Студопедия — Повесть 5 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Повесть 5 страница






Провинциальное мещанство, готовое за нарушение устарелого, нелепого обычая, во имя сомнительной морали вздернуть человека на виселицу, само было настолько порочно, что не находило в себе даже капли сострадания к ним. Мещанство ликовало, когда мальчишки и невежды своими злыми шутками доводили несчастных до исступления.

 

* * *

 

Помню парона[25] Багдасара, учителя. Это был рослый человек, с длинной густой бородой и черными густыми бровями. Свела его с ума любовь к дочери квартального. Он просил ее руки, ему отказали: «учителишка, рыцарь пустого желудка». И вот, униженный, в черном французском рединготе, он оказался на улице.

— Парон Багдасар пришел! — кричали зеваки.

И парон Багдасар пускался наутек, как сбросивший всадника конь, с глазами, полными ужаса. Он бежал, то и дело оборачиваясь, тяжело дыша. Отовсюду — из дверей, из окон, с крыш — гоготали и орали:

— Парон Багдасар пришел!..

Как жил этот отверженный, где ночевал, — никто не знал в точности. Обросший, с длинными ногтями, грязный, он внушал мне страх. Даже теперь, как вспомню его, мороз пробегает по коже.

Другой сумасшедший, запомнившийся мне, был турок. Обычно тихий человек, нормально разговаривавший на любую тему, он вдруг приходил в ярость и начинал крушить все, что попадалось ему под руки. Чтобы он рассвирепел, достаточно было кому-нибудь прошипеть в его присутствии — «фст». В отличие от парона Багдасара, турок был жесток, поэтому многие обходили его стороной. Когда он выходил из себя, то избивал людей, опрокидывал лотки с товаром, громил витрины. Потом ярость его стихала. Но всегда находился какой-нибудь наглец, который подходил к нему с тем же «фст». И все повторялось снова, только в более свирепой форме.

Была и сумасшедшая девушка: уродливая голова, волосы растрепаны, подол всегда задран, пятки черные от грязи, в ссадинах. Она смеялась в лицо каждому встречному отвратительно и громко.

Если отец, придя домой, отказывался обедать, это означало, что ему встретилась сумасшедшая девушка.

Был и такой полоумный: в глубоком раздумье, заложив руки за спину, ходил он взад-вперед по улице. Никогда не обращал внимания на улюлюканье зевак, лишь изредка останавливался, иронически улыбался им и вновь погружался в свои мысли. Этот краснощекий и рыжий толстячок был не из местных, и никто не знал толком, откуда он взялся.

Если кто-нибудь давал ему хлеба, он подзывал собак, крошил им весь кусок, смотрел, как они подбирают крошки, потом хмурил брови и продолжал вышагивать взад-вперед.

Умалишенные… Разные были они, и число их все росло, но никто не сочувствовал им, никто не задумывался над тем, что надо учредить опеку над ними. Помню, приехал кто-то из Америки и сказал, что там этих несчастных содержат в особых домах. Все удивились.

— Ну и страна же эта Америка!..

Как-то отец, рассердившись, крикнул: «Сейчас сойду с ума!» Я ужаснулся, тотчас представив, что и мой отец может очутиться на улице!..

Сумасшедшие… Много было их у нас.

Один с виду вроде был нормальным, но, боже, семь лет не вынимал рук из карманов. Сжал в кулаки и не вынимал. Собрались как-то здоровые ребята и силой выдернули ему руки из карманов: деформировались совсем, помертвели. Кормили его дочери и сын.

Другой поднимался каждый день на высокую крышу и, свесив ноги, грозился броситься вниз. Никто к нему не подходил. В конце концов, как-то, потеряв равновесие, он так и свалился с крыши трехэтажного дома и расшибся насмерть.

Бывали такие, которые своих больных не выбрасывали на улицу, заботились по-своему: связывали по рукам и ногам, волокли на чердак, нанимали верзилу с дубиной и вправляли несчастному мозги…

 

 

Однажды летом объявился в нашем городе странный человек: босой, с непокрытой головой, одетый в лисью шкуру, спускавшуюся до колен. В руке — длинный железный посох, через руку — кожаная сума на тонкой цепочке, сам смуглый, как араб или индус, с жиденькой, но симпатичной бородкой, родинкой на лбу и красными губами. Человек этот не говорил, бродил и собирал подаяние, преимущественно — деньги. Прошел слух, что волей аллаха через семь лет он обретет дар речи и свой последний завет аллах передаст человечеству его устами.

Но как стала известна эта история, если он был нем, — никто не знал. И загадочный пришелец стал предметом всеобщего уважения. Уважение к нему переросло в почитание, когда заметили, что он к тому же бескорыстен: если подношение не вмещалось в его небольшую суму — не брал, каким бы драгоценным оно ни было. Таким образом, люди вынуждены были подавать ему только деньги, порой золотые монеты. Ночи проводил он на турецком кладбище, в палатке, в которой горел слабый огонек. Говорили, что по ночам он молится и никогда не спит. Но откуда это было известно?

Он был обречен на семилетнее молчание, на существование без сна и отдыха, через семь лет он должен был сообщить человечеству новое слово, которое скажет ему аллах.

Каждый день взбирался он на минарет мраморной городской мечети, простаивал там целый час, уставившись в небо и сложив руки на груди. Внизу у мечети в этот час собиралась толпа, рождались легенды: с аллахом говорит, аллах рядом с ним стоит, да только нам, грешным, не дано узреть его.

Многие предполагали даже, что там, наверху, лишь образ странного человека, а сам он вознесся к аллаху и скоро воротится.

Но городские жулики не дали людям дождаться последнего завета аллаха. Прикинув, что под лисьей шкурой святого человека, должно быть, уже набралась солидная сумма, как-то ночью напали на него и отняли суму.

Воров не поймали, но выяснилось, что этот святой, онемевший волей аллаха, обзывал грабителей последними словами и ни за что не хотел расстаться со своими деньгами. Всю мелочь, какую подавали ему, он обратил в золото, — воры не обнаружили у него ни одного медяка.

На другой день после ограбления человек этот исчез. Куда он подался, что с ним сталось, — никто так и не узнал.

 

* * *

 

Расскажу, кстати, и о другом случае.

Занесло к нам в город самого что ни на есть настоящего американца. Звали его мистер Джейкоб. Был он миссионер-протестант, приобщал христиан к святому духу.

Ни больше и ни меньше как к святому духу. Как он это делал?

Собирал протестантскую общину, читал ей наставления на английском языке (у него был переводчик), молился, закрыв глаза и воздев руки к небу, потом просил соблюдать несколько минут строжайшую тишину и, наконец, вопрошал:

— Кто проникся святым духом, пусть встанет.

На первых его собраниях вставали немногие, но потом святым духом проникались оптом.

Никто не мог объяснить, что он чувствовал в эти минуты, но, чтобы не отстать от других, вставал.

Те, кто исполнились святым духом, высыпали в шкатулку мистера Джейкоба все имевшиеся у них деньги. Шкатулка была вместительной.

Нашлись протестанты, которые решили покончить с этой игрой мистера Джейкоба, но они не встретили поддержки у остальных и вскоре сами потянулись к нему.

Целый месяц в городе только и было разговоров, что о святом духе. Нашлись и протестанты-ханжи, переставшие знаться с теми, кто еще не приобщился, они даже не здоровались с ними. На этой почве возникали семейные неприятности, разлады (родители или только муж приобщался, а сыновья и дочери противились, либо наоборот).

— Завтра пойдешь, и безо всяких там отговорок, — приказывал, скажем, муж жене.

Разгорался спор, и муж хватал палку или туфлю и начинал колотить жену.

Те, кто вначале подтрунивал над приобщившимися, сами шли к мистеру Джейкобу и теперь уже смеялись над другими.

Приобщившиеся не открывали больше своих магазинов Перестали торговать, ибо занятие даже самым простым ремеслом считалось делом греховным.

Если магазин, до того еще бойко торговавший, наутро был на запоре, всем было ясно: хозяин приобщился.

В таких случаях в соседних магазинах шушукались:

— Приобщился, осел…

— Ну и ну…

Комедия приобщения к святому духу приняла такие размеры, что протестант, проходя мимо дверей другого протестанта, стучался в дверь и во всеуслышание спрашивал:

— Приобщился, Мурад-ага?

— Ты что, только очнулся? Дней восемь уже… Эх ты, осел.. — отвечал Мурад-ага.

— А я еще нет.

— С ума ты сошел! Завтра же пойди, стыдно.

Младшая сестра моего отца была замужем за протестантом. Она приобщилась одна из первых. И вот пришли к отцу моему с известием: «Сестра Ехо приобщилась…»

— Позовите ее сюда, — велел отец.

Пошли за сестрой, вместо нее явился зять:

— Хаджи-эфенди, она боится идти.

Отец в ответ:

— Какого черта она приобщалась, если боится, — и отпустил в адрес Джейкоба крепкое ругательство.

Наконец особо упорствующих уже можно было пересчитать по пальцам. Для них мистер Джейкоб, если верить безнадежным грешникам, прочитал последнюю молитву и, собрав деньги, уехал с полной сумой, положив тем самым конец первому действию комедии. После его отъезда началось второе действие. Приобщившиеся, увидев, что доходы их семей сократились, отложили в сторону Библии, с которыми не расставались ни на минуту при мистере Джейкобе, и один за другим стали открывать свои магазины. Лавки начали торговать, — последовали уличные скандалы. Тех, кто проникся святым духом, зло высмеивали. Просвещенные церковники, пользуясь моментом, исподтишка натравляли торговцев друг на друга.

— Ну что, явился к тебе святой дух?

— А как он выглядит, твой святой дух? Он что, рогатый?..

— А может, святой дух — дьявол?..

Среди приобщившихся были такие, которые сносили издевки с гордым смирением, называя их «муками господними». Помнится, один из них, молитвенно сложив руки, вопил:

— Иисус Христос, твоим путем иду!..

Чтоб избежать насмешек, многие не торопились открывать магазины: выжидали, пока толпа утихомирится. Но толпа долго неистовствовала.

Через месяц пришла весть, что мистера Джейкоба где-то между Тигранакертом и Мосулом убил нечестивый злодей.

Когда об этом сообщили отцу, он сказал:

— Это не самое большое зло.

 

* * *

 

Протестанты… Как создалась их община? Каждый, кто таил в себе какую-либо обиду против священника, дьякона или даже звонаря, вступал в общину и становился «отступником».

Был у нас плотник, повздорил он раз как-то со звонарем григорианской церкви и его женой (они были соседями) — и ушел в протестанты. Звали его Мамбре.

— Господи, — роняя лживые слезы, молил он, — испепели наши души своим священным огнем.

Как только человек принимал протестантство, его начинали звать пароном. Так вскоре нашего братца Мамбре стали все величать пароном Мамбре.

Немец, герр Эйман, открывший колледж в нашем городе и энергично ратовавший за обращение горожан в протестантство, очень полюбил парона Мамбре, взял его к себе на работу, определил ему хорошее жалованье. Как-то Мамбре вышел на улицу в европейском костюме (подарок Эймана). Появись он в римской тоге, — не показался бы столь смешным К новому костюму не подходили висячие усы. Он их сбрил. Однако парон Мамбре не хотел останавливаться на достигнутом. Решил же он нечто странное. Но самое странное было то, что это решение взялся претворить в жизнь.

И вот, в воскресенье, после моления, парон Мамбре с идиотским выражением на лице (такое выражение было признаком независимости протестантов) вошел к герру Эйману в кабинет и подавленным голосом заявил:

— Герр Эйман, я очень сожалею, что родился армянином.

Герр Эйман в ответ на это плюнул парону Мамбре в лицо, а на другое утро уволил с работы. Плотник крепко просчитался: был уверен, что герр Эйман, дабы утешить его, повысит по службе, а получилось… Он еще несколько недель усиленно молился, не пропуская собрания. Но герр Эйман был неумолим. Тогда он понял, что от протестантов — проку никакого. Скинув обнову, в старом облачении мастерового он вернулся в лоно григорианской церкви. Его первое появление в церкви было весьма примечательным: в течение всей службы он громко и истошно молился, рыдал, целовал ковер, сопровождая все это выкриками: «О господи, прости меня, осла грешного. О господи!»

После службы Мамбре самым торжественным образом помирился со звонарем и его женой, принеся им свои извинения. Европейский костюм герра Эймана он отдал какому-то сельскому учителю, открыл опять лавку, отрастил усы и с радостью стал принимать прежних заказчиков.

Порой, когда в шутку его называли пароном, Мамбре посмеивался: «Оставьте, ради бога, как вспомню, мороз по коже продирает».

 

 

Был у нас родственник, очень дальний, которого звали зять Манук (и не мы одни, весь город звал его так). Худой, костлявый, долговязый человек, с маленькими, синими, глубоко запавшими глазками, настолько маленькими, что тетушка со стороны отца говорила: «Они у него шилом проколоты». Всякий раз, как зять Манук появлялся в нашем доме (надо сказать, что случалось это редко), взрослые с явным страхом косились на него. Тетушка шипела:

— Принесла нелегкая.

Зять Манук не обращал внимания ни на косые взгляды, ни на эти слова. Посмеиваясь, он спрашивал:

— Ну, как живете-можете?

Ему не отвечали.

Долгую паузу прерывала тетушка:

— Зять Манук…

Зять Манук тотчас перебивал ее, потому что по тетушкиному тону понимал, о чем будет речь.

— Знаю, знаю, что скажешь, помолчи…

Тетушка замолкала, да и не могла иначе: зять Манук был остер на язык и умел говорить беспардонные вещи.

Мы, малыши, любили зятя Манука, потому что он слыл человеком бесстрашным и рассказывал нам героические истории.

— Буран, значит, ни зги не видно, а мы сами на вершине горы, и вокруг нас волки…

Он рассказывал, а мы слушали, затаив дыхание. Только прервет рассказ, — мы хором:

— А что дальше, зять Манук, что потом?..

И он продолжал с жаром и воодушевлением. В такие минуты глаза его увеличивались так, что можно было разглядеть, что они синие.

Постепенно мы стали понимать, почему взрослые его сторонятся.

У зятя Манука не было магазина, и никаким ремеслом, в обычном смысле слова, он не занимался. Однако жил безбедно. Деньги он добывал тем, что обкрадывал похороненных на турецком кладбище покойников. Турки умерших заворачивали в саван — кефин, а кефин этот был из шелка или из другой дорогостоящей материи. Зять Манук кефинов продал много.

Представьте себе человека, который один-одинешенек идет ночью по кладбищу, подходит к свежей могиле, вытаскивает покойника, бросает на землю, разматывает кефин, затем водворяет покойника на место, направляется к ограде и, перемахнув через нее, идет домой и спокойно ложится спать.

Узнав эту тайну зятя Манука, мы прониклись большим уважением к нему, хотя с тех пор и мы при виде его испытывали некий мистический ужас.

Когда домашние уговаривали его оставить это дело и стыдили, он отвечал:

— Ремесло у меня простое, мужицкое.

Было у зятя Манука и другое достоинство; он умел искусно имитировать собачий лай. И этот талант не раз выручал его на кладбище. Заслышав шаги или голоса, он поднимал страшный лай, и люди в ужасе разбегались. Даже армяне, жившие неподалеку от кладбища, услышав среди ночи этот лай, покрывались холодным потом, крестились:

— Опять он могилу раскапывает, о матерь божья!..

Когда мимо окон зятя Манука проходила похоронная процессия, он скалил зубы и цинично замечал:

— О, мой хаджи-Мустафа к аллаху отправился, сегодня же раздену тебя, налегке скорей дойдешь…

И укладывался спать, чтобы ночью чувствовать себя бодрым.

 

* * *

 

Был у зятя Манука осел. Долгие годы служил этот осел своему хозяину. А когда состарился, хозяин решил продать его. Многие уговаривали: отпусти ты его на все четыре стороны. Но зять Манук продал осла. Все диву дались, отец сказал:

— Такого осла мог купить только осел.

Спустя восемь дней покупатель подал в суд — просил сделку считать недействительной, так как, — писал истец-покупатель, — осел не переваривает овса и, стало быть, вот-вот околеет.

— Что я, подрядился чужих кур кормить? — возмущался жалобщик.

Присутствующие на суде уже решили было, что зять Манук влип. Но зять Манук нашелся с ответом:

— Я осла продавал, а не мельницу.

Суд нашел претензии покупателя необоснованными и вынес решение считать сделку состоявшейся.

 

 

Полна странностей была жизнь на старой римской дороге, и еще более странными были армяне, возвратившиеся к нам из Америки. Они привезли с собой лишь внешний лоск, английские слова да искривленные рты: выговаривая слова, как английские, так и армянские, они кривили рты.

Взять хотя бы нашего знакомого, оболтуса Ованеса, который по возвращении из Америки почему-то вдруг стал пароном Ованесом. Говорил он по-армянски так, словно издевался над родным языком, казалось, что-то очень горячее перекатывал во рту.

— Ты смотри, как он английский выучил, даже по-армянски говорит как по-английски… — удивлялись местные простаки.

Составив себе представление об английском языке по «английскому» произношению неуча-миссионера и вернувшихся из Америки армян, я прямо-таки возненавидел этот язык. Позже, когда мне пришлось овладеть английским и получить американское образование, я понял, что совсем не обязательно кривить рот, когда говоришь на языке Шекспира, Диккенса и Байрона.

Это гримасничанье армян из Америки продержалось всего несколько лет: изнашивалась заокеанская одежда, забывались и заокеанские замашки. Нелепое «собак лайт» сменялось простым и понятным — «собака лает».

Отличались «возвращенцы» еще одной особенностью: у всех были золотые зубы, у всех без исключения. Золотые зубы считались у нас этаким шиком. Только благодаря этим золотым зубам «возвращенцам» удалось отхватить самых красивых девушек города. Жертвой золотозубого стала и моя старшая сестра. Мне не хотелось бы рассказывать эту историю, — так больно вспоминать ее даже спустя столько лет…

У оболтуса Ованеса было два золотых зуба. Изо всех «возвращенцев» только ему не удалось подыскать невесту, во-первых, потому, что, переоценив свои зубы, метил он слишком высоко, и еще потому, что был оболтусом.

Через несколько лет по возвращении из Америки на лице оболтуса Ованеса появились морщины: слишком уж часто он смеялся, разевая рот, чтобы каждый имел возможность полюбоваться его зубами.

— Парой Ованес, хлеб купил? — спрашивали его.

— Да, купил, ха-ха-ха-ха.

— Как поживаешь, парон Ованес?

— Отлично, хи-хи-хи.

Или скажет ему кто-то: «Дождь идет».

— Да, дождь идет, ха-ха-ха.

Оболтус Ованес умер. Часа два хватался за живот, кричал, кричал и умер.

— Травы какой-то наелся, не переварил, — шушукались в толпе.

Смерть закрыла ему рот и, естественно, зубы его уже не обозревались. Родня же решила, что на похоронах зубы обязательно должны быть видны. Но как ни пытались раздвинуть губы, ничего не получалось. Задумались: что же делать?

— Как же так, чтобы и золотых зубов не было видно? — беспокоилась тетушка.

Родня спрашивала совета у всех подряд, но никто не мог помочь горю. Выручил один из родственников покойного: раздвинул ему губы двумя спичками и чуть прикрыл их усами.

На похоронах старая тетушка рыдала и причитала:

— Мир праху твоему, золотым зубам твоим!..

И оболтус Ованес, поблескивая золотыми зубами, словно смеялся ей в ответ.

 

* * *

 

Жила по соседству с нами семья: мать, сын и дочь. Говорили, что был когда-то в этой семье и отец, но уехал в Америку. И с тех пор о нем ни слуху ни духу. Сын Овсеп родился спустя два месяца после его отъезда. Мать писала мужу — ответа не получала. В конце концов потеряла всякую надежду на его возвращение. Стирала людям, не брезговала никакой работой, вырастила, поставила на ноги детей. И дочь и сын окончили школу, стали учительствовать, освободили мать от тяжкого труда. Жили они скромно, по по-своему счастливо.

И вот в один прекрасный день объявился в их семье человек — согбенный, седой, костлявый, с надсадным кашлем. Мать приняла его и сказала детям, что это их отец.

Брат и сестра встретили его холодно, но с уважением.

А через несколько дней весь квартал облетела страшная весть — «Овсеп убил отца». Весть подтвердилась, Овсеп и вправду разбил отцу голову.

Хотя факт был налицо, все же никому не верилось, что Овсеп, этот добрый, умный, спокойного нрава юноша, мог совершить убийство.

— Он не то что отца, даже петуха не мог бы зарезать, — говорили соседи.

Овсепа увели в тюрьму, и через месяц состоялся суд. Многое, однако, выяснилось еще до суда, и чуть ли не весь город взял Овсепа под свою защиту. Суду были поданы ходатайства и петиции, лучшие адвокаты предложили Овсепу бесплатно свои услуги, но он заявил, что обойдется без защитников.

Преступление было совершено при следующих обстоятельствах. Отец Овсепа, парон Джон (так его звали в Америке), по возвращении домой, вдруг обвинил жену в измене и недостойном поведении в годы его отсутствия. Овсеп и сестра заступились за мать, заявив парону Джону, что мать их честная и всеми уважаемая женщина и что если даже провинилась бы она перед ним, то парон Джон не имел бы права осуждать ее, поскольку оставил на ее шее двоих детей, а сам уехал бог весть куда и не только не оказывал семье денежной помощи, но даже не интересовался ею.

Однако парон Джон упорствовал, у него есть, мол, доказательства, и он должен проучить жену. Подряд два или три дня сын и дочь старались унять, усовестить упрямого и потерявшего стыд отца, но тщетно. На четвертый день распоясавшийся парон Джон схватил чугунный утюг и запустил им в жену — метил в голову, но, к счастью, промахнулся, попал только в ногу.

Овсеп с сестрой и после этого продолжали увещевать его, но парон Джон так обнаглел, что выхватил из кармана привезенный из Америки револьвер… Тогда Овсеп стиснул отца в могучих руках, отнял оружие и, после яростной борьбы, хватил его головой об стену. Овсеп убил родного отца, которого несколько дней назад увидел впервые.

Выяснив обстоятельства дела, общественное мнение ополчилось против убитого и встало на защиту безвинного преступника.

На суде Овсеп говорил о горькой доле своей матери. И это растрогало всех — и судей, и присутствующих. Овсеп рассказал, как стирала его мать день и ночь, как кровоточили ее вспухшие пальцы; рассказал, сколько богатых и молодых людей просили ее руки, а она всем отказывала, чтобы не узнали ее дети, что такое неродной отец. И после всего этого какой-то незнакомый человек, какой-то парон Джон, входит в их семью, чтобы отравить им жизнь…

Суд оправдал Овсепа.

Когда Овсеп вернулся домой, мать обняла его и, обливаясь слезами, сказала:

— А ведь мог бы жить с нами по-человечески…

Овсеп не захотел больше оставаться в нашем городе, взяв мать и сестру, он переехал в другой город, чтобы ничто не напоминало о случившемся.

 

 

Я раскрыл еженедельник «Восточная печать», издаваемый в Смирне. Раскрыл у почтового окошка, где мы получали письма и газеты (тогда писем не разносили), и под одним стихотворением прочел свое имя. Мне показалось, что оно набрано золотыми буквами. И еще показалось, что я оторвался от земли и куда-то лечу.

К стихотворству влекло меня давно, я писал для нашей школьной газеты, редактировал рукописные журналы, но в настоящей печати стихи мои не появлялись. Мать, заставая меня по ночам за чтением и сочинительством, говорила: «Ложись спать, не выйдет из тебя Погос-Петрос». Это означало — не выйдет писатель. После опубликования этого стихотворения я не загордился, нет, только на какое-то время почему-то чуть посерьезнел и сказал матери: «А ты говорила, не выйдет из меня Погос-Петрос. Выходит, ошиблась?» Конечно, мать не могла оценить мои писания, однако, питая величайшее почтение к печатному слову, улыбнулась и поцеловала меня.

Моя комнатка… Моя маленькая, с отдельной лестницей комнатка находилась между вторым и третьим этажами и вся была забита картинами, книгами, преимущественно поэтическими. Два ее оконца смотрели на крышу второго этажа, из них я видел только верхушку соседского тутовника и просвечивавший сквозь его листву кусочек неба. В этой комнатке я написал свое первое стихотворение, читал Дурьяна[26], Мецаренца[27] и плакал над их стихами.

Мецаренц был кумиром провинциального юношества. Мы ненавидели кучку бездарных сочинителей, травивших нашего Мисака, писали ему теплые письма, ободряли его. Я получил в дар от Мисака «Новые стихи» и, признаюсь, прямо-таки сиял от счастья. Часами смотрел я на его портрет и повторял без конца: «И тронет рябь морская гладь моей души». Мне очень хотелось уподобиться Мисаку — отпустить бороду, но, увы, на моих щеках еще не пробивался даже пушок. Я мечтал, чтобы первая моя книга была напечатана, как «Радуга»[28] на той же бумаге, того же формата, в такой же, как она, обложке. Мечта моя сбылась. Но увы! Книга не произвела никакого впечатления. И тогда я понял, что есть нечто такое, что изнутри озаряет книгу, нечто присущее Дурьяну, Мецаренцу и не присущее мне. Моя первая книжка стихов дорога мне тем, что посвящена памяти Мецаренца, — дар, верно, недорогой, но тогда он заключал в себе все мое сердце. Годы спустя, когда в Полисе я поцеловал холодный камень могилы Мецаренца, мне почудилось, что Мисак заговорил со мной, заговорил о своей тоске по солнцу.

Чудесный певец оттенков спал посреди бесцветной равнины.

Теперь я уже не тот, я взрослый, а ты остался юношей, Мецаренц. Теперь руками взрослого и с нежностью взрослого я ласкаю твою юную, прекрасную голову, и льются слезы на книгу твоих стихов.

Когда мне холодно в этом мире, великий юноша, я прижимаю к сердцу книгу твоих стихов, твои песни, и солнце, воспетое тобой солнце, согревает мою душу.

 

 

Были у нас и соседи-турки. Я и Шемси, сын нашего соседа-турка, выросли вместе. Как два брата, поклялись мы друг другу в верности, делились сладостями, вместе купались, вместе плакали и вместе дразнили его старшую сестру (она была старше Шемси года на два).

В противоположность Шемси — черноволосому, чернобровому, с глазами-угольками — Саней, его сестра, была такая светлая, что казалось, будто она соткана из воздуха. У них в саду росла большая акация, и я часто сравнивал Саней с этим светлым деревом. Говорила она немножко в нос, и мне это до того нравилось, что хотелось, чтобы все девушки говорили в нос, как она. Она, видимо, это чувствовала и была благосклонна ко мне. Шемси же вечно подтрунивал над сестрой.

О, смех Саней — срывавшийся с небес голубой журчащий ручей…

 

* * *

 

Иногда мы с Шемси ссорились из-за пустяка. А то и без всякой причины. Он мне: «Ты гяур!»[29], а я тут же: «Ты ит»[30]. Словам этим выучились мы еще в детстве. В нашем городе турки звали армян гяурами, а армяне турок — итами.

Бывало, придут к отцу турки, ой угостит их как дорогих гостей, проводит с почтительными поклонами, но, глядя им вслед, непременно буркнет — «иты».

Любому турку, обозвавшему меня гяуром, я отвечал — ит, кроме Саней. Саней была как цветок акации, благоухающий в весенней ночи.

Увидев на улице закованного в цепи армянина, подгоняемого стражниками, армяне проходили, опустив головы, турки же останавливались, ликовали.

Я наблюдал и такое: несут по улице гроб турка, «иты» плачут, а армяне, подняв глаза к небу, шепчут: «Слава тебе, господи». Радовались, что одним стало меньше.

Почему это было так, я не мог уяснить себе, знаю только, что во мне невольно проснулась ненависть к «собакам», а в Шемси к «гяурам».

А Саней… Набежала на мою серебристую луну темная туча, а я не успел разглядеть ее, налюбоваться ею…

Саней проходила мимо наших дверей, вся словно закутанная в фиалковое облако, и мои глаза силились проникнуть сквозь ее чадру в звездные тайники неведомого мира.

 

 

* * *

 

Каждое утро и каждый вечер смотрит на меня из-за решетки окна чей-то глаз и неизвестная рука бросает мне под ноги цветок.

Зарешеченное окно — за несколько дверей от нас — принадлежит служителю культа, магометанину. По пятницам он здоровается только с магометанами и не отвечает на приветствия христиан.

Но и по пятницам та же рука, нежная, как утренний жасмин, роняет мне под ноги цветок.

Из окна, забранного решеткой, иногда доносится робкий смех, приглушенный крик радости.

Это — третья жена служителя культа, совсем еще юная, сидит дома, как птица в клетке.

Такая на душу легла тоска! Хочу увидеть ее, поговорить с ней.

Поднимаю с земли цветок, уношу домой и вдыхаю, вдыхаю его аромат. И передается мне от этого цветка незнаемая дрожь, неведомый трепет.

Служителю культа за шестьдесят, он горбатый, злой, желтоглазый, бреет худое скуластое лицо, холит бородку, красит ее хной. Выходя из дому, каждый раз наказывает своим старшим женам — глаз не сводить с Бахреи, не подпускать ее к окну.

Но Бахреи, захваченной весной, удается, улучив момент, подойти к окну и даже высунуть руку и бросить цветок.

А как-то раз она мне шепнула:







Дата добавления: 2015-08-12; просмотров: 313. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Классификация потерь населения в очагах поражения в военное время Ядерное, химическое и бактериологическое (биологическое) оружие является оружием массового поражения...

Факторы, влияющие на степень электролитической диссоциации Степень диссоциации зависит от природы электролита и растворителя, концентрации раствора, температуры, присутствия одноименного иона и других факторов...

Йодометрия. Характеристика метода Метод йодометрии основан на ОВ-реакциях, связанных с превращением I2 в ионы I- и обратно...

Кран машиниста усл. № 394 – назначение и устройство Кран машиниста условный номер 394 предназначен для управления тормозами поезда...

Приложение Г: Особенности заполнение справки формы ву-45   После выполнения полного опробования тормозов, а так же после сокращенного, если предварительно на станции было произведено полное опробование тормозов состава от стационарной установки с автоматической регистрацией параметров или без...

Измерение следующих дефектов: ползун, выщербина, неравномерный прокат, равномерный прокат, кольцевая выработка, откол обода колеса, тонкий гребень, протёртость средней части оси Величину проката определяют с помощью вертикального движка 2 сухаря 3 шаблона 1 по кругу катания...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия