Студопедия — Закат Европы
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Закат Европы






Том 2

Из раздела “ГОРОДА И НАРОДЫ”

Дом — это самое чистое выражение породы, которое вообще существует. Первоначальная форма дома всецело вырастает из органического чувства. Ее даже не создают. Она обладает такой же внутренней необходимостью, как раковина моллюска, как пчелиный улей, как птичьи гнезда, и каждая черта первоначальных обычаев и форм существования, брачной и семейной жизни, племенного распорядка — все это находит в плане и его главных помещениях — в сенях, горнице, мегароне, атриуме, дворе, кеменатэ, гинекее — свой образ и подобие. Достаточно сопоставить строй старосаксонского и римского дома, чтобы почувствовать, что душа этих людей и душа их дома — одно и то же.

История искусства никогда не могла освоить этой области. Было ошибкой, когда в структуре жилого дома усмотрели часть строительного искусства. Эта форма родилась из темного житейского обихода, не для глаза, ищущего выявляющихся на свету форм, и ни один архитектор никогда и не помышлял работать над планировкой крестьянского дома так, как работают над планировкой собора. Отсюда возникает постоянное методологическое затруднение, которое искусствоведы, по-видимому, ощущают, но не понимают. Их наука в случае всех первобытных и ранних эпох без разбора группирует утварь, оружие, керамику, ткани, погребения и дома — и притом исходя в равной мере из формы и из украшений,— обретая почву под ногами лишь с возникновением органической истории музыки, пластики и архитектуры, как обособленных и замкнутых в себе искусств. Но здесь ясно и отчетливо пролегает граница между двумя мирами: миром самовыражения души и миром выразительного языка, обращающегося к глазу. Дом и равным образом основные, т. е. употребительные, формы утвари, оружия, одежды и посуды принадлежат к тотемной стороне бытия. Они характеризуют не вкус, но навыки борьбы, жизни и работы. Каждый исконный вид мебели есть слепок телесной осанки определенной породы людей, каждая рукоятка сосуда продолжает подвижную руку. Напротив, расписывание и резьба дома, одежда как украшение, орнаментация оружия и мебели принадлежат к сфере табу. В этих мотивах и фигурах для первобытного человека заключается, кроме всего прочего, еще и магическая сила. Мы знаем германские клинки эпохи переселения народов с восточным орнаментом и микенские крепости с критской художественной отделкой. Так различаются кровь и глаз, порода и язык — политика и религия.

По этой причине до сих пор не существует — а это могло бы быть одной из наиболее настоятельных задач для будущей исследовательской работы — всеобщей истории дома и его пород, которые следует изучать совершенно иными методами, нежели историю искусства. Крестьянский дом в соотношении с темпом любой истории искусства “вечен”, как сам тип крестьянина. Этот дом стоит вне культуры и также вне высшей истории человечества; он не признает ее пространственных и временных границ и сохраняет себя в своей идее неизменным при всех изменениях строительного искусства, которые осуществляются на нем, но не в нем. Староиталийская круглая хижина известна еще в эпоху цезарей. Форма прямоугольного римского дома — свидетельство существования какой-то другой породы — встречается в Помпеях и даже в императорских дворцах на Палатине. Заимствовали разнообразные виды орнамента и стиля с востока, но ни единому римлянину никогда не могло взбрести в голову выстроить себе дом хотя бы по сирийскому плану. Равным образом профессионалы эллинистического градостроительства ничего не изменили в форме тиринфско-микенского мегарона и в описанном Галеном плане древнегреческого крестьянского дома. Саксонский и франконский крестьянские дома сохранили свою суть неизменной от сельского хутора через бюргерский дом старых вольных городов вплоть до патрицианских строений XVIII столетия, между тем как готический, ренессансный, барочный и ампирный стили сменяли друг друга и являли свою игру на фасаде и во всех интерьерах от погреба до крыши, не выводя душу дома из спокойного тождества самой себе. То же самое относится к формам мебели, которые необходимо со всей четкостью психологически отделять от их художественного переосмысления. В особенности история североевропейской мебели для сидения вплоть до клубного кресла относится к истории породы, а не к истории стилей. Все остальные приметы могут вводить в заблуждение касательно судеб той или иной породы. Когда к концу каменного века в широком регионе к востоку от Карпат возникает и длится чрезвычайно значительная орнаментика, то это не может служить ни малейшим доводом против предположения, что на этом месте одна порода сменяла другую. Если бы мы располагали для истории Западной Европы от Траяна до Хлодвига исключительно керамикой, мы не имели бы даже смутного представления о событиях переселения народов. Но присутствие овального дома в эгейском регионе и другого, весьма странного овального дома в Родезии, знаменитое совпадение саксонского крестьянского дома с ливийско-карийским выдают тайны истории человеческих пород. Когда исчезает орнамент, всего-навсего меняется некоторый язык; когда исчезает тип дома — вымерла некоторая человеческая порода.

В начале любой культуры над крестьянским двором поднимаются две четкие формы высшего ранга, одна — как выражение существования, другая — как язык сознания: замки и соборы. В них противоположность тотема и табу, вожделения и страха, крови и духа обостряется до грандиозной символики. Древнеегипетский, древнекитайский, античный, южноаравийский, западноевропейский замок как резиденция поколения одного рода близок крестьянскому дому. Они оба в качестве слепка реальной жизни с ее зачатиями и смертями остаются за пределами истории искусства. Правда, к обоим прикасается архаическая орнаментика и украшает в одном месте балки, в другом — ворота или лестничную клетку, но орнамент может быть произвольно выбран, а может и вообще отсутствовать. Внутренне необходимой связи между ним и телом постройки нет. Напротив, собор не орнаментирован; он сам есть орнамент. Его история, равно как история дорического храма и любых других архаических культовых построек, совпадает с историей готического стиля, и притом в такой мере, что здесь, как и в любой архаической культуре, об искусстве которой мы хоть что-нибудь знаем, всякому очевидно, что строгая архитектура, которая есть не что иное, как чистая орнаментика высшего порядка, ограничивает себя исключительно культовым строением. Все изящные строительные формы, которые мы встречаем в Гельнгаузене, в Госларе и в Вартбурге, заимствованы из архитектуры соборов, представляют. собой украшение и лишены внутренней необходимости. Замок, меч, глиняный сосуд могут полностью обойтись без такого украшения, не теряя своего смысла или хотя бы своего облика; относительно собора или египетского храма-пирамиды этого даже невозможно представить себе.

Так различаются: строение, которое обладает стилем, и строение, жители которого обладают стилем. Ибо в монастыре и соборе камень имеет форму и сообщает ее людям, находящимся у него в подчинении; в крестьянском доме и рыцарском замке мощная полнота мужицкой и рыцарской жизни оформляет по своим собственным законам постройку. Во втором случае дело идет прежде всего не о камне, а о человеке, и если и здесь необходимо говорить об орнаменте, то последний состоит в строгой, зрелой, нерушимой форме нравов и обычаев. Таково было бы различие между живым и застывшим стилем. Однако, подобно тому как напор этой живой формы захватывает и священство, вырабатывая как в готическую, так и в ведическую эпохи тип священника-рыцаря, романско-готический сакральный язык форм захватывает все, что стоит в связи с этой мирской жизнью, будь то одежда, оружие, комнаты и утварь, и стилизирует поверхность жизни. Но история искусств не должна обманывать себя относительно этого чуждого ей мира; все ограничивается поверхностью.

Города поначалу ничего к этому не прибавляют. Посреди “породистых” домов, которые теперь выстроены в улицы и в стенах которых бережно удерживается планировка и жизненный уклад крестьянского дома, лежит горсточка культовых строений, которые имеют стиль. Они являют собой неоспоримое средоточие истории искусств и излучают свою форму на площади, фасады и интерьеры. Когда на место замков становятся городские дворцы и патрицианские дома, все они по-прежнему не обладают стилем, но воспринимают и несут его. Подлинное бюргерство уже не имеет метафизической творческой силы ранней религии Оно продолжает творить орнамент, но не здание как орнамент. С этого момента при достижении городом зрелости история искусств распадается на истории отдельных видов искусства Картина, статуя, дом — все это отдельные объемы приложения стиля Но теперь и церковь -это такой же дом Готический собор есть орнамент, барочная церковь есть архитектурное тело, покрытое орнаментикой То, что было подготовлено ионийским стилем и барокко XVI столетия, осуществили коринфский ордер и рококо Здесь дом и орнамент окончательно и бесповоротно отделяются друг от друга, даже шедевры церковной и монастырской архитектуры XVIII столетия не способны скрыть того, что все это искусство стало мирским, т е. украшением, эпохи ампира стиль переходит во вкус, а с концом этой эпохи зодчество превращается в художественную промышленность. Здесь орнаментальный выразительный язык и с ним история искусегва обретает свой конец.

 

· · · · Из раздела “ИСТОРИЧЕСКИЕ ПСЕВДОМОРФОЗЫ”

В пласте горной породы заключены кристаллы определенного минерала. Возникают трещины и разломы; вода просачивается вовнутрь и вымывает с течением времени кристаллы, так что остаются лишь пустоты, сохраняющие их форму Позднее в игру вступают вулканические явления, взрывающие породу: расплавленные массы пробиваются вовнутрь, застывают и в свою очередь кристаллизуются Но им уже не дано образовать свою собственную форму — они должны заполнить наличную, так возникают поддельные формы, кристаллы, внутренняя структура которых противоречит их внешнему строению, один вид минерала с внешними чертами другого. Минералоги именуют это псевдоморфозой

Исторические псевдоморфозы — так называю я случаи, когда чужая старая культура так властно тяготеет над страной, что молодая и родная для этой страны культура не обретает свободного дыхания и не только не в силах создать чистые и собственные формы выражения, но даже не осознает по-настоящему себя самое Все вышедшее из глубин изначальной душевности изливается в пустые формы чуждой жизни; юные чувства застывают в старческие произведения, и вместо свободного развертывания собственных творческих сил только ненависть к чужому насилию вырастает до гигантского размаха

Таков случай арабской культуры. Ее предыстория лежит всецело в регионе древнейшей вавилонской цивилизации, которая уже два тысячелетия была добычей сменявших друг друга завоевателей Ее “эпоха Меровингов” выразилась в диктатуре малочисленных персидских племенных групп, неразвившегося народа типа остготов, чье двухсотлетнее и почти неоспаривавшееся господство имело своей предпосылкой неимоверную усталость этого населенного феллахами мира Но после 300 г. до н э молодые народы этого региона, где от Синая и до Загра господствовала арамейская речь, переживают великое пробуждение. Новое отношение человека к богу, совершенно новое ощущение мира пронизывает — как это было в эпоху Троянской войны и в эпоху Саксонских императоров — все сохранившиеся религии, безотносительно, носили ли они имена Ахура Мазды, Ваала или Яхве, повсюду подготавливается одно великое творение, но как раз в этот момент, и притом таким образом, что внутренняя связь не совсем исключена (ибо персидское владычество покоилось на определенных душевных предпосылках, которые именно теперь исчезли), появляются македоняне — для Вавилона еще одна волна авантюристов, как все предыдущие,— и распространяют над странами вплоть до Индии и Туркестана тонкий пласт античной цивилизации Правда, царства диадохов могли незаметно превращаться в государства пред-арабского духа, царство Селевкидов, которое почти полностью совпадало с регионом арамейского языка, стало таковым уже около 200 г до н э Но начиная с битвы при Пидне, оно постепенно включается в своих восточных частях в состав античной империи и таким образом оказывается под мощным воздействием духа, центр тяжести которого лежал в бесконечной дали Так была подготовлена псевдоморфоза.

Магическая культура занимает географически и исторически наиболее центральное место в группе великих культур — единственная, которая в пространстве и времени соприкасается почти со всеми остальными. Поэтому структура всеобщей истории в нашей сумме представлений о мире всецело зависит от того, распознаем ли мы внутреннюю форму этой культуры, так искаженную внешними формами, но как раз эта последняя в силу теологических и филологических предрассудков, а еще больше — в силу раздробленности современной специальной науки — до сего времени не была распознана. Исследовательская работа на Западе с давнего времени распадается не только по материалу и методам, но по самому своему мышлению на ряд специальных областей, бессмысленная изоляция которых сделала невозможным, чтобы большие вопросы были хотя бы замечены. Больше, чем где бы то ни было, “специальность” сыграла свою роковую роль применительно к проблеме арабского мира. Историки по специальности держались сферы интересов классической филологии, но горизонт последних кончался на восточной границе греческого языка. Поэтому глубинное единство развития по обе стороны этой границы, попросту не существовавшей для душ, так и не было замечено. Результатом была перспектива: античность — средневековье — Новое время, ее внешние границы и внутреннее единство были определены употреблением греческого и латинского языков. Аксум, Саба, а равно и царство Сасанидов для знатока классических языков, державшегося “текстов”, оказались недоступными, а потому как бы не существовавшими в истории Литературоведы, опять-таки филологи, смешивали дух языка и дух произведении. То, что в арамейском регионе было создано или хотя бы только сохранено на греческом языке, было отнесено по ведомству “позд-неантичной” литературы. Тексты на других языках не попадали в область этой дисциплины и поэтому отходили к историям других литератур Но как раз здесь-то и был самый разительный пример того, что ни одна история литературы на свете не укладывается в языковые границы (Это важно и для западных литератур- немецкая литература отчасти латиноязычна, английская отчасти пользовалась французским языком.) Здесь перед исследователями должна была открыться замкнутая группа магических национальных литератур, внутренне единая по духу, но пользовавшаяся различными языками, в том числе и классическими Ибо нация магического стиля не имеет своего родного языка. Существует талмудическая, манихейская, несторианская и даже неопифагорейская национальные литературы, но нет греческой или еврейской. История религии разлагает эту область на отдельные дисциплины в соответствии с западноевропейскими вероисповеданиями, причем для христианской теологии решающей была и по сей день остается “филологическая граница” на востоке. Персидский мир достался иранской филологии. Поскольку тексты “Авесты” не созданы, но распространялись на арийском диалекте, вся эта неимоверная проблема рассматривалась как побочная задача для индологов и постольку совершенно исчезла из поля зрения христианской теологии Наконец, для истории талмудического иудаизма вообще не осталось особой специальности, поскольку еврейская филология образует одну дисциплину с изучением Ветхого Завета.

Пожалуй, римский мир времен цезарей смутно сознавал свое положение Поздние авторы постоянно жалуются на убыль населения и духовную опустошенность Африки, Испании, Галлии и прежде всего исходных регионов античной культуры — Италии и Греции Регулярным исключением из этой прискорбной картины оказываются провинции, принадлежащие к магическому миру. В особенности Сирия густо населена и переживает наравне с принадлежащей парфянам Месопотамией великолепный расцвет, касающийся как крови, так и души. Перевес молодого Востока внятен для каждого и должен был в конце концов обрести также и политическое выражение Революционные войны между Марием и Суллой, Цезарем и Помпеем, Антонием и Октавианом оказываются, если смотреть на них отсюда, поверхностным историческим эпизодом, за которым все отчетливее проступает попытка эмансипировать этот Восток от выбывающего из истории Запада, просыпающийся мир — от мира феллахов. Перенос столицы в Византию был грандиозным символом. Но этот акт совершился с опозданием на целых три века, а это были решающие века ранней магической культуры.

Псевдоморфоза начинается с битвы при Акциуме — здесь должен был победить Антонии. Решалась совсем не борьба между Римом и эллинизмом, эта борьба была доиграна при Каннах. При Акциуме нерожденная арабская культура стояла против дряхлой античной цивилизации. Дело шло об аполлоновском или магическом духе, о богах или едином боге, о принципе или халифате. Победа Антония освободила бы магическую душу, его поражение подчинило регион этой души окаменевающему цезаризму Последствия были бы сопоставимы с последствиями битвы при Type и Пуатье в 732 г., если бы там победили арабы и им удалось превратить “Франкистан” в халифат Северо-Востока Арабский язык, арабская религия и арабские формы общественной жизни были бы восприняты господствующей верхушкой, на Луаре и Рейне выросли бы гигантские города по типу Гренады и Кайруана, готическое чувство было бы принуждено выражать себя в застывших формах мечети и арабески, и на месте немецкой мистики перед нами была бы разновидность суфизма. То обстоятельство, что аналогичные вещи действительно произошли в арабском мире, было последствием неспособности сирийско-персидского населения выдвинуть своего Карла Мартелла, который вместе с Митридатом, с Брутом и Кассием или с Антонием и через их головы сразился бы с Римом.

Вторая псевдоморфоза лежит сегодня перед нашими глазами: петровская Россия. Русская героическая сага былинного типа достигает своей вершины в киевском круге сказаний о князе Владимире с его рыцарями Круглого Стола и о народном богатыре Илье Муромце. Все неизмеримое различие между русской и фаустовской душой уже отделяет эти былины от “современных” им сказаний времен переселения народов об Артуре, об Эманарихе и Нибелунгах в форме поэм о Гильдебранде и о Вальтари. Русская эпоха Меровингов начинается со свержения татарского владычества и длится через времена последних Рюриковичей и первых Романовых до Петра Великого. Я рекомендую любому прочесть франкскую историю Григория Турского (до 591) и параллельно соответствующие разделы у старомодного Карамзина, в первую очередь касательно Ивана Грозного, Бориса Годунова и Шуйского. Большего сходства невозможно вообразить. За этой московской эпохой великих боярских родов и патриархов следует с основанием Петербурга (1703) псевдоморфоза, которая принудила примитивную русскую душу выражать себя сначала в чуждых формах позднего барокко, затем в формах Просвещения и позднее в формах XIX в Петр Великий стал для русской сущности роковой фигурой. Невольно думаешь о его “современнике” Карле Великом, который планомерно и с приложением всех своих сил добивался того, что только что предотвратил своей победой Карл Мартелл: господства мавританско-византийского духа. Существовала возможность управлять русским миром по типу Каролингов или по типу Селевкидов, т. е. в старорусском или в “западническом” духе, и Романовы решились на второе. Селевкиды хотели видеть вокруг себя эллинов, не арамейцев

За пожаром Москвы, грандиозным символическим деянием молодого народа, в котором сказалась достойная Маккавеев ненависть ко всему чужому и иноверному, последовали въезд Александра I в Париж, Священный союз и участие в концерте западных великих держав. Народ, назначением которого было — в течение поколений жить вне истории, был искусственно принужден к неподлинной истории, дух которой для исконной русской сущности был просто-напросто непонятен В лишенной городов стране с ее старинным крестьянством распространялись, как опухоли, города чужого стиля Они были фальшивыми, неестественными, неправдоподобными до глубины своей сути “Петербург — это самый абстрактный и искусственный город, который только существует на свете”,— замечает Достоевский. Хотя он сам родился в этом городе, у него было чувство, что в одно прекрасное утро Петербург растает вместе с рассветными туманами Такой же привиденческий и неправдоподобный облик имели роскошные эллинистические города, рассеянные по арамейским полям. Так их видел Иисус в своей Галилее. Так должен был чувствовать апостол Петр, когда он увидел императорский Рим.

Москва — святая, Петербург — Сатана; Петр Великий предстает в распространенной народной легенде как Антихрист. В точности так же выражает себя во всех апокалипсисах арамейской псевдоморфозы, в книгах Даниила и Еноха из эпохи Маккавеев вплоть до “Откровения Иоанна Богослова-”, до книги Баруха и IV книги Ездры, написанных после разрушения Иерусалима, ненависть против Антиоха Антихриста против Рима — Блудницы Вавилонской, против городов Запада с их интеллектом и роскошью, со всей античной культурой в целом Все, что возникает, неистинно и нечисто; это изнеженное общество, пронизанные интеллектом искусства социальные сословия, чуждое государство с его цивилизованной дипломатией, судебные приговоры и административные распоряжения Нельзя вообразить себе большей противоположности, нежели между русским и западным, иудейско-христианским и позднеантичным видами нигилизма между ненавистью к чужому, отравляющей еще не рожденную культуру в материнском лоне ее родины, и отвращением к собственной культуре, вершины которой вконец приелись Глубочайшее религиозное мировосприятие, неожиданные озарения, дрожь робости перед грядущим сознанием, метафизические грезы и порывы стоят в начале истории, доходящая до боли интеллектуальная ясность — в конце истории В обоих вышеназванных псевдоморфозах то и другое перемешано. “Нынче все размышляют на улицах и площадях о вере”,— так говорится у Достоевского Это же самое можно было бы сказать о Иерусалиме и Эдессе Молодые люди довоенной России, грязные, бледные, возбужденные и постоянно занятые метафизикой, все созерцающие глазами веры, хотя бы речь, по видимости, шла об избирательном праве, о химии или о женском образовании,— ведь это же иудеи и ранние христиане эллинистических больших городов, которых римлянин рассматривал с такой насмешкой, с отвращением и с тайным страхом.

За пределами псевдоморфозы, и притом тем сильнее, чем ничтожнее было в данном месте влияние античного духа, прорываются формы истинной рыцарской эпохи Схоластика и мистика, вассальная верность, миннезанг, воодушевление крестовых походов — все это уже присутствовало в арабской культуре первых веков, надо только суметь это найти И после Септимия Севера номинально существовали легионы, но они выглядят на Востоке как дружина какого-нибудь герцога, назначают должностных лиц, но на деле происходит передача еще одному графу лена, в то время как на Западе титул цезаря попадает в руки племенных главарей, на Востоке он превращается в ранний халифат, имеющий поразительное сходство с феодальным государством ранней готики В империи Сасанидов, в Хауране, в Южной Аравии наступает под линное рыцарское время В Аксуме в раннехристианскую эпоху возникают мощные замки и королевские гробницы с величайшими во всем мире монолитами Бесконечные христианско-иудейские войны между Южной Аравией и империей Аксума носят рыцарский характер и нередко переходят в дружинные походы, предпринимаемые баронами из своих замков.

В Северной Аравии при дворах Гассанидов и Лахмидов развивается настоящая поэзия трубадуров и миннезингеров, и поэты-рыцари справляли во времена отцов церкви свои поединки “словом, копьем и мечом” Среди них был и еврей Самуил, господин замка на Аль Аблак В сравнении с этой лирикой позднеарабская поэзия, процветавшая с 800 г в Испании, оказывается всего-навсего романтикой, стоящей к этому староарабскому искусству в таких же отношениях, в каких Уланд и Эйхендорф находятся к Вальтеру фон дёр Фогельвейде.

Этого молодого мира первых столетий нашей эры наши специалисты по древней истории и по теологии просто не видят За нимаясь событиями позднереспубликанского и императорского Рима, они усматривают здесь примитивные и, во всяком случае, несущественные обстоятельства Но рати парфян, вновь и вновь выступавшие против римских легионов, состояли из маздаистов, охваченных рыцарским воодушевлением. В этих войсках царило настроение крестовых походов Так могло бы статься и с христианством, если бы оно не всецело стало жертвой псевдоморфозы. Настроение было готово и здесь. Тертуллиан говорил о “воинстве Христовом”, и таинство обозначалось как воинская присяга. Во время поздних гонении Христос был героем, в честь которого его дружина выходила на поле, только вместо христианских рыцарей и графов здесь были римские легаты, а вместо замков и турниров — по эту сторону римской границы — только лагери и казни. Однако же то, что случилось при Траяне в 115г., было, собственно, не войной с парфянами, а доподлинным иудейским крестовым походом, во время которого все неверующие — “греческое” население Кипра, будто бы 240 тыс. человек,— было вырезано. То, как евреи во время этих событий обороняли Нисибину, вызвало всеобщее восхищение. Воинственная Адиабена была иудейским государством. Во время всех парфянских и персидских походов против Рима крестьянско-рыцарские отряды из месопотамских евреев сражались в первых рядах.

Наряду с этим в те же ранние века возникает также великолепная схоластика и мистика магического стиля, которые процветают в прославленных высших школах всего арамейского региона: в персидских школах Ктесифона, Решаина, Гунджишапура, в иудейских школах Суры, Нехардеи и Пумбадиты, в школах прочих “наций” в Эдессе, Нисибине, Киннесрине. Здесь расположены центры процветающей магической астрономии, философии, химии и медицины, но на западе весь этот великий феномен испорчен псевдоморфозой. Все, что по своему происхождению и духу принадлежит магическому кругу, переходит в Александрии и в Бейруте в формы греческой философии и римской юриспруденции; все это записывается на греческом и латинском языках, втискивается в чуждые и давно окаменевшие литературные формы и фальсифицируется дряхлым образом мышления совершенно гетерогенной цивилизации. Тогда, а не с возникновением Ислама, начинается арабская наука. Но поскольку наши филологи открывали только то, что появилось в позднеантичной обработке в Александрии и Антиохии, и не имели ни малейшего понятия о неимоверном богатстве арабской архаики и о подлинных ключевых пунктах ее изысканий и созерцаний, смогло возникнуть абсурдное мнение, будто “арабы” были духовными эпигонами античности. В действительности почти все, что — если смотреть от Эдессы — по ту сторону филологической границы предстает современному глазу как плод позднеантичного духа, было только отражением сокровенных глубин раннеарабской души. Здесь мы стоим перед псевдоморфозой магической религии.

Единственная в своем роде особенность, благодаря которой христианство поднялось над прочими религиями этой богатой архаики,— образ Иисуса. Среди всех великих творений этих лет не было ничего, что можно было бы поставить рядом с ним. Для того, кто тогда читал историю его гибели и слушал о том, как она незадолго до того произошла — последнее шествие в Иерусалим. наполненная страхом последняя вечеря, час отчаяния в Гефсиманском саду и крестная смерть,— для того все легенды и священные приключения Митры, Аттиса и Осириса должны были показаться пустыми и плоскими.

Здесь нет философии. Его изречения — это слова ребенка, окруженного чуждым, дряхлым и больным миром. Никаких социальных размышлений, никаких проблем, никакого умствования. Как тихий остров блаженных, покоится жизнь этих рыбаков и ремесленников с Генисаретского озера среди эпохи великого Тиберия, вдали от всяческой мировой истории, без малейшего представления о жизненной реальности, в то время как вокруг сияют эллинистические города со своими храмами и театрами, с утонченным западным обществом и с шумливыми развлечениями черни, с римскими когортами и греческой философией. Когда его друзья и спутники состарились, а брат распятого возглавлял кружок в Иерусалиме, из рассказов и изречений, которые ходили из уст в уста по маленьким общинам, собрался живой образ столь потрясающей одухотворенности, что он породил собственную форму изображения, не имевшую образцов ни в античной, ни в арабской культуре: Евангелие.

Неимоверное возбуждение, подобное тому, которое познал германский мир около 1000 г., охватило весь арамейский край. Магическая душа проснулась. То, что было заложено в пророческих религиях как предчувствие, что проступало в метафизических контурах к эпохе Александра, теперь сбывалось, осуществлялось. И это осуществление пробудило с неизъяснимой силой первобытное чувство страха. Это принадлежит к последним тайнам человеческой сущности и подвижной жизни вообще,— что рождение Я тождественно с рождением мирового страха. Когда перед микрокосмом раскрывается макрокосм, широкий, подавляющий, бездна чуждого, пронизанного светом бытия и стремления, это заставляет маленькое, одинокое Я испуганно забиться в себя. Страх перед собственным сознанием, который временами нападает на детей, не возвращается ко взрослому даже в самые темные часы своей жизни. Но как раз этот смертельный страх окружал прорыв новой культуры. В этих рассветных сумерках магического мироотношения, которое было робким, неуверенным, неясным для самого себя, раскрылось новое видение о близком конце мира. Это — первая мысль, с которой до сих пор каждая из культур приходила к осознанию себя. Трепет откровений, чудес, заглядывания в последние первоосновы вещей овладел каждой хоть сколько-нибудь глубокой душой. Мыслили и жили только в апокалиптических образах. Действительность стала видимостью. Причудливые и жуткие видения пересказывались таинственным тоном, вычитывались из смутных и темных текстов и немедленно понимались с непосредственной внутренней уверенностью. От одной общины к другой, от деревник деревне совершали свой путь такие тексты, о которых даже невозможно сказать, что они принадлежат определенной религии. Они имеют персидскую, халдейскую, иудейскую окраску, но они вобрали в себя все, что тогда совершилось в душах. Канонические книги национальны, апокрифические — интернациональны в буквальном смысле. Они просто есть, но кажется, что их никогда никто не составлял. Их содержание расплывается: и сегодня оно одно, а завтра —иное. Притом они менее всего “литература”. Они подобны устрашающим портальным фигурам с романских соборов Франции, которые равным образом представляют собой не “искусство”, но запечатленный в камне страх. Каждый знал этих ангелов и бесов, эти вознесения на небеса и сошествия во ад божественных существ, первочеловека или второго Адама, посланца божия. Спасителя последних времен, Сына Человеческого, вечный Город и Страшный Суд. Пусть в чуждых городах и в центрах персидского и иудейского жречества различные доктрины становились объектом понятийных дефиниций и полемики — здесь, в народных низах, почти не было отдельных религий, но одна всеобщая магическая религиозность, которая наполняла все души и выражалась в образах самого различного происхождения. Конец света близок. Его ожидали. Знали, что должен явиться “Он”, тот, о котором говорило любое откровение. В эту эпоху неимовернейшего, от года к году нараставшего напряжения, совсем близко ко времени рождения Иисуса, возникла также мандейская религия искупления, основатель или генезис которой нам неизвестны. Из ее поразительной литературы в наше время делается известным одно сочинение за другим. Здесь сосредоточены все черты великих пророческих религий и вся сокровищница глубочайших прозрений и образов, которые со времен пророков создала апокалиптика. От античного мышления и восприятия в этот подземный магический мир не проникало ни малейшего дуновения. Начало новой религии, вероятно, навсегда утрачено. Но одна историческая фигура мандейства выступает с захватывающей ясностью, трагическая в своей воле и своей гибели и в этом сходная с самим Иисусом: эта фигура — Иоанн Креститель. Почти не принадлежа более к иудаизму, наполняясь неистовой ненавистью к духу Иерусалима — что точно отвечает исконно русской ненависти к Петербургу, он проповедует конец света и пришествие бар-наша, Сына Человеческого, который отныне более не обетованный национальный мессия иудеев, но носитель мирового пожара. К нему пришел Иисус и стал одним из его учеников. Отныне апокалиптический и особенно мандейский мир идей всецело заполнил сознание Иисуса. Чуждым и бессмысленным мороком представал ему иной мир — мир исторической реальности. То, что должен явиться некий “Он”, дабы положить конец столь нереальной реальности, было для него само собой разумеющейся истиной, и он начал вслед за своим учителем Иоанном возвещать эту истину. До сих пор самые старые из канонических Евангелий дают понятие о времени, когда он был в своем сознании только пророком.

Но в его жизни был момент, когда на него сходит смутная догадка и затем полная уверенность: это Ты сам. Это было тайной, в которой он сначала почти не решался признаться самому себе, затем делился со своими ближайшими друзьями и спутниками. Если что-нибудь ручается за совершенную чистоту и честность его мыслей, так это сомнение, не обманывает ли он себя, которое вновь и вновь его охватывало и о котором впоследствии вполне добросовестно рассказывали его ученики. Вот он приходит на родину. Вся деревня сбегается. Опознают бывшего плотника, оставившего свою работу, возмущаются. Семья, его мать и многочисленные братья и сестры пристыжены и хотят его задержать. Ощутив на себе столько знакомых глаз, он испытывает растерянность, и магическая сила оставляет его (Марк, 6). В Гефсиманском саду к леденящему страху перед предстоящим примешивается сомнение в своей миссии, и уже на кресте слышали от него страдальческий вопль, что Бог оставил его.

Даже в эти последние часы он жил всецело в представлениях своего апокалиптического мира. Он никогда не видел на деле вокруг себя другого мира. То, что было для римлян, карауливших его, действительностью, составляло для него предмет безграничного изумления, морок, который мог неожиданно перейти в ничто. Он обладал чистой и неподдельной душой лишенной городов земли. Жизнь городов, интеллект в городском смысле слова были ему совершенно чужды. Действительно ли он увидел тот полуантичный Иерусалим, в который он вступил как Сын Человеческий, и понял ли он его историческую сущность? Что потрясает в его последних днях, так это столкновение фактов и истин, двух миров, которые никогда не поймут друг друга: то, что он даже не знал, что с ним происходило.

Он прошел с сокровищем благовестия по своей земле, но эта земля была Палестина. Он родился в пределах античной империи и жил на глазах иерусалимского иудаизма, и как только его душа из своего самоуглубления и осознания своей миссии взглянула вовне, она натолкнулась на действительность римского государства и фарисейского сословия. Отвращение к жесткому и своекорыстному идеалу последнего, которое Иисус разделял со всем мандейством и, без сомнения, с иудейским крестьянством отдаленных восточных областей, проходит сквозь его речи как первая и устойчивая примета. Ему претило это нагромождение рассудочных формул, которое притязало быть единственным путем к спасению. И все же в лице фарисейства перед ним был лишь иной тип религиозности, противопоставляющий его убежденности раввиническую логику.

Здесь всего-навсего Закон стоял против Пророков. Но когда Иисуса привели к Пилату, мир фактов и мир истин встретились непосредственно и непримиримо в столь ужасающей отчетливости и весомости символики, как ни в одной другой сцене всей мировой истории. Раздвоение, изначально лежащее в основе всяческой подвижной жизни уже постольку, поскольку она есть, поскольку она есть существование и бодрствование, приняло здесь высшую из всех форм человеческого трагизма, которые вообще мыслимы. В знаменитом вопросе римского прокуратора “Что есть истина?” (единственное слово в Новом Завете, в котором чувствуется порода!) лежит весь смысл истории, где значимо только деяние,— ранг государства, воины, крови, полное всемогущество удачи и гордость великой судьбой. И на это не уста, но молчаливое чувство Иисуса ответило иным вопросам, имеющим окончательное значение для мира религии: “Что есть действительность?” Для Пилата она была всем, для него самого — ничем. Иначе и не может вести себя истинная религиозность перед лицом истории и ее сил, иначе она не имеет права оценивать деятельную жизнь, и когда она все-таки делает это, она перестает быть религией и сама подпадает под власть духа истории.

Царство Мое не от мира сего — вот последнее слово, в котором ничего нельзя изменить никакими перетолкованиями и которым каждый должен проверить, какой выбор предопределен для него рождением и природой. Существование, которое заставляет служить себе бодрствование, или бодрствование, подчиняющее существование; такт или напряжение, кровь или дух, история или природа, политика или религия: здесь возможно только беспощадное или — или и никакого честного компромисса. Государственный человек может быть глубоко религиозным, благочестивей может отдать жизнь за отечество — но оба они обязаны знать, на какой стороне стоят на самом деле. Прирожденный политик в пределах своего мира фактов презирает далекие от жизни способы рассмотрения вещей идеолога и этика — он прав. Для верующего весь азарт и успех исторического мира греховен и лишен ценности — он тоже прав. Правитель, который вознамерился усовершенствовать религию с оглядкой на политические, практические цели,— глупец. Моралист, который хочет внести истину, справедливость, мир, просветление в мир действительности,— равным образом глупец. Ни одна вера никогда не могла изменить мир, и ни один факт никогда не мог опровергнуть веру. Не существует моста между устремленностью времени и вневременно вечным, между ходом истории и пребыванием божественного миропорядка, в структуре которого “провидение” есть слово для предельного случая каузальности. Вот последний смысл того мгновения, когда Пилат и Иисус стояли друг против друга. В одном — историческом — мире Римлянин послал Галилеянина на крест: такова была его судьба. В другом мире Рим подпал проклятию и крест стал залогом искупления: такова “божья воля”.

Религия есть метафизика и ничего более: credo, quia absurdum. И притом познанная, доказанная или почитаемая доказанной метафизика — не более как философия или ученость. Мы же имеем в виду пережитую метафизику, немыслимое как несомненность, сверхъестественное как данность, жизнь в ирреальном, но истинном мире. Иначе Иисус не прожил бы ни единого мгновения. Он не был проповедником нравственности. Усматривать в морали конечную цель религии — значит не понимать последнюю. Это девятнадцатое столетие, “просветительство”, гуманистическое филистерство. Приписывать Иисусу социальные установки — кощунство... Религия есть всецело метафизика, потусторонность,бодрствование посреди мира, в котором свидетельства чувств высветляют только передний план; религия есть жизнь в сверхчувственном и со сверхчувственным, и там, где недостает силы, чтобы обладать таким бодрствованием или хотя бы верить в него, там подлинная религия перестает существовать. Царство Мое не от мира сего — только тот, кто способен измерить всю весомость этого постижения, способен понять его глубочайшие высказывания. Лишь поздние, городские времена, уже неспособные заглядывать в такие бездны, переносят остаток религиозности на мир внешней жизни и заменяют религию гуманными чувствами и настроениями. метафизику — моральной проповедью и социальной этикой. В Иисусе мы видим как раз противоположность этому. “Отдайте Кесарево Кесарю” — это значит: подчиняйтесь властям мира фактов, терпите и не спрашивайте, “справедливы” ли эти силы. Существенно только спасение души. “Посмотрите на полевые лилии” — это значит: не пекитесь о богатстве и бедности. Они оба привязывают душу к заботам этого мира. “Вы должны служить Богу или Маммоне” — под Маммоной здесь подразумевается вся действительность сполна. Проявление плоского и трусливого духа — пытаться толкованиями устранить из этого требования его величие. Между работой для собственного обогащения и для социального комфорта “всех” он просто не усматривал разницы. Когда он ужаснулся перед богатством, когда первоначальная иерусалимская община, представлявшая из себя строгий орден, а не клуб социалистов, отвергала собственность, то в этом проявляется величайший из мыслимых контрастов к “социальному умонастроению”: не потому, что внешнее положение — все, но потому, что оно — ничто; не из высокой оценки, но из безусловного презрения к посюсторонней удовлетворенности исходят подобные убеждения. Но во всяком случае должно быть в наличности нечто, перед лицом чего всякое земное счастье превращается в ничто. Мы снова имеем дело с контрастом между Толстым и Достоевским. Толстой, горожанин и западник, увидел в Иисусе лишь социал-моралиста и вместе со всем цивилизованным Западом, умеющим только переделять, но не отрекаться, низвел раннее христианство до уровня социал-революционного движения — и притом из недостатка в метафизической мощи. Достоевский, который был бедняк, но временами почти святой, никогда не думал о социальных усовершенствованиях: чем поможешь душе, устранив собственность?..

 







Дата добавления: 2015-10-19; просмотров: 380. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Менадиона натрия бисульфит (Викасол) Групповая принадлежность •Синтетический аналог витамина K, жирорастворимый, коагулянт...

Разновидности сальников для насосов и правильный уход за ними   Сальники, используемые в насосном оборудовании, служат для герметизации пространства образованного кожухом и рабочим валом, выходящим через корпус наружу...

Дренирование желчных протоков Показаниями к дренированию желчных протоков являются декомпрессия на фоне внутрипротоковой гипертензии, интраоперационная холангиография, контроль за динамикой восстановления пассажа желчи в 12-перстную кишку...

РЕВМАТИЧЕСКИЕ БОЛЕЗНИ Ревматические болезни(или диффузные болезни соединительно ткани(ДБСТ))— это группа заболеваний, характеризующихся первичным системным поражением соединительной ткани в связи с нарушением иммунного гомеостаза...

Решение Постоянные издержки (FC) не зависят от изменения объёма производства, существуют постоянно...

ТРАНСПОРТНАЯ ИММОБИЛИЗАЦИЯ   Под транспортной иммобилизацией понимают мероприятия, направленные на обеспечение покоя в поврежденном участке тела и близлежащих к нему суставах на период перевозки пострадавшего в лечебное учреждение...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия