Студопедия — Меры от 14 фримера III года 4 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Меры от 14 фримера III года 4 страница






2. Стремление к установлению устойчивой формы корреляции между взглядом и речью. Теоретическая и практическая проблема, поставленная перед клиницистами, заключалась в том, чтобы выяснить: возможно ли ввести в пространственно отчетливую и концептуально связанную репрезентацию то, что в болезни вскрывается видимой симптоматикой и то, что открывается словесным анализом. Эта проблема проявилась в техническом затруднении, ясно разоблачающем требования клинической мысли: таблице. Возможно ли интегрировать в таблице, то есть в структуре одновременно видимой и читаемой, пространственной и вербальной, то, что замечается взглядом клинициста на поверхности тела и то, что слышится тем же самым клиницистом в сущностном языке болезни? Выход, без сомнения наиболее наивный, дает Фордайс: на оси абсцисс он наносит пометки, касающиеся климата, времени года, преобладающих болезней, темперамента больного, его чувствительности, внешнего вида, возраста и предшествовавших случаев; на оси ординат он отмечал симптомы, следуя органу или функции, в которых они проявлялись (пульс, кожа, температура, мышцы, глаза, язык, рот, дыхание, желудок, кишечник, моча)1. Ясно, что это функциональное различие между видимым и декларируемым, а затем их связь в мифе аналитической геометрии не могли быть сколько-нибудь эффективными в работе клинического мышления; подобное усилие было значимо лишь для данных задачи и терминов, которые предполагалось связать. Таблицы, составленные Пинелем, кажутся более простыми, на самом же деле их концептуальная структура изощренней. То, что наносится на ось ординат, как и у Фордайса, - симптоматологические элементы, предъявляемые болезнью восприятию. Но на оси абсцисс он отмечает знаковую ценность, которую могут иметь эти симптомы: так в случае острой лихорадки болезненная чувствительность в эпигастрии, мигрень, сильная жажда считаются желудочными симптомами. Напротив, истощение, напряжение в брюшной области имеют смысл адинамии. Наконец, боль в членах, сухой язык, учащенное дыхание, пароксизмы, в особенности в вечернее время - знаки одновременно желудочное и адинамии'. Каждый видимый сегмент обретает, таким образом, сигнификативное значение, а таблица - функцию анализа в клиническом познании. Но очевидно, что аналитическая структура не дается и не раскрывается таблицей самой по себе. Она ей предшествует и корреляция между каждым симптомом и его симптоматологической ценностью зафиксирована для всех разом существенно a priori; за ее функцией, кажущейся аналитической, таблица нужна лишь чтобы разместить видимое внутри уже данной концептуальной конфигурации. Работа же устанавливает не связи, но чистое и простое распределение того, что дано воспринимаемой протяженностью в заранее определенном концептуальном пространстве. Она ничему не учит, она всего-навсего позволяет опознавать.

3. Идеал исчерпывающего описания. Произвольный или тавтологичный вид этих таблиц отклонял клиническое мышление к другой форме связи между видимым и высказываемым. Связи, продолжающейся до полного описания, то есть дважды верной: по отношению к своему объекту оно должно в результате утратить лакуны, а в языке, где оно выражается, не должно допускать никаких отклонений. Описательная строгость станет равнодействующей точности высказывания и правильности наименования, тем, что по Пинелю "есть метод, которому следуют нынче во всех других разделах естественной истории"1. Так язык становится ответственным за две функции: своим значением точности он устанавливает корреляцию между каждым сектором видимого и элементом высказываемого, соответствующего ему наиболее верным образом. Но этот высказываемый элемент внутри своей роли описания запускает в действие функцию называния, которая своей артикуляцией в стабильном и фиксированном словаре позволяет произвести сравнение, обобщение и размещение внутри множества. Благодаря этой двойной функции работа описания обеспечивает "мудрую осторожность, чтобы подняться к обобщенному восприятию, не представляя реальность в абстрактных терминах" и "простое, упорядоченное распределение, неизменно основанное на отношениях структур или органических функций частей"2.

Именно в этом исчерпывающем и окончательном переходе от полноты видимого к структуре совокупности высказываемого наконец завершается сигнификативный анализ воспринимаемого, который наивная геометрическая архитектура таблицы не могла обеспечить. Именно описание, или скорее скрытая работа языка в описании, допускает трансформацию симптома в знак, переход от больного к болезни, от индивидуального к концептуальному. Именно там завязывается, благодаря спонтанным достоинствам описания, связь между случайным полем патологических событий и педагогической областью, где формулируется порядок их истины. Описывать - значит следовать предписанию проявлений, но это также - следовать внятной очевидности их генеза; это знать и видеть в одно и то же время, так как говоря о том, что видится, его непроизвольно интегрируют в знание. Это также - учиться видеть,

поскольку это дает ключ к языку, удостоверяющему видимое. Качественный язык, в котором Кондильяк и его последователи видели идеал научного знания, не следовало искать, как это слишком поспешно делали некоторые врачи1, в направлении языка исчислений, но в направлении языка, соразмерного2 сразу и вещам, которые он описывает, и речи, в которой он их описывает. Необходимо, таким образом, заменить мечту об арифметической структуре медицинского языка поиском некоторой внутренней меры, обеспечивающей верность и неподвижность, исходную, абсолютную открытость вещам и строгость в обдуманном использовании семантических оттенков. "Искусство описывать факты есть высшее в медицине искусство, все меркнет перед ним"3.

Поверх всех этих усилий клинической мысли определить свои методы и научные нормы парит великий миф чистого Взгляда, который стал бы чистым Языком: глаза, который бы заговорил. Он перенесся бы на совокупность больничного поля, принимая и собирая каждое из отдельных событий, происходящих в нем, и в той мере, в какой он увидел бы больше и лучше, он создал бы речь, которая объявляет и обучает. Истина, которую события своим повторением и совпадением обрисовывали бы, под этим взглядом и с его помощью в том же самом порядке была бы сохранена в форме обучения для тех, кто не умеет видеть и еще не видел этого говорящего взгляда слугой вещей и хозяином истины.

Понятно, как после революционной мечты об абсолютно открытой науке и практике вокруг этих тем мог восстановиться некоторый медицинский эзотеризм: отныне видимое виделось лишь тогда, когда был известен Язык; вещи давались тому, кто проник в закрытый мир слов; если эти слова сообщались с вещами, то это происходило, когда они покорялись правилу, свойственному их грамматике. Этот новый эзотеризм по своей структуре, смыслу и применению отличался от того, что заставлял говорить на латыни медиков Мольера: тогда речь шла только о том, чтобы не быть понятым и сохранять на уровне доходов языка1 корпоративные привилегии профессии; теперь же благодаря правильному употреблению синтаксиса и трудной семантической непринужденности языка пытаются обрести операциональное господство над вещами. Описание в клинической медицине дано не для того, чтобы сделать скрытое или невидимое достижимым для тех, кто не имеет к ним выхода, но чтобы разговорить то, на что весь мир смотрит, не видя, и чтобы заставить его говорить только тем, кто посвящен в истинную речь. "Сколько бы предписаний ни давалось по поводу столь деликатного предмета, он всегда останется вне досягаемости толпы"2. Мы обнаруживаем там, на уровне теоретических структур, эту тему посвящения, план которого уже содержится в институциональной конфигурации этой же эпохи3:

мы находимся в самой сердцевине клинического опыта - форма проявления вещей в их истинности, форма посвящения в истину вещей, всего того, что Буярд 40 лет спустя объявит банальностью очевидности: "Медицинская клиника может рассматриваться либо как наука, либо как способ обучения медицине"4.

Взгляд, который слушает, и взгляд, который говорит: клинический опыт представляет момент равновесия между высказыванием и зрелищем. Равновесия непрочного, ибо оно покоится на великолепном постулате: что все видимое может быть высказано, и что оно целиком видимо, потому что полностью высказываемо. Но безостаточная обратимость видимого в высказываемое остается в клинике скорее требованием и границей, чем исходным принципом. Полная описываемость есть существующий и удаленный горизонт, это куда больше мысленная мечта, чем основная концептуальная структура.

Во всем этом есть простое историческое оправдание: логика Кондильяка, служившая эпистемологической моделью клиники, не допускала науки, где видимое и высказываемое рассматривались бы как полностью адекватные. Философия Кондильяка была мало-помалу передвинута от исходного впечатления к операциональной логике знаков, затем от этой логики - к обоснованию знания, которое было одновременно языком и вычислением: использованное на этих трех уровнях, и каждый раз в различных смыслах; понятие элемента обеспечивало на протяжении этого размышления двусмысленную непрерывность, но без определенной и связной логической структуры. Кондильяк никогда не выделял универсальной теории элемента - будь это перцептивный, лингвистический или исчисляемый элемент; он без конца колебался между двумя логическими операциями: логикой генеза и логикой исчисления. Отсюда двойное определение анализа: редуцировать сложные идеи "к простым идеям, из которых они состоят, следовать развитию их порождения"1 и искать истину "с помощью определенного варианта исчисления, то есть сочетая и

разлагая понятия, чтобы сравнить их наиболее удачным образом в поисках того, что имеется в виду"1.

Эта двусмысленность влияла на клинический метод, но последний реализовывался, следуя концептуальному движению, которое абсолютно противоположно эволюции Кондильяка, буквально меняя местами исходную и конечную точки.

Он отступает от требования исчисления к примату порождения, т. е. после поисков определения постулата эквивалентности видимого высказываемому с помощью универсальной и строгой исчисляемости, он придает ему смысл полной и исчерпывающей описываемости. Сущностная операция принадлежит уже не порядку комбинаторики, но порядку синтаксической транскрипции. Об этом движении, которое возобновляет в обратном смысле все мероприятие Кондильяка, ничто не свидетельствует лучше, чем мысль Кабаниса при сопоставлении с анализом Брюллея. Последний хочет "рассматривать достоверность как полностью делимую на такие вероятности, которые желательны"; "вероятность есть, таким образом, уровень, часть достоверности, от которой она отличается, как часть отличается от целого"2; медицинская достоверность, таким образом, должна достигаться сочетанием вероятностей. После установления правил Брюллей объявляет, что он не пойдет далее в присутствии более знаменитого врача, чтобы внести в этот сюжет знания, которые он едва ли мог предоставить3. Весьма правдоподобно, что речь идет о Кабанисе. Итак, в Медицинских революциях определенная форма науки определяется не способом подсчета, но организацией, значение которой главным образом заключается в выражении. Речь уже не идет о внедрении исчисления для того, чтобы перейти от вероятного к достоверному, но о том, чтобы зафиксировать синтаксис, чтобы перейти от воспринимаемого элемента к связности высказывания: "Теоретическая часть науки должна быть, таким образом, простым изложением цепочки классификаций и всех фактов, из которых эта наука состоит. Она должна быть, так сказать, суммарным выражением"1. И если Кабанис помещает вычисление вероятности в обоснование медицины, то лишь в качестве элемента, наряду с другими, в общей конструкции научного рассуждения. Брюллей пытается найти свое место на уровне Языка исчисления. Кабанис обильно цитирует этот последний текст, его мысль эпистемологически находится на одном уровне с Эссе об основаниях знания.

Можно было бы подумать - и все клиницисты данного поколения в это верили - что вещи пребывали бы там, где на этом уровне возможно непроблематичное равновесие между формами сочетания видимого и синтаксическими правилами высказывания. Короткий период эйфории, золотой век, не имевший будущего: видеть, говорить и учиться видеть, говоря то, что видится, сообщаются в непосредственной прозрачности;

опыт был по полному праву наукой, и "знать" двигалось в ногу с "сообщать". Взгляд безапелляционно читал текст, в котором он без труда воспринимал ясное высказывание, чтобы восстановить его во вторичном и идентичном дискурсе:

представленное видимым, это высказывание, нисколько не изменившись, побуждало видеть. Взгляд восстанавливал в своей высшей практике структуры видимого, которые он сам внес в свое поле восприятия.

Но эта обобщенная форма прозрачности оставляет непрозрачным статус языка, или, по крайней мере, систему элементов, которые должны быть одновременно основанием, оправданием и тонким инструментом. Подобная недостаточность, характерная в то же самое время и для Логики Кондильяка, открывает поле для некоторого числа маскирующих его эпистемологических мифов. Но они уже сопровождают клинику в новое пространство, где видимость сгущается, нарушается, где взгляд сталкивается с темными массами, с непроницаемыми объемами, с черным камнем тела.

1. Первый из этих эпистемологических мифов касается алфавитной структуры болезни. В конце XVIII века алфавит казался грамматистам идеальной схемой анализа и окончательной формой расчленения языка и путем его изучения. Этот образ алфавита переносился без существенных изменений на определение клинического взгляда. Наименее возможным наблюдаемым сегментом, от которого следует двигаться, и по ту сторону которого невозможно продвинуться, является единичное впечатление, получаемое от больного, или, скорее, от симптома у больного. Он не означает ничего сам по себе, но обретет смысл и значение, начнет говорить, если образует сочетание с другими элементами: "Отдельные изолированные наблюдения для науки - то же самое, что буквы и слова для речи; последняя образуется стечением и объединением букв и слов, механизм и значение которых должны быть обдуманы и изучены, чтобы обеспечить их правильное и полезное потребление. То же самое относится к наблюдению. Эта алфавитная структура гарантирует только то, что всегда можно

достигнуть конечного элемента. Она обеспечивает и то, что число этих элементов будет конечно и ограничено. То же, что разнообразно и очевидно бесконечно, есть не первичное впечатление, но их сочетание внутри одной и той же болезни: так же как небольшое число "модификаций, обозначенных грамматистами под именем согласных" достаточно, чтобы придать "выражению чувств точность мысли", так же и для патологических феноменов "в каждом новом случае кажется, что это новые факты, тогда как это есть лишь другие сочетания. В патологическом статусе есть лишь небольшое количество принципиальных феноменов... Порядок их появления, их значение, их разнообразные связи достаточны, чтобы породить все разнообразие болезней"1.

2. Клинический взгляд производит над сущностью болезни номиналистическую редукцию. Составленная из букв, болезнь не имеет никакой реальности, кроме Порядка их сочетания. Их разнообразие сводится в окончательном анализе к этим нескольким простым типам, и все, что может быть выстроено ими или над ними - есть лишь Имя. И имя в двух смыслах: в смысле, используемом номиналистами, когда они критикуют субстанциональную реальность абстрактных или обобщенных понятий, и в другом смысле, более близком философии языка, поскольку форма композиции сущности болезни принадлежит лингвистическому типу. По отношению к индивидуальному и конкретному существу, болезнь - лишь имя; по отношению к образующим ее изолированным элементам она обладает совершенно строгой архитектурой вербального означения. Задаваться вопросом о том, что является сущностью болезни - "все равно Как если бы задаваться вопросом, какова природа сущности слова"1. Человек кашляет; он отхаркивает кровь; он дышит с трудом; у него учащенный и жесткий пульс; его температура повышается - что ни непосредственное впечатление, то, если можно так выразиться, буква. Объединившись, они образуют болезнь - плеврит:

"Но что же такое плеврит?... Это стечение образующих его случайностей. Слово плеврит лишь их кратко описывает". "Плеврит" не привносит с собой ничего, кроме самого по себе слова. Он "выражает умственную абстракцию", но как слово он есть хорошо определенная структура, сложная фигура, "в которой все или почти все события обнаруживаются в сочетании. Если одно или несколько из них отсутствуют - это совсем не плеврит или, по меньшей мере, не настоящий плеврит"2. Болезнь как имя - есть частное бытие, но как слово - оно обладает конфигурацией. Номиналистская редукция существования освобождает постоянную истину. И вот почему:

3. Клинический взгляд совершает над патологическими феноменами редукцию химического типа. Взгляд нозографистов вплоть до конца XVIII века был взглядом садовника;

необходимо было опознать в разнообразии внешнего вида специфическую сущность. В начале XIX века вводится другая модель - модель химической операции, которая, изолируя составные элементы, позволяет определить композицию, установить общие точки сходства и различия с другими множествами и основать, таким образом, классификацию, базирующуюся более не на специфических типах, но на формах связи: "Вместо того, чтобы следовать примеру ботаников, не должны ли нозологисты скорее принять систему химиков-минерологов, то есть довольствоваться классификацией элементов болезни и их наиболее частых сочетаний?"1. Понятие анализа, с которым мы уже познакомились, примененное к клинике в квази-лингвистическом и квази-математическом смысле2, теперь приблизится к химическому смыслу: оно будет иметь в качестве горизонта изоляцию чистых веществ и создание таблицы их сочетаний. Осуществляется переход от темы комбинаторики к теме синтаксиса и, наконец, к теме сочетания.

И, соответственно, взгляд клинициста становится функциональным аналогом огня химических горелок. Именно благодаря ему сущностная чистота феноменов может освободиться:

он является агентом, отделяющим истины. И совсем как пламя выдает их тайну лишь в живости самого огня, и было бы напрасным ворошить однажды погасший огонь, оставивший лишь мертвую золу, caput mortuum, точно так же в речевом акте и живой ясности, которая проливается на феномены, раскрывается истина: "Это совсем не останки болезненного пламени, вносящие в медицину знания; это род пламени"3. Клинический взгляд - это взгляд, сжигающий вещи до их конечной истины. Внимание, с которым наблюдают, и движение, которым высказывают, в конце концов восстанавливаются в этом парадоксальном пожирающем акте. Реальность, рассуждение о которой он спонтанно читает, чтобы восстановить ее такой, какова она есть, не столь адекватна самой себе,

как можно было бы это предположить: ее истинность дается в разложении, которое лучше, чем чтение, ибо речь идет об освобождении внутренней структуры. Отсюда видно, что клиника существует не просто для чтения видимого, она - для раскрытия тайн.

4. Клинический опыт идентифицируется с хорошей чувствительностью. Медицинский взгляд - это не то же, что интеллектуальный взгляд, способный под явлением обнаружить неискаженную чистоту сущностей. Это - конкретный чувствительный взгляд, взгляд, переходящий от тела к телу, весь путь которого располагается в пространстве осязаемых проявлений. Полная истина для клиники есть чувственная истина. "Теория почти всегда молчит или исчезает у постели больного, чтобы уступить место наблюдению и опыту. Эх! На чем основываются наблюдения и опыт, если не на связи с нашими чувствами? И что будет с тем и другими без этих верных проводников?"1. Если это знание на уровне непосредственного использования чувств не дано сразу, если оно может приобретать глубину и мастерство, то не за счет смещения плоскости, позволяющего ему достичь иного, чем оно само, а благодаря полностью внутреннему господству в своей собственной области; оно углубляется лишь на свой уровень, относящийся к чистой чувствительности, так как ощущение никогда не рождает ничего, кроме ощущения. Что же тогда такое "взгляд врача, который часто берет верх над самыми обширными познаниями и наиболее прочным образованием, если не результат частого, методического и правильного упражнения чувств, из которого происходит эта легкость применения, эта живость

 

 

связей, эта уверенность суждения, иногда столь быстрого, что все действия кажутся симультанными и совокупность которых подразумевается под названием чутья?"1. Таким образом, эта чувственность знания, которая тем не менее содержит в себе соединение больничной и педагогической сфер, определение области вероятности и лингвистической структуры реального, связывается в хвале непосредственной чувствительности.

Вся размерность анализа разворачивается единственно на уровне эстетики. Но эта эстетика не только определяет исходную форму любой истины; в то же время она предписывает правила исполнения. На следующем уровне она становится эстетикой в том смысле, что предписывает нормы искусства. Чувственная истина открывает в дополнение к самим по себе чувствам красивую чувствительность. Вся сложная структура клиники кратко излагается и свершается в чарующей быстроте искусства: "В медицине все или почти все, зависящее от взгляда, или счастливого инстинкта, уверенности, находится скорее в самих ощущениях артиста, нежели в принципах искусства"2. Техническая основа медицинского знания превращается в советы осторожности, вкуса, умения, требуется "великая проницательность", "большое внимание", "большая точность", "большая ловкость" и "великое терпение"3.

На этом уровне все правила приостановлены или, скорее, те правила, которые образуют сущность клинического взгляда, заменяются мало-помалу и в кажущемся беспорядке теми, что вскоре образуют взор, и они существенно различны. Взгляд в самом деле содержит в себе открытую область, и его основная активность относится к сукцессивному порядку чтения. Он констатирует и обобщает, он восстанавливает постепенно имманентные структуры, он распространяется на мир, который уже является миром языка, и вот почему он спонтанно объединяется со слухом и речью. Он формирует как особую артикуляцию два фундаментальных аспекта Говорения (то, что высказано, и то, о чем говорится). Взор же не витает над полем, он упирается в точку, которая обладает привилегией быть центральным или определяющим пунктом. Взгляд бесконечно модулирован, взор двигается прямо: он выбирает, и линия, которую он намечает, в одно мгновение наделяет его сутью. Он направлен, таким образом, за грань того, что видит; непосредственные формы чувствительности не обманывают его, так как он умеет проходить сквозь них, по существу он - демистификатор. Если он сталкивается со своей жесткой прямолинейностью, то чтобы разбить, чтобы возмутить, чтобы оторвать видимость. Он не стеснен никакими заблуждениями языка. Взор нем как указательный палец, который изобличает. Взор относится к невербальному порядку контакта, контакта, без сомнения, чисто идеального, но в конечном итоге более поражающего, потому что он лучше и дальше проникает за вещи. Клиническое око открывает сродство с новым чувством, которое ему предписывает свою норму и эпистемологическую структуру: это более не ухо, обращенное к речи, это указательный палец, ощупывающий глубину. Отсюда эта метафора осязания, с помощью которой врачи без конца хотят определить, что такое их взгляд1.

Представленный самому себе в этом новом образе, клинический опыт вооружается, чтобы исследовать новое пространство: осязаемое пространство тела, которое в то же самое

время есть непрозрачная масса, где скрываются секреты, невидимые повреждения и сама тайна происхождения. И медицина симптомов мало-помалу приходит в упадок перед этими органами, локализацией и причинами, перед клиникой, полностью упорядоченной патологической анатомией. Это эпоха Биша.

 

Глава VIII Вскройте несколько трупов

 

Очень рано историки связали новый дух медицины с открытием патологической анатомии; она появилась с тем, чтобы определить его суть, продвигать его, прикрывать, формируя одновременно и наиболее живое выражение, и самое глубокое обоснование; казалось, методы анализа, клиническое обследование, вплоть до реорганизации школ и госпиталей, заимствуют его значение. "Во Франции для медицины началась совершенно новая эпоха... анализ, примененный к исследованию физиологических феноменов, просвещенный вкус к писаниям Античности, объединение медицины и хирургии, организация клинических школ - произвели эту удивительную революцию, характеризуемую прогрессом в области патологической анатомии"1. Она получила любопытную привилегию внести первичные принципы своей позитивности в завершающий момент знания.

Почему произошла эта хронологическая инверсия? Почему время того, что содержалось в самом начале, открывая и уже оправдывая путь, разместится в конце движения? На протяжении 150 лет повторяли одно и то же объяснение: медицина не смогла найти подходов к тому, что ее научно обосновывало, медленно и с осторожностью совершая обход такого главного препятствия, как религия, мораль, глупые предрассудки, запрещавшие вскрытие трупов. Патологическая анатомия жила полуподпольной жизнью на границах запрета, благодаря смелости тайных знании и терпя проклятия; вскрывали только под сенью неверных сумерек, в великом страхе мертвых: "перед рассветом, с приближением ночи" Вальсальва "украдкой пробирался на кладбища, чтобы там изучить на досуге развитие жизни и ее разрушение"; видели, в свою очередь, как Моргани рылся в гробницах и погружал свой скальпель в трупы, покоящиеся в гробу"1. Затем наступило Просвещение; смерть обрела право на ясность и стала для философии объектом и источником знаний: "Когда философия принесла свой факел цивилизованным народам, было наконец разрешено устремить испытывающий взгляд на безжизненные останки человеческого тела, и эти останки, еще недавно бывшие гнусной жертвой червей, становятся плодородным источником наиболее полезных истин"2. Прекрасная метаморфоза трупа: не слишком уважительное отношение приговорило его к гниению, к черной работе разложения; в дерзости жеста, который режет только для того, чтобы пролить свет, труп становится самым ясным моментом облика истины. Знание движется туда, где формировалась личинка.

Эта реконструкция исторически ложна. Моргани в середине XVIII века не испытывал трудностей с вскрытием трупов, как и, несколькими годами позже, Гюнтер. Конфликты, о которых поведал его биограф, носили скорее анекдотический характер, и не указывали ни на какую оппозицию принципу. Венская клиника, начиная с 1754 года, включала секционный зал, точно такой же, как.был создан Тиссо в Пави; Дезо в Отель-Дье почти свободно "демонстрировал на безжизненномтеле повреждения, делавшие искусство бесполезным"1. Достаточно вспомнить статью 25 декрета Марли: "Предписываем магистратам и директорам госпиталей снабжать трупами профессуру для анатомических показов и обучения хирургическим операциям"2. Итак, в XVIII веке нет недостатка в трупах, нет ни разрушенных погребений, ни черных анатомических месс, вскрытия совершенно не были тайной. Благодаря часто встречающейся в XIX веке иллюзии, которой Мишле придал размеры мифа, история одолжила концу старого режима оттенки последних лет Средневековья, смешав с раздорами Возрождения проблемы и споры Aufclarung.

В истории медицины эта иллюзия имеет точный смысл, она употребляется как ретроспективное оправдание: если старые верования имели столь долго такую силу запрета, то как же медики должны были испытывать, со всей силой своего стремления к познанию, вытесненную потребность вскрывать трупы. Здесь - источник заблуждения и безмолвная причина, заставляющая его свершаться с таким постоянством: со дня, когда появилось допущение, что поражение объясняет симптом, и что патологическая анатомия обосновывает клинику, следовало призвать в свидетели преобразованную историю, в которой вскрытие трупа, по крайней мере в качестве научной потребности, предшествовало наконец объективному наблюдению больных: необходимость познать смерть уже должна существовать, когда появляется желание понять живое. В любом случае воображалось нечто вроде черной мессы вскрытия,церкви воинствующей и страдающей анатомии, скрытый дух которой оправдывал бы клинику до своего проявления в регулярной, дозволенной и повседневной практике аутопсии.

Но хронология не податлива: Моргани публикует свой De sedlbus1 в 1760 году и через Sepulchretum2 Боне находится в явной преемственности с Вальсава. Леотар обобщает эти работы в 1767 году. Без всяких моральных или религиозных споров труп становится частью медицинской области. Итак, у Биша и его современников сорок лет спустя возникает чувство нового открытия патоанатомии по другую сторону мрачной зоны. Латентный период отделяет текст Моргани, также как и открытие Ауэнбрюггера от их использования Биша и Корвизаром: сорок лет, бывшие теми годами, когда сформировался клинический метод. Именно там, а не в старых навязчивых тревогах, покоится момент вытеснения: клиника, нейтральный взгляд, устремленный на проявления, частотность и хронологию, занятый объединением симптомов и их схватыванием в языке, был по своей структуре чужд этому исследованию немого и вечного тела; причины или локализация были ему безразличны: история, но не география. Анатомия и клиника не однородны: сейчас, когда установлена и далеко отодвинута во времени связь клиники и анатомии, может показаться весьма странным, что именно клиническое мышление в течение сорока лет мешало воспринять урок Моргани. Конфликт существовал не между юным знанием и старыми верованиями, но между двумя обликами знания. Для того, чтобы внутри клиники обрисовать и воспринять призыв к патологической анатомии, требовалось взаимное приспособление: здесь - появление новых географических линий, а там - нового способа чтения времени. На исходе этого противоречивого структурирования познание живой и неопределенной болезни смогло приспособиться к ясной видимости смерти.







Дата добавления: 2015-08-11; просмотров: 348. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Картограммы и картодиаграммы Картограммы и картодиаграммы применяются для изображения географической характеристики изучаемых явлений...

Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

ЛЕКАРСТВЕННЫЕ ФОРМЫ ДЛЯ ИНЪЕКЦИЙ К лекарственным формам для инъекций относятся водные, спиртовые и масляные растворы, суспензии, эмульсии, ново­галеновые препараты, жидкие органопрепараты и жидкие экс­тракты, а также порошки и таблетки для имплантации...

Тема 5. Организационная структура управления гостиницей 1. Виды организационно – управленческих структур. 2. Организационно – управленческая структура современного ТГК...

Методы прогнозирования национальной экономики, их особенности, классификация В настоящее время по оценке специалистов насчитывается свыше 150 различных методов прогнозирования, но на практике, в качестве основных используется около 20 методов...

Дренирование желчных протоков Показаниями к дренированию желчных протоков являются декомпрессия на фоне внутрипротоковой гипертензии, интраоперационная холангиография, контроль за динамикой восстановления пассажа желчи в 12-перстную кишку...

Деятельность сестер милосердия общин Красного Креста ярко проявилась в период Тритоны – интервалы, в которых содержится три тона. К тритонам относятся увеличенная кварта (ув.4) и уменьшенная квинта (ум.5). Их можно построить на ступенях натурального и гармонического мажора и минора.  ...

Понятие о синдроме нарушения бронхиальной проходимости и его клинические проявления Синдром нарушения бронхиальной проходимости (бронхообструктивный синдром) – это патологическое состояние...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия