правительства стоят только негодяи, подкупленные теми деньгами, которые обманом и насилием выжимаются из бедного народа. На стороне


народа стоит все, что молодо и свежо, все, что способно мыслить и действовать.

Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть. Их не спасут ни министры, подобные Валуеву, ни литераторы, подобные Шедо-Ферроти.

То, что мертво и гнило, должно само собой свалиться в могилу. Нам остается только дать им последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы (3, стр. 126— 127).

Отвергая общий идеал, я не думаю отвергать необхо­димость и законность самосовершенствования. Я не счи­таю стремление к совершенству обязанностью человека. Сказать, что это обязанность, так же смешно, как сказать, что человек обязан дышать и принимать пищу, расти кверху и толстеть в ширину. Самосовершенствование де­лается так же естественно и непроизвольно, как совер­шаются процессы дыхания, кровообращения и пищеваре­ния. Чем бы вы ни занимались, вы с каждым днем при­обретаете большую техническую ловкость, больший навык и опытность. Это делается совершенно бессознательно и помимо вашего желания, и это правило может быть при­менено не только к какому-нибудь ремеслу, но и к жизни. Все мы, несмотря на различие состояния, образования, положения в обществе, живем мыслью и чувствами, хотя деятельность нашей мысли тратится на самые разнород­ные интересы и хотя деятельность наших чувств возбуж­дается самыми разнокалиберными предметами. Все мы воспринимаем и перерабатываем впечатления, и, чем больше мы живем, тем большую техническую ловкость мы приобретаем в этом занятии.' Существование житей­ской опытности не подлежит сомнению; ее признают и уважают грамотный и неграмотный, образованный евро­пеец и австралийский дикарь; эта опытность есть резуль­тат самосовершенствования; процесс ее приобретения есть процесс бессознательного, чисто растительного умствен­ного развития; этот процесс может встретить себе случай­ное содействие или случайное препятствие в окружающей обстановке, точно так же как процесс пищеварения может быть нарушен нездоровой пищей или восстановлен мо­ционом и воздержанием. [...]

Эмансипировать свою личность не так просто и легко, как кажется; в нас много умственных предубеждений, много нравственной робости, мешающей нам свободно


желать, мыслить и действовать; мы сами добровольно стесняем себя собственным влиянием на свою личность; чтобы избегнуть такого влияния, чтобы жить своим умом в свое удовольствие, надо значительное количество есте­ственной или выработанной силы, а чтобы выработать эту силу, надо, может быть, пройти целый курс нравственной гигиены, который кончится не тем, что человек прибли­зится к идеалу, а тем, что он сделается личностью, полу­чит разумное право и сознает блаженную необходимость быть самим собою. Я стану избегать вредного для меня общества пустых людей по тому же побуждению, по ко­торому с простуженными зубами не подойду к открытому окну, но я нисколько не возведу этого себе в добродетель и не найду нужным, чтобы другие подражали моему при­меру. Надеюсь, что я достаточно оттенил различие, су­ществующее между стремлением к идеалу и процессом самосовершенствования (3, стр. 52—55).

Если бы все в строгом смысле были эгоистами по убеждениям, т. е. заботились только о себе и повиновались бы одному влечению чувства, не создавая себе искусст­венных понятий идеала и долга и не вмешиваясь в чужие дела, то, право, тогда привольнее было бы жить на белом свете, нежели теперь, когда о вас заботятся чуть не с ко­лыбели сотни людей, которых вы почти не знаете и кото­рые вас знают не как личность, а как единицу, как члена известного общества, как неделимое, носящее то или дру­гое фамильное прозвище.

Возможность такого порядка вещей представляет, ко­нечно, неосуществимую мечту, но почему же не отнестись добродушно к мечте, которая не ведет за собою вредных последствий и не переходит в мономанию. Мир мечты мо­жет тоже сделаться обильным источником наслаждения, но этим источником надо воспользоваться с крайней осто­рожностью. Самый крайний материалист не отвергнет воз­можности наслаждаться игрою своей фантазии или сле­дить за игрою фантазии другого человека. В первом слу­чае на первом процессе основан процесс поэтического творчества; на втором — процесс чтения поэтических про­изведений. Но с другой стороны, самый необузданный идеализм происходил именно оттого, что элемент фанта­зии получал слишком много простора и разыгрывался в чужой области, в области мысли, в сфере научного позна­ния. Пока я сознаю, что вызванные мною образы


принадлежат только Моему воображению, до тех пор. я тешусь ими, я властвую над ними и волен избавиться от них, когда захочу. Но как только яркость вызванных об­разов ослепила меня, как только я забыл свою власть над ними, так эта власть и пропала; образы переходят в приз­раки и живут помимо моей воли, живут своей жизнью, давят, как кошмар, оказывают на меня влияние, господ­ствуют надо мною, внушают мне страх, приводят меня в напряженное состояние. Так, например, пелазг создавал свою первобытную религию и падал во прах перед созда­нием собственной мысли. Галлюцинация его была ослепи­тельно ярка; критика была слишком слаба, чтобы разру­шить мечту; борьба между призраком и человеком была неровная, и человек склонял голову и чувствовал себя подавленным, пригнутым к земле. [...]

Шутить с мечтой опасно, разбитая мечта может соста­вить несчастье жизни; гоняясь за мечтою, можно прозе­вать жизнь или в порыве безумного воодушевления при­нести ее в жертву. У так называемых положительных лю­дей мечта принимает формы более солидные и превра­щается в условный идеал, наследованный от предков и носящийся перед целым сословием или классом людей. [...]

Человек от природы — существо очень доброе, и если не окислять его противоречиями и дрессировкой, если не требовать от него неестественных нравственных фокусов, то в нем, естественно, разовьются самые любовные чув­ства к окружающим людям, и он будет помогать им в беде ради собственного удовольствия, а не из сознания долга, т. е. по доброй воле, а не по нравственному принуждению. Вы подумаете, может быть, что я указываю вам на etat de la nature', и обратите мое внимание на то, что дикари, живущие в первоб.ытной простоте нравов, далеко не отли­чаются добродушием и доводят эгоизм до полнейшей жи­вотности. На это я отвечу, что дикари живут при таких условиях, которые мешают свободному развитию харак­тера: во-первых, они подчинены влиянию внешней при­роды, между тем как мы успели уже от него избавиться; во-вторых, они верят в те призраки, о которых я говорил выше; в-третьих, они более или менее стремятся к услов­ному идеалу, и идеал у них один, потому что вся их дея­тельность ограничивается охотой и войной; присутствие этого идеала оказывает самое стеснительное влияние на живые силы личности. Из всего этого следует заключение,


что развитие неделимого можно сделать независимым от внешних стеснений только на высокой ступени обществен­ного развития; эмансипация личности и уважение к ее самостоятельности 'являются последним продуктом позд­нейшей цивилизации. Дальше этой цели мы еще ничего не видим в процессе исторического развития, и эта цель еще так далека, что говорить о ней — значит почти меч­тать (3, стр. 75—78).

Находясь в таком положении, исследователь должен поступить так, как поступает естествоиспытатель, заме­тивший, что изучаемое им явление подвергается влиянию нескольких сил, действующих по различным направле­ниям. Естествоиспытатель устраняет все посторонние влияния и наблюдает явление в его непосредственной чи­стоте; потом он дает в своем опыте место одному из дей­ствовавших прежде влияний и замечает видоизменения, совершающиеся в предмете исследования; затем изу­чаются поодиночке второе, третье влияние и так далее, до последнего; таким образом получается, наконец, общий вывод, в котором каждому влиянию отводится принадле­жащее ему место. Конечно, естествоиспытатель имеет пе­ред историком то огромное преимущество, что он может брать в руки предмет своего исследования и доказывать непосредственным опытом свои положения; он может дей­ствительно изолировать изучаемое явление, между тем как историк принужден во всех подобных случаях огра­ничиваться рассуждениями, гипотезами и теоретическими выкладками. Но как ни плохи орудия историка в сравне­нии с теми сложными снарядами, которыми располагает натуралист, как ни гадательны выводы первого в сравне­нии с положительными знаниями последнего, все-таки желание человека узнать что-нибудь о прошедшей жизни своей породы или обсудить как-нибудь существующие бытовые формы так сильно, что оно всегда заставляет его забывать о несовершенстве орудий и о шаткости получае­мых выводов (3, стр. 156—157).

Мы, конечно, знаем, что мы далеко еще не достигли пределов естествознания, но этого мало: мы теперь не можем и не имеем права сказать, что этому знанию суще­ствуют какие-нибудь пределы; мы не имеем также права утверждать, что силы природы когда-нибудь могут быть исчерпаны или истощены. Напротив, оглядываясь назад на поприще, пройденное человечеством, и потом видя


впереди необозримую и беспредельную даль, мы имеем полное основание думать, что наша порода вечно могла бы с каждым поколением становиться могущественнее, бо­гаче, умнее и счастливее, если бы только не мешали этому развитию бесконечные и разнообразные междоусобные распри, поглощающие и истощающие лучшую и значи­тельнейшую часть великих и прекрасных способностей человеческого тела и человеческого ума. Природа человека всегда была так же способна к беспредельному развитию, как природа, окружающая человека, всегда была способна к бесконечному разнообразию видоизменений и комбина­ций; но человек не мог сразу понять ни себя, ни природу; он и до сих пор понимает неверно и неполно как самого себя, так и те бытовые условия, при которых деятельность его может быть плодотворна, развитие — быстро и успеш­но, и счастье — по возможности совершенно. Из этого не­полного и неверного понимания, как из вечно открытого ящика Пандоры, сыплются и льются роковые ошибки, и только в этих ошибках заключаются причины всякой бед­ности и всяких страданий (3, стр. 171—172).

Труд есть борьба человека с природою; в борьбе «то сей, то оный на бок гнется»; когда побеждает природа, мы называем труд неудачным; когда побеждает человек, мы говорим, что труд удачен; победы бывают более или менее полные, и, сообразно с этим, труд бывает совер­шенно или несовершенно удачным. На одну совершенную удачу обыкновенно приходится несколько несовершенных удач и несколько совершенных неудач. Так как совершен­ная удача случается сравнительно редко, то мы говорим, что для достижения такой удачи надо преодолеть сильное сопротивление природы.

Конечно, все эти выражения: «борьба с природой», «сопротивление природы» — при ближайшем рассмотрении оказываются простыми метафорами. Природа вовсе не бо­рется с нами и не старается злоумышленным сопротивле­нием разрушить наши замыслы и повредить нашим инте­ресам. Наши неудачи или неполные удачи просто проис­ходят от нашего неуменья и неполного знания причин и следствий; но отчего бы они ни происходили, они, несом­ненно, существуют и оказывают свое влияние на ценность предметов, производимых трудом (3, стр. 203—204).

Всякая победа человека над инерцией природы увели­чивает пользу окружающей нас материи и уменьшает цен-


ность предметов нашего потребления. Пользою предметов измеряется сила человека над природой; поэтому польза увеличивается, когда люди сближаются между собой. Цен­ностью предметов измеряется, напротив того, сила при­роды над человеком; поэтому ценность уменьшается при сближении людей между собой. Одинокому поселенцу при­ходится бегать за водой к реке за несколько сот шагов, так что каждое ведро воды стоит значительного количе­ства труда. Когда число поселенцев увеличивается, то им удается вырыть колодец возле самых домов; ценность воды уменьшается, но польза ее увеличивается, потому что ее употребляют в домашнем быту чаще и в большем количестве. Потом поселенцы ставят над колодцем насос, который еще облегчает добывание воды и, уменьшая ее ценность, снова увеличивает ее пользу. Наконец, когда силы поселения оказываются уже очень значительными, вода проводится в дома, после чего каждому из жителей стоит только отвернуть кран, чтобы добыть себе целые бочки воды. Ценность падает, таким образом, до самой низкой степени, а польза увеличивается до самых боль­ших размеров. Этот простой пример, в котором нет ни на­тяжки, ни произвольной гипотезы, показывает нам, что ценность и польза предметов находятся всегда в обратном отношении между собою. Кроме того, этот пример под­тверждает еще раз ту истину, что дружное соединение человеческих сил распространяет свое благотворное влия­ние на все мелкие подробности вседневной жизни (3, стр.208).

История обогащает нас новыми идеями и расширяет наш умственный горизонт только в том случае, когда мы изучаем какое-нибудь событие в его естественной связи с его причинами и с его последствиями. Если мы вырвем из истории отдельный эпизод, то мы увидим перед собою борьбу партий, игру страстей, фигуру добродетельных и порочных людей; одним мы станем сочувствовать, против других будем негодовать; но сочувствие и негодование будут продолжаться только до тех пор, пока мы не поста­вим вырванного эпизода на его настоящее место, пока мы не поймем той простой истины, что весь этот эпизод во всех своих частях и подробностях совершенно логично и неизбежно вытекает из предшествующих обстоятельств.

[...] Дело историка — рассказать и объяснить; дело чи­тателя — передумать и понять предлагаемое объяснение;


когда историк и читатель, каждый с своей стороны, испол­нят свое дело, тогда уже не останется места ни для оправ­дания, ни для обвинения. Мыслящий исследователь вгля­дывается в памятники прошедшего для того, чтобы найти в этом прошедшем материалы для изучения человека во­обще, а не для того, чтобы погрозить кулаком покойнику Сидору или погладить по головке покойника Антона. История до сих пор не сделалась наукою, но между тем только в истории мы можем найти материалы для реше­ния многих вопросов первостепенной важности. Только история знакомит нас с массами; только вековые опыты прошедшего дают нам возможность понять, как эти массы чувствуют и мыслят, как они изменяются, при каких условиях развиваются их умственные и экономические силы, в каких формах выражаются их страсти и до каких пределов доходит их терпение. История должна быть осмысленным и правдивым рассказом о жизни массы; от­дельные личности и частные события должны находить в ней место настолько, насколько они действуют на жизнь массы или служат к ее объяснению. Только такая история заслуживает внимания мыслящего человека, а в такой истории, очевидно, нет места ни для похвалы, ни для по­рицания, потому что хвалить или порицать массу все равно, что хвалить березу за белый цвет коры или поле­мизировать против дождливой погоды. Масса есть стихия, а стихию, конечно, нельзя ни любить, ни ненавидеть; ее можно только рассматривать и изучать. До сих пор масса была всегда затерта и забита в действительной жизни; точно так же затерта и забита она была и в истории. На первом плане стояла в истории биография и нравственная философия. [...] Нравственная философия так же мало от­носится к истории, как, например, к органической химии или к сравнительной анатомии. Что же касается до био­графии, то она должна занимать в истории очень скром­ное место. Частная жизнь только тогда интересна для историка, когда она выражает в себе особенности той кол­лективной жизни масс, которая составляет единственный предмет, вполне достойный исторического изучения (1, III, стр. 113-114).

Не отдельные единицы и не частные явления создают общие положения, а, наоборот, общие положения сооб­щают единицам и явлениям всю их силу и весь их смысл. Не клубы, не речи ораторов, не газеты Демулена и Ма-


рата производили в низших слоях французского общества неумолимое озлобление, а, напротив, существовавшее озлобление порождало и поддерживало и клубы, и ярост­ные речи, и неистовые газеты. Вожди и агитаторы давали существующей силе организацию и единство общего на­правления, но эта сила существовала совершенно незави­симо от них и часто толкала их вперед тогда, когда они считали удобным приостановиться (1, III, стр. 170).

Подвиги и силы тех гениев, которые действительно производят перевороты в общественном сознании, боль­шею частью не могут быть оценены по достоинству совре­менниками именно потому, что гений слишком далеко хватает вперед и слишком резко противоречит установив­шимся теориям. Не умея понять гениального мыслителя, современники видят в нем или бестолкового фантазера, или вредного шарлатана; понимание начинается только тогда, когда многолетняя работа мыслителя приведена к концу и разъяснена обществу другими мыслителями, менее даровитыми, чем первый мыслитель, но более по­нятливыми, чем масса равнодушных и недоверчивых со­временников (1, V, стр. 380—381).

Они [,т. е. А. Шатриан и Э. Эркман,] стараются взгля­нуть на великие исторические события снизу, глазами той обыкновенно безгласной и покорной массы, которая почти всегда и почти везде молчит и терпит, платит налоги и от­дает в распоряжение мировых гениев достаточное коли­чество пушечного мяса. Такой взгляд снизу редко бывает возможен; обыкновенно масса не имеет понятия о том, что делается в руководящих слоях общества; ей неизвестны ни имена, ни лица, ни поступки, ни взаимные отношения, ни мысли, ни желания главных актеров, занимающих в данную минуту сцену всемирной истории; она их не ви­дит, не слышит и не понимает; ей не приходит в голову, чтобы могла существовать какая-нибудь живая связь ме­жду действиями этих актеров и ее собственными очень мелкими, но очень жгучими заботами, лишениями и пе­чалями (2, IV, стр. 398).

Не зная самых крупных фактов новейшей и современ­ной истории, не имея тех простейших элементарных све­дений, которые должны служить фундаментом политиче­ского развития, не умея разбирать те буквы, которыми наполнен листок газеты [...], — масса обыкновенно отно­сится ко всем своим страданиям с одинаково угрюмою


покорностью, не задавая себе вопроса о том, от чего они происходят. [...] Масса обыкновенно видит наказание бо-жие и в продолжительном отсутствии дождя, обусловлен­ном чисто физическими причинами, и, например, в доро­говизне соли, произведенной искусственным путем, по­средством неудачных финансовых мероприятий. Встре­чаясь на каждом шагу с такими наказаниями божиими, масса не восходит к их причинам, не задумывается над средствами устранить или ослабить их, а действует врас­сыпную, то есть так, что каждый отдельный человек ста­рается сберечь свою жалкую жизнь и укрыться от нака­зания в первое попавшееся, надежное или ненадежное убежище. [...]

Обыкновенно масса протестует против разнородных об­щественных зол, отравляющих ее жизнь, или своими стра­даниями, болезнями и вымиранием, или индивидуальными преступлениями. При обеих этих системах протеста, кото­рые обыкновенно пускаются в ход одновременно, масса принимает гнетущее ее зло как существующий факт и, не пускаясь в анализ его причин, не составляет в себе никакого взгляда на породившие его лица и события, и не воспитывает в себе никаких политических симпатий и антипатий.

Но не всегда и не везде господствует это полное отсут­ствие взгляда снизу на великие исторические события. Не всегда и не везде масса остается слепа и глуха к тем урокам, которые будничная трудовая жизнь, полная лише­ний и горя, дает на каждом шагу всякому умеющему ви­деть и слышать. [...] В цивилизованной Европе трудно найти хоть один уголок, в котором самосознание масс не обнаруживало бы, хоть мимолетными проблесками, са­мого серьезного и неизгладимо-благодетельного влияния на общее течение исторических событий.

Во Франции такие проблески народного самосознания заявляли себя не раз в течение восьми последних десяти­летий. Господа Эркман и Шатриан стараются уловить в своих романах именно эти проблески. Они берут людей народной массы в те торжественные минуты, когда в этой массе под влиянием многолетнего горя начинает созревать неотложная потребность отдать себе строгий и ясный от­чет в том, что мешает ей жить здоровою человеческою жизнью. Они стараются проследить, какими путями и ка-


налами в народную массу медленно просачивается созна­тельное неудовольствие, исподволь вытесняя и сменяя собою ту неповоротливую и тупую угрюмость, которая является обыкновенным результатом неосмысленного стра­дания и обыкновенно разрешается диким запоем, бестол­ковыми драками и нелепыми преступлениями. Они пы­таются угадать и показать, какая борьба мнений и взгля­дов разыгрывается в великие минуты народного пробуж­дения у каждого самого скромного семейного очага и в каждом убогом деревенском трактире. Они стараются вве­сти читателя в ту таинственную лабораторию, почти недо­ступную для историка, где вырабатывается, из бесчислен­ного множества разнороднейших элементов и под влия­нием тысячи содействующих и препятствующих усло­вий, — тот великий глас народа, который действительно, рано или поздно, всегда оказывается гласом божиим, то есть определяет своим громко произнесенным приговором течение исторических событий (2, IV, стр. 398—400).

Внешняя и внутренняя сторона истории находятся между собою в постоянном живом взаимодействии. Войны, мирные трактаты, переходы областей из рук в руки, смены династий, министерств и правительственных систем, зако­нодательные и административные преобразования — все это с одной стороны, а с другой стороны — размеры и свойства лишений, страданий, невежества и долготерпе­ния массы находятся, очевидно, в самой тесной связи между собой, хотя далеко не все видят и далеко не всякий историк умеет доказать и проследить действительное су­ществование этой неизбежной и неразрывной связи. Оче­видно, что всякое крупное историческое событие соверша­ется или потому, что народ его хочет, или потому, что народ не может и не умеет ему помешать. Очевидно так­же, что всякое историческое событие, которое действи­тельно стоит называть и признавать крупным, совершается или в ущерб народу, или на его пользу, а это значит в общем результате, что оно или усыпляет, или, напротив того, живет и развивает в народе способность верно по­нимать, сильно желать и твердо настаивать.

Господа Эркман и Шатриан стараются в своих рома­нах уловить эту связь между внешнею и внутреннею сто­роною истории. Они стараются показать, как то или дру­гое историческое событие будило в массе самосознание, самодеятельность и как это умственное и нравственное


пробуждение массы давало своеобразный оборот и сооб­щало живительный толчок дальнейшему течению собы­тий. Это стремление указать массе на ту роль, которая по всем правам принадлежит ей на сцене всемирной истории и которая доставалась и всегда будет доставаться ей на­долго всякий раз, как только она сумеет поразмыслить, вникнуть и вовремя промолвить свое тяжеловесное сло­во — это стремление, составляющее живую душу романов господ Эркмана и Шатриана, придает этим романам важ­ное и благотворное воспитательное значение.

Эти романы развивают в своих читателях способность уважать народ, надеяться на него, вдумываться в его ин­тересы, смотреть на совершающиеся события с точки зре­ния этих интересов, называть злом все то, что усыпляет, а добрым все то, что будит народное самосознание. Когда эти романы читаются человеком, принадлежащим к выс­шему или среднему классу общества, тогда они возделы­вают в нем чувство спасительного смирения, напоминая ему на каждом шагу, что настоящим фундаментом самых великолепных и замысловатых политических зданий все­гда и везде является народная масса и что постоянная заботливость о благосостоянии этой массы составляет пер­вую и самую священную обязанность всякого, кому эта масса своим неутомимым трудом доставила возможность сделаться мыслящим и образованным человеком. Когда эти романы попадаются в руки простому работнику, они внушают ему чувство законного и разумного самоуваже­ния; он видит из них, что ему нет ни малейшей необхо­димости быть пассивным орудием чужой прихоти и покор­ным слугою чужих интересов; он видит, что люди той массы, к которой он сам принадлежит, и притом люди самых обыкновенных размеров, способны не только думать по-своему и обслуживать очень благоразумно свои обще­ственные дела, но и влиять на направление народной жизни. Когда француз читает эти романы, они помогают ему ценить и любить в прошедшем своего народа то, что действительно достойно почтительной любви; они учат его гордиться тем, что, по всей справедливости, должно воз­буждать гордость умного и честного патриота. Иностран­цу эти романы показывают наглядно, в живых образах то, чего он должен желать и добиваться для своего народа. Словом, кому бы ни попались в руки эти романы, вся­кого они наведут на такие размышления, которые не оста-


нутся бесплодными для его политического развития (2, IV, стр. 401—402).

Как и почему разоренный и забитый народ мог в ре­шительную минуту развернуть и несокрушимую энергию, и глубокое понимание своих потребностей и стремлений, и такую силу политического воодушевления, перед кото­рою оказались ничтожными все происки и попытки внеш­них и внутренних, явных и тайных врагов, как и почему заморенный и невежественный народ сумел и смог под­няться на ноги и обновиться радикальным уничтожением всего средневекового беззакония, — это, конечно, одна из интереснейших и важнейших задач новой истории (2, IV, стр. 406).

Пробуждение масс, необходимое для вступления лю­дей в истинную цивилизацию, всегда производится только каким-нибудь решительным поворотом в течении общест­венной и экономической жизни, а не громкими и гуман­ными кликами старших братьев, подвизающихся на поль­зу младших в литературе и на различных кафедрах. Каж­дый поворот, действующий освежительно на жизнь и са­мосознание масс, обыкновенно заключается в том, что эти массы освобождаются от какой-нибудь стеснительной опеки и полнее прежнего предоставляются естественному ходу собственных инстинктов и стремлений. Чем больше эта темная масса, о которой так соболезнуют просвещен­ные деятели, получает возможность жить собственным дрянным умишком, тем удобнее она устраивает свой быт, тем быстрее она богатеет, тем рациональнее становится ее земледелие и тем человечнее делается каждый из ее отдельных кусочков. Если бы масса с самого начала исто­рии была предоставлена собственной горькой участи, то рациональное земледелие давно утвердилось бы во всем мире и мы бы теперь не имели случая восхищаться тем, что в том или другом государстве большая часть жителей умеет читать и писать. Но зато история была бы совер­шенно лишена того удивительного драматизма, который придают ей великие подвиги и кровавые перевороты. Исто­рия была бы утомительно однообразна, как нравоучитель­ная биография добродетельного семьянина (3, стр. 271— 272).

Титаны бывают разных сортов.

Одни из них живут и творят в высших областях чи­стого и бесстрастного мышления. Они подмечают связь


между явлениями, из множества отдельных наблюдений они выводят общие законы; они вырывают у природы одну тайну за другой; они прокладывают человеческой мысли новые дороги; они делают те открытия, от которых перевертывается вверх дном все наше миросозерцание, а вслед затем и вся наша общественная жизнь. Их открытия дают оружие для борьбы с природой сотням крупных и мелких изобретателей, которым наша промышленность обязана всем своим могуществом. Это Атласы, на плечах которых лежит все небо нашей цивилизации (премилое небо, не правда ли?). Но подобно Атласу эти титаны мысли покрыты вечным снегом. Они ищут только истины. Им некогда и некого любить; они живут в вечном одино­честве. Их мысли хватают так высоко и так далеко, их труды так сложны и так громадны, что они во время своей многолетней работы ни в ком не могут встретить себе сочувствия и понимания и ни с кем не могут поде­литься своими надеждами, радостями, тревогами или опа­сениями. Их начинают понимать и боготворить тогда, когда цель достигнута и результат получен. Но и тогда между ними и массою остается длинный ряд посредников и толкователей. Только при содействии этих второстепен­ных и третьестепенных деятелей масса получает кое-ка­кое слабое и смутное понятие о том, что выработалось в громадных черепах этих Давалагири и Гумалари нашей породы. Чистейшим представителем этого типа может слу­жить Ньютон.

Другой тип можно назвать титанами любви. Эти люди живут и действуют в самом бешеном водовороте челове­ческих страстей. Они стоят во главе всех великих народ­ных движений, религиозных и социальных. Несмотря ни на какие зловещие уроки прошедшего, несмотря на кро­вавые поражения и мучительную расплату, люди такого закала из века в век благословляют своих ближних бо­роться, страдать и умирать за право жить на белом свете, сохраняя в полной неприкосновенности святыню собст­венного убеждения и величия человеческого достоинства. Гальванизируя и увлекая массу, титан идет впереди всех и с вдохновенною улыбкою на устах первый кладет го­лову за то великое дело, которого до сих пор еще не выиграло человечество. Титаны этого разбора почти ни­когда не опираются ни на обширные фактические знания, ни на ясность и твердость логического мышления, ни на


житейскую опытность и сообразительность. Их сила заклю­чается только в их необыкновенной чуткости ко всем че­ловеческим страданиям и в слепой стремительности их страстного порыва. В былое время, впрочем еще не очень давно, они искали себе точку опоры в бездонном прост­ранстве голубого эфира, потом они стали верить в какую-то отвлеченную справедливость, которая уже давно соби­рается восторжествовать над земными гадостями и нако­нец, по мнению добродушных титанов любви, должна когда-нибудь приступить к выполнению своего давнишнего замысла. Впрочем, с тех пор как изобретено книгопеча­тание и усовершенствована во всей Европе сельская и го­родская полиция, титаны любви во многих отношениях изменились к лучшему. Им теперь уж нельзя и незачем проповедовать на открытом воздухе, где голубой эфир рассказывает всякому желающему заманчивые сказки о всевозможных точках опоры для всевозможных воздуш­ных замков. Им нельзя увлекать слушателей восклица­ниями и телодвижениями. Им пришлось взяться за перо. Они превратились в кабинетных работников и поневоле должны были познакомиться с великими трудами титанов мысли. Это сближение между двумя главными областями человеческого титанизма, это слияние деятельной любви и трезвой науки заключает в себе единственные возмож­ные задатки будущего обновления.

Третью, и последнюю, категорию можно назвать тита­нами воображения. Эти люди не делают ни открытий, ни переворотов. Они только схватывают и облекают в пора­зительно яркие формы те идеи и страсти, которые вооду­шевляют и волнуют современников. Но идеи должны быть выработаны и страсти предварительно возбуждены дру­гими деятелями — титанами двух высших категорий. Ма­териалом может служить для титанов воображения только то, что люди знают, и то, чего они хотят. Само собою ра­зумеется, что не все человеческие знания с одинаковым удобством облекаются в яркие и блестящие формы; ника­кому титану не придет в голову дикая и смешная мысль писать поэму о спутниках Юпитера, или о скрытом теп­лороде, или о произвольном зарождении. Для поэмы го­дится только та часть человеческих знаний, которая глу­боко затрагивает человеческие страсти, и притом не только страсти одних специалистов, способных даже горя­читься и ссориться из-за спутников Юпитера, но страсти


всех людей, имеющих возможность познакомиться с дан­ным вопросом. Такими вечно жгучими знаниями могут быть только знания человека о междучеловеческих отно­шениях. В этой же области междучеловеческих отноше­ний разыгрываются также и все серьезные и упорные человеческие желания, все те желания, которыми харак­теризуются и отличаются друг от друга различные исто­рические эпохи. Значит, титаны воображения располагают богатым запасом материала тогда, когда социальные зна­ния и понятия людей отличаются большою определенно­стью и когда желания или стремления очень ясно обозна­чены, очень сильны, настойчивы и решительны. Напротив того, когда люди сомневаются в состоятельности своих знаний и в то же время не умеют отдать себе ясный от­чет в своих собственных желаниях, когда им противно прошедшее и когда они плохо верят в лучшее будущее, тогда титаны воображения сидят без* сюжетов и от нечего делать шалят и играют красками, звуками, словами и об­разами (3, стр. 579—599).

В жизни народов революции занимают то место, кото­рое занимает в жизни отдельного человека вынужденное убийство. Если вам придется защищать вашу жизнь, вашу честь, жизнь или честь вашей матери, сестры или жены, то может случиться, что вы убьете нападающего на вас негодяя. Впоследствии вы будете вспоминать об этом убийстве безо всякого особенного смущения, потому что, рассматривая ваш поступок со всех сторон и обсуждая его строжайшим образом, вы постоянно будете получать тот результат, что убийство было неизбежно и что всякое другое поведение было бы с вашей стороны низкою тру­состью и подлою изменою в отношении к тем лицам, кото­рые имели полное право рассчитывать на вашу защиту. Но, совершенно оправдывая свой насильственный посту­пок, вы все-таки никогда не будете считать особенно сча­стливым тот день, в который вы были принуждены заре­зать или застрелить человека. Вы не будете желать, чтобы такие эффектные случаи повторялись в вашей жизни по­чаще. Печальная необходимость, в которую вы были по­ставлены, никогда не перестанет казаться вам очень пе­чальною. Если же вы, паче чаяния, начнете гордиться, хвастаться и восхищаться тем мужеством, которое вы об­наружили во время схватки, то благоразумные люди поду­мают о вас совершенно справедливо, что вы — человек


пустой и трусливый, которому как-то раз удалось не стру сить и который потом носится с своим неожиданным при­падком храбрости, как с каким-нибудь восьмым чудом света.

То же самое можно сказать и о насильственных пере­воротах, которые, кроме того, можно также сравнить с оборонительными войнами. Каждый переворот и каждая война сами по себе всегда наносят народу вред как мате­риальный, так и нравственный. Но если война или пере­ворот вызваны настоятельною необходимостью, то вред, наносимый ими, ничтожен в сравнении с тем вредом, от которого они спасают, так точно, как вред, наносимый меркуриальным лекарством, ничтожен в сравнении с тем вредом, который причинило бы развитие сифилитической болезни. Тот народ, который готов переносить всевозмож­ные унижения и терять все свои человеческие права, лишь бы только не браться за оружие и не рисковать жизнью, находится при последнем издыхании. Его непременно по­работят соседи или уморят голодною смертью домашние благодетели. Но, с другой стороны, такой народ, который тешится переворотами как привычною забавою, всегда оказывается пустым, ничтожным, жалким, больным и глу­боко развращенным народом. Для примера достаточно со­слаться на испано-американские республики, в которых правительства сменяются чуть ли не ежемесячно; при этом не мешает сравнить их с Соединенными Штатами, в которых со времени войны за независимость был всего только один переворот.

Чтобы судить о каком-нибудь перевороте, надо всегда сравнивать то, что было накануне борьбы, с тем, что по­лучилось на другой день после победы. Тогда можно будет решить, законен ли данный переворот в своей исходной точке и плодотворен ли он в своих результатах. Перево­рот, вырванный из своей естественной связи с ближайшим прошедшим и с ближайшим будущим, оказывается просто грязною свалкой, которою может восхищаться только пу­стоголовый батальный живописец. Относясь с почтитель­ным сочувствием к какому-нибудь перевороту, мыслящие защитники народных интересов поступают таким образом вовсе не из любви к шумным демонстрациям и заниматель­ным потасовкам, а только из любви к тем бедным людям, которым после переворота сделалось немного легче жить на свете. Если бы это облегчение могло быть достигнуто


путем мирного преобразования, то мыслящие защитники народ­ных интересов первые осудили бы переворот как ненужную трату физических и нравствен­ных сил (3, стр. 620—621).







Дата добавления: 2015-10-19; просмотров: 473. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Факторы, влияющие на степень электролитической диссоциации Степень диссоциации зависит от природы электролита и растворителя, концентрации раствора, температуры, присутствия одноименного иона и других факторов...

Йодометрия. Характеристика метода Метод йодометрии основан на ОВ-реакциях, связанных с превращением I2 в ионы I- и обратно...

Броматометрия и бромометрия Броматометрический метод основан на окислении вос­становителей броматом калия в кислой среде...

Хронометражно-табличная методика определения суточного расхода энергии студента Цель: познакомиться с хронометражно-табличным методом опреде­ления суточного расхода энергии...

ОЧАГОВЫЕ ТЕНИ В ЛЕГКОМ Очаговыми легочными инфильтратами проявляют себя различные по этиологии заболевания, в основе которых лежит бронхо-нодулярный процесс, который при рентгенологическом исследовании дает очагового характера тень, размерами не более 1 см в диаметре...

Примеры решения типовых задач. Пример 1.Степень диссоциации уксусной кислоты в 0,1 М растворе равна 1,32∙10-2   Пример 1.Степень диссоциации уксусной кислоты в 0,1 М растворе равна 1,32∙10-2. Найдите константу диссоциации кислоты и значение рК. Решение. Подставим данные задачи в уравнение закона разбавления К = a2См/(1 –a) =...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия