Студопедия — Глава 4. Как мы жили в Кёльне, что потребовала от меня Рената и что я видел на шабаше
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Глава 4. Как мы жили в Кёльне, что потребовала от меня Рената и что я видел на шабаше






 

I

 

Вероятно, не одни только страдания, каким подверг Ренату пытавший её демон, но также и отчаянье, каким сменились её обольстительные надежды, сделали то, что она обессилела, словно перенеся долгую и сложную болезнь. Утром, после той ночи, когда тщётно ждали мы графа Генриха, Рената была решительно не в силах подняться с кровати, не могла пошевелить левой рукой и жаловалась, что в голову её словно заколочен острый гвоздь, -- так что пришлось ей несколько дней провести в постели. Мне было большим счастием ухаживать за больной, как служителю и госпитале, кормить и поить её, как слабого ребёнка, оберегать её усталый сон и искать для неё, в своих скудных познаниях по медицине, облегчающих боли средств. Хотя Рената принимала мои услуги с обычною для неё королевской небрежностью, однако и по выражению её глаз, и по отдельным словам вправе я был заключать, что она ценит мою преданность и мои заботы, чем был я награждён с избытком за все недавние муки. И после первых пяти дней с Ренатою, напоминавших неутихающий водоворот между скал, настали для меня дни тихие, грустные, но сладостные, так все похожие друг на друга, что можно было их принять за один день, только отражённый в нескольких зеркалах.

Возвращаясь теперь мысленно к тому времени, чувствую я, как птичьи когти тоски сжимают мне сердце, и готов я, с ропотом на Творца, признать воспоминание самым жестоким из его даров. Но всё же не могу воздержаться, чтобы не описать, хотя бы кратко, и те комнаты, в которых свершилась вся наша трагическая судьба, и тот склад нашей жизни, который, при всех переменах, сохранялся до рокового часа первой разлуки.

Так как Рената не заговаривала со мною ни о родственниках, которые будто бы были у неё в Кёльне, ни о своём желании покинуть меня, то озаботился я устроить ей возможно более привлекательное жилище. Я выбрал для неё ту комнату, из трёх, бывших во втором этаже, которую предназначала Марта для самых знатных из своих постояльцев, почему и обставила её с некоторой пышностью. У правой от входа стены, на небольшом возвышении, к которому должно было подыматься по трём ступенькам, стояла там прекрасная деревянная кровать, с деревянным же, убранным материей полубалдахином, подушками, обшитыми кружевами, и атласным одеялом. Другим значительным сооружением был здесь камин из цветных изразцов, редкой работы, какую не всегда повстречаешь и в Милане, а у внешней стены был поставлен большой шкап для платья, резной, с инкрустациями. Между окнами помещался красивый стол с изогнутыми ножками, в углу за кроватью -- складной алтарь, и убранство комнаты довершали стулья, аналой для чтения и большое итальянское зеркало, повешенное слева от входа. Эту обстановку помню я с отчётливостью крайней, -- и сейчас, когда пишу эти слова, мне всё кажется, что надо лишь встать, отворить дверь, -- и я опять войду в комнату Ренаты и увижу её, поникшую лицом на точёную доску аналоя или прижавшуюся щекой к холодным, стеклянным кружочкам окна.

Комнату Ренаты от моей отделял узкий коридор, выходивший на крытую галерею, которая окружала половину дома, и с которой по лестнице можно было сойти прямо вниз, не проходя через нижний этаж. Моя комната, отводившаяся Мартой для приезжих менее богатых, была обставлена просто, но всё же лучше и приветливее, нежели комнаты в торговых гостиницах. Затем была в нашем распоряжении ещё третья, меньшая, комната, совсем отдельная, ход в которую был прямо с площадки внутренней лестницы; этой каморкой мы сначала не думали пользоваться, и я оплачивал её цену лишь затем, чтобы избежать всякого соседства. Действительно, в уединённом домике, где, кроме нас, жила только Марта, женщина, правда, любившая поболтать, но гостей зазывавшая к себе неохотно, -- были мы, даже в шумном и весёлом Кёльне, обособлены от людей не менее, чем Мерлин в волшебном лесу Вивианы.

Старая Марта была уверена, что я услаждаюсь с молодою женою, и, разумеется, не подозревала вовсе, как странно проходили наши дни. Получая от меня щедрую плату, охотно и заботливо прислуживала она нам, исполняя все мои поручения и заботясь о нашем столе; утром, на завтрак, получали мы обычно яичницу, колбасу, сыр, яйца, печёные каштаны, свежие булки, а вечером, к обеду, -- баранину, поросят, гусей, карпов, щук; у меня же при этом всегда была бутылка рейнского или мальвазии. Удивляло Марту, что не хотел я ни с кем возобновить знакомства, и неоднократно уговаривала она меня пойти к престарелому Отфриду Герарду, бывшему моему воспитателю, но я, напротив, строго запрещал рассказывать кому бы то ни было о моём прибытии в Кёльн. Впрочем, Марта, кажется, не твёрдо выполняла мой приказ, потому что порой пытались приветствовать меня на улице люди, в которых признавал я не только прежних собутыльников, но даже магистров Университета, -- однако всегда давал понять, что поклонившийся ошибся и принял меня за другого.

За время болезни Ренаты и в первые дни её выздоровления проводили мы с ней целые часы в беседах, и теперь она с охотой слушала мои рассказы о Новой Испании, дивясь, как много пришлось мне видеть в жизни. Иногда ласково касалась она моего лица пальцами, приговаривая, словно обращаясь к малому ребёнку: "Какой ты у меня умный и учёный, Рупрехт!" Но долгое время ни одним словом не намекали мы ни на графа Генриха, ни на силу враждебных демонов, грозивших Ренате, и когда, -- что случалось несколько раз, -- приходилось нам вечером, в темноте, услышать опять знакомые постукивания в стену, спешили мы вздуть огонь и заговорить о другом, причём стуки смолкали сами собой. Бывало, впрочем, что явное присутствие незримых врагов смущало жутким опасением не только меня, но и Ренату, и тогда она не отсылала меня в мою комнату, но позволяла провести ночь вместе с ней, -- иногда у подножья её кровати, иногда опять под одним одеялом, хотя всё же, как мужчина и женщина, мы оставались чуждыми друг другу. И я даже находил в этой мучительной близости особую сладость и прелесть, как если бы кто наслаждался глубокими порезами острого лезвия, нечувствительно разделяющего тело.

К самому концу августа Рената поправилась настолько, что мы стали совершать прогулки по городу, большею частью шли на берег Рейна, куда-нибудь вверх по течению, за Ганзейскую пристань, и там, сидя на земле, смотрели на всесильные, тёмные воды великой реки, неизменные со времён перешедшего их Кесаря, но сменяющиеся каждую минуту. Этот однообразный вид, день за днём, приводил всё новые мысли в наши головы и новые слова нам на уста, и наша беседа была столь же неисчерпаема, как сам Рейн, хотя возможно и то, что нам только казалось, будто мы беседуем без перерыва. Во всяком случае, я чувствовал явно, что весь тот хаос всяких знаний и сведений, которые вычитал я из разных книг или собрал в переменах жизни, -- теперь, встречаясь то с ясной внимательностью Ренаты, то с её строгими осуждениями, то с её проницательными поправками, сплавлялся постепенно в одну громадную, но нераздельную массу, словно бы из расплавленного чугуна выливался стройный колокол, который может звучать гулко и далеко.

Однако, при всей кротости и покорности Ренаты, в ней жила неудовлетворимая тоска, не выпускавшая из своих ядовитых зубов её сердца, так что, по мере того как крепли силы Ренаты, возрождалось в ней и упорство её желания, устремлённого, как стрелка компаса, всё к одной точке. У меня не было иного занятия, как следить за ясностью или облачностью на небосклоне души Ренаты, и скоро подметил я, что зловещие признаки предвещают новый шторм, так как уже не был неопытным плавателем под теми широтами. Тем не менее, хотя и был я предупреждён, гроза налетела опять так стремительно, что я не успел взять рифов у парусов, и галеас моей жизни опять закрутился, как детский волчок.

Ещё вечером, засыпая после долгой беседы, в течение которой касались мы всего, от судеб нашей империи до лирических стихотворений испанского поэта Гарчильясо де ла Вега, говорила мне Рената нежно: "Милый Рупрехт, наконец я немного отдохнула. Я словно уже умерла, и живу второй, сверхдолжной жизнью. Во мне нет крови, и не может быть для меня человеческого счастия; но в этом мире ещё есть твоя внимательность и ласка". Убаюкиваемый такими словами, уснул я на деревянных досках помоста, подле кровати Ренаты, слаще, чем иные на пуховых ложах, и, ощущая сквозь сон близость атласного одеяла, говорил себе радостно: "Здесь она!"

Но утром, проснувшись вдруг, как от толчка, увидел я над собой угрюмо-тоскливые глаза Ренаты, сидевшей на постели, и её искривлённый рот и, как-то сразу поняв перемену, происшедшую в ней, воскликнул с отчаяньем:

-- Рената, что с тобой?

Так я обратился к ней потому, что она сама просила меня называть её по имени и говорить ей "ты", как друзья между собою, но она отвечала мне:

-- Что же со мною может быть? Ровно ничего, -- то же, что и вчера!

Я возразил:

-- Но отчего у тебя такое печальное лицо?

Рената сказала с той грубостью, какая всегда проявлялась у неё во время припадков тоски:

-- А ты воображаешь, что я вечно могу смеяться? Я не из тех людей, которые готовы плясать безо всякого повода! Да и чему это мне радоваться? Что такого весёлого в моей жизни?

Я вышел из комнаты Ренаты и долго стоял у двери на галерею, смотря на рыжие черепицы соседних кровель, и только после значительного промежутка времени отважился вернуться к Ренате и увидел, что она сидит на подоконнике, но лицо её мертвенно и безучастно. Сначала я предложил ей завтракать, но она, без слов, покачала головой отрицательно; когда же я позвал её идти на берег, она мне сказала сурово:

-- На что тебе я? Никто тебя не удерживает, -- ступай себе, если тебе забавно бродить по грязным улицам, среди вонючей толпы, и хочется убедиться, на своём ли месте Рейн!

Считая с этого разговора, Рената на много дней впала в чёрное уныние, которое нельзя было рассеять никакими доводами и никакими заботами. Когда я пытался убедить её, что неразумно и губительно предаваться такому отчаянью, она или молчала в ответ, или резко выставляла мне на вид всё несовершенство и безобразие мира, обречённого греху и страданию, сравнительно с божественной красотой обетованного Эдема, и указывала, что христианину радоваться нечему и пристойно только плакать. У неё был неистощимый выбор доводов против радостей жизни, и ни один магистр не сумел бы с такой ловкостью вести диспут, с какой она доказывала мне, что есть тысячи причин отчаиваться, -- так что я наконец не находил, что возразить, что ответить.

Любимым препровождением времени стало тогда для Ренаты посещение церквей, куда она уходила, запрещая мне следовать за ней. Но я, конечно, нарушал её волю и, укрываясь за колоннами, следил, в церкви св. Цецилии, или св. Петра, или ещё иной, как оставалась Рената сведённой в молитве по целым часам, устремив взоры к алтарю, выслушивая всю святую мессу без единого движения. Несмотря на то, что вера наших дней и поколеблена сильно реформой и ересями, однако храмы большею частью бывали полны, как скорбными душами, ищущими прибежища у всемогущего, так и праздными посетителями, пришедшими то по привычке, то, чтобы повидать кумушку, то, чтобы подмигнуть красивой соседке. Весь этот разнообразный сброд скоро выделил нас, как странную пару, и мне случалось слышать, как шёпотом передавали о нас разные вздорные слухи. Но Рената, конечно, не замечала любопытства, ею возбуждаемого, а я на него не обращал внимания, ибо мне доставляло неизъяснимое наслаждение только смотреть на Ренату и вбирать глазами её тёмный облик среди пёстрых церковных украшений и позолоты арок, которыми отличаются кёльнские церкви, -- подобно тому как вбирает пьяница губами виноградный сок. Здесь-то, когда я слушал мерное пение органа и воображал порой, что то шумят кругом мексиканские леса, впервые зародилась во мне мысль увезти Ренату за океан, и я до сих пор думаю, что, если бы мне удалось исполнить это решение, я мог бы спасти и её жизнь, и её душу.

По вечерам, которые мы проводили вдвоём, нам довелось теперь перемениться ролями, как взаимно меняются местами бьющиеся на шпагах, ибо слушателем стал я, а мне Рената без устали говорила о себе, теша и муча себя воспоминаниями. Слишком помню я, как в её комнате мы двое, при свете двух восковых свеч и при завешанных окнах, сидя друг против друга, за стаканами мальвазии, -- ибо Рената, отказываясь от пищи, пила вино охотно, -- проводили чуть не напролёт ночи. Снова Рената решилась говорить со мною об графе Генрихе, рассказывая мне всё новые и новые подробности об нём, описывая его глаза, и брови, и волосы, и тело, повторяя его слова, какие ей запомнились, передавая мелкие события из их жизни, изображая мне их взаимные ласки с такими подробностями, которые распаляли мою ревность в жгучее пламя. Часто начинала Рената сравнивать меня со своим возлюбленным, и ей доставляло великое услаждение выставлять мне на вид всю низменность моей души, всю обыкновенность моего лица рядом с ангельским ликом Мадиэля и божественностью его мыслей. Нередко исступленность слов разрешалась у Ренаты опять неудержными слезами, которые заливали её щёки и смешивались с вином в её бокале, и мы оба пили эту смесь мальвазии и слёз, пока наконец я не уносил обессиленную Ренату на постель и, тоже плача, целовал её ноги и платье.

Такая наша жизнь также продолжалась около недели, и я полагаю, что дальше моё сердце не вынесло бы напряжённости постоянной боли. Но исступленность чувств у Ренаты оборвалась столь же внезапно, как внезапно возникла, и после того как в воскресенье едва ли не весь день провела она на коленях в церкви св. Апостолов, а вечером с особой жестокостью осыпала меня попрёками, -- утром в понедельник перешла она к ласковости, хотя, по всем видимостям притворной, и, вместо того чтобы идти на мессу, позвала меня, как в другие дни, на Рейн. Я пошёл не с лёгкой душой, и действительно, те наши часы были только изображением прежней дружественности и только подделкой под недавнюю близость. Рената, хотя она -- как я часто убеждался -- много раз говорила такое, чего нельзя назвать правдой, совсем не умела лгать, задумав ложь, и притворство её было столь явное, что пробуждало в душе не негодование, а сожаление. Я не подавал виду, что замечаю театральную игру, и ждал, к чему приведёт такая завязка, пока дома Рената, после разных незначительных слов, не сказала мне:

-- Ответь, Рупрехт, любишь ли ты меня больше спасения своей души?

Я заверил её клятвой, что люблю, интересуясь, к чему клонится этот вопрос. Но Рената, потребовав несколько раз, чтобы я подтвердил свои слова, не хотела говорить об этом подробнее и только продолжала выказывать мне преувеличенную нежность.

Утром, во вторник (сейчас будет видно, почему я точно помню, в какой это было день), неожиданно спросила у меня Рената, чтобы я дал ей денег, и я поспешил предложить ей золотые монеты. Но она взяла только несколько серебряных иоахимсталеров и, накинув плащ, вышла, особенно строго запретив мне следовать за ней. Хотя я снова не исполнил её требования, но ей на этот раз удалось обмануть мою бдительность инквизиторского шпиона и затеряться где-то среди узких переходов, близ рынка. Мне пришлось со всё возрастающим беспокойством ждать её одному, причём приходили мне в голову даже страшные мысли, что она меня покинула, и, только когда уже вечерело, она появилась, опять усталая и очень бледная, принеся с собой небольшой мешочек с какими-то вещами. И даже вся радость, совершенно детская, охватившая меня при виде вернувшейся Ренаты, не могла заглушить в моей душе лукавого голоса любопытства.

Против обыкновения, Рената спросила есть, потом хотела пить вино, а ещё после придумывала другие отсрочки, откладывая задуманный ею разговор, и только уже при наступающей темноте, всегда придающей отваги, не без торжественности начала говорить. Приблизительно она мне сказала так:

-- Милый Рупрехт! Ты хорошо видишь, что так я жить больше не могу. Вся моя душа изойдёт слезами: или меня придётся положить в гроб, или стану я столь некрасива, что сама не захочу показаться на глаза тому, кого люблю. Надо выбрать что-нибудь одно: или жизнь -- и тогда заботиться о жизни, или смерть -- и тогда честно подать ей руку. Но ты знаешь, и видишь, и понял, что жить я могу, только если будет со мною Генрих. Чтобы воскреснуть, мне нужно услышать его голос; чтобы стать счастливой, довольно увидеть его глаза. С ним я всё могу, и мне самое небо отверсто, но без него мне дышать трудно, как рыбе на земле. Должно мне найти Генриха, и он мне скажет, приговорена ли я к жизни или к смерти. Но где же по всем немецким землям искать нам одного человека, который так могуществен, что может и не быть среди людей? Обегать города и селения в поисках, -- не всё ли равно что разбирать стог сена, чтобы открыть затерянную шелковинку? Не ясно ли, что делать такие попытки, значит -- искушать Самого Бога?

Изумившись трезвости и последовательности речи Ренаты, которая в иные часы могла говорить как хороший схоласт, я ответил, что нахожу её рассуждения правильными и жду, какое ergo делает она из своих quia. Тогда, голосом, более взволнованным, и с лицом, воодушевлённым более, Рената заговорила так:

-- Ты видел также, Рупрехт, что я молилась. Я воссылала Творцу все мольбы, какие умела, и давала все обеты, выполнить которые в силах женщина, а может быть, и большие! Но Господь остался глух к моему ропоту, и есть только одна сила, которая может мне помочь, -- и Один, к которому надлежит мне обратиться. Но никогда не соглашусь я осквернить свою душу смертным грехом, ибо душа моя отдана Генриху, а он -- светлый, он -- чистый, и ничто тёмное не должно к нему прикасаться. Поэтому ты, Рупрехт, который поклялся, что любишь меня больше спасения души, должен принять и этот грех, и эту жертву на себя.

Первоначально я не понял до конца этой речи и переспросил Ренату, о какой Силе и каком Другом думает она, но Рената смотрела на меня загадочно и только приближала ко мне свои большие глаза, не говоря ни слова, пока вдруг я не понял и не вскричал:

-- Ты говоришь о Дьяволе, Рената!

И Рената ответила мне:

-- Да!

Тут между нами произошёл спор, ибо, как ни владела мною любовь к Ренате, как ни готов был я повиноваться единому её знаку, чтобы сделать ей угодное, но такое неслыханное требование всколыхнуло всю мою душу до самых её глубин. Я сказал прежде всего, что вряд ли Господь Бог не сумеет отличить истинного виновного и что если даже я погублю свою душу, прибегнув к содействию Врага Человеческого, то не менее погубит и она свою, посылая на это дело меня, ибо убийца даже менее виноват, нежели подкупивший его; далее, -- что вряд ли и сам владыка Ада может оказать какую-либо помощь в таком предприятии, ибо занят он уловлением человеческих душ, а не переписью населения, кто где живёт, да к тому же граф Генрих, будучи, по описанию самой Ренаты, святым, конечно, неподвластен силам преисподней и, по воле, может ослепить и отвести взоры слуг Вельзевула; наконец, -- что я решительно не знаю путей в Тартар, что многое в рассказах о пактах и договорах с Дьяволом есть бабьи сказки, что, может быть, самая магия есть обман и заблуждение и что, во всяком случае, не легко нанять проводника, который добросовестно укажет дорогу прямо к Сатане.

Говорил всё это я в раздражении, порой сам не веря в свои слова и впервые здесь допустив в обращении с Ренатой даже грубое и насмешливое, но она, возражая мне слабо, предложила мне смотреть, что она будет делать. Из принесённого ею мешочка достала она несколько веточек: вереска, вербены, волкозуба, лебеды и ещё какой-то травы с белыми цветами, названия которой я не знал. Левой рукой Рената сорвала с веточек лепестки и бросила их через голову на пол, но потом вновь подобрала и расположила на столе кругом. Потом посредине этого круга воткнула нож, обвязала его ручку верёвкой, передала эту верёвку мне и сказала, глядя на меня внимательно:

-- Прикажи трижды, чтобы она доилась, во имя Его.

Я, смотревший молча на все эти ведьмовские затеи, невольно проговорил трижды:

-- Во имя Дьявола, доись!

Тотчас из-под ножа вытекло несколько капель молока, а Рената радостно всплеснула руками, охватила меня за плечи и восклицала:

-- Рупрехт! милый Рупрехт! ты можешь! в тебе есть сила!

Я, совсем в гневе, потребовал, чтобы она не морочила меня фокусами, но Рената, переменив свой ликующий голос на ласкательный, стала уговаривать меня, прижимаясь ко мне, как к возлюбленному, и заглядывая мне в лицо:

-- Рупрехт! Что значит спасение души, если ты меня любишь? Не должна ли любовь быть выше всего, и не должно ли приносить ей в жертву всё, даже Райское блаженство? Сделай, что я хочу, для меня, и после Генриха ты будешь для меня первый во всем мире. И, кто знает, может быть, Судия Праведный не обвинит тебя за то, что ты возлюбил много, и осудит тебя не на вечную Геенну, но лишь на временные муки Чистилища. А я с моим Мадиэлем, -- клянусь тебе в этом девством Богородицы, -- не забуду воссылать за тебя моления даже в кущах Рая!

Я мог бы сказать, что поддался обольщению женщины, как Сампсон Далилы или Геркулес Омфалы, но, не желая лгать, признаюсь, что два соображения тогда пришли мне на ум. Первое, -- что, действительно, грех, совершаемый за другого, тяжёл лишь вполовину на весах Справедливости, и второе, -- что, может быть, в согласии моём не будет и никакого реального греха, ибо вряд ли Рената в самом деле найдёт способы поставить меня пред лицом Дьявола. Поэтому я не только уступил нежной настойчивости, но и, как хладнокровный игрок, сделал важную ставку, ответив наконец Ренате, что отказывать её просьбам нет у меня сил и что её счастию готов я пожертвовать своей жизнью, этой и вечной. Рената же, когда я произнёс это своё торжественное обещание, стала глубоко-строгой и вдруг, преклонившись предо мною до земли, униженно поцеловала мне колени, так что охватило меня и смущение и стыд, и я не знал, что делать или что говорить, и воистину пожелал отдать за неё и жизнь и душу!

И когда, немного спустя, я спросил Ренату, каким путём должен я искать содействия Князя Тьмы, и она ответила мне без колебания: "Ведь завтра среда, и ты легко найдёшь его на обычном шабаше", -- я, хотя и не мог не содрогнуться, вспомнив все рассказы о мерзостных и постыдных обрядах, совершаемых на этих запретных собраниях ведьм и демонов, -- однако не возразил ни словом и не выказал ничем своего волнения. А Рената в тот вечер была ласкова необыкновенно, и ту ночь я вновь провёл на её постели около её ещё чуждого мне, но всё же нежного тела.

 

 

II

 

Всё, что произошло на следующий день, хочу я описать с особым тщанием, ибо придётся мне рассказывать о вещах спорных, многими в наши дни подвергаемых сомнению и для меня самого не вполне уяснённых. До сих пор, отойдя уже на далёкое расстояние от того дня, не умею я сказать с полной уверенностью, было ли всё пережитое мною -- страшной правдой или не менее страшным кошмаром, созданием воображения, и согрешил ли я перед Христом делом и словом или только помышлением. Хотя сам я и склоняюсь ко второму мнению, но не в такой мере, чтобы не искать прибежища у милосердия Божия, которое, будучи неисчерпаемым, одно может оправдать меня в случае, если не призрачны были совершённые мною кощунства. Поэтому воздержусь я от всякого решения и буду пересказывать всё, что сохранила мне память, -- так, как если б то была явная действительность.

С самого утра Рената стала готовить меня к принятому мною на себя делу и постепенно, словно случайно упоминая то об одном, то о другом, знакомить меня с чёрной сущностью всего, что я должен был исполнить и о чём я знал лишь весьма неопределённо. Не без смущения узнал я в подробностях, какие богохульные слова должен буду я произнести, какие богопротивные проступки совершить и что за видения вообще ожидают меня на том празднестве. Но в то же время соблазн любопытства, которое Фома Аквинат называет пятым из смертных грехов, разгорался во мне настолько яростнее, что я сам выспрашивал у Ренаты мелкие подробности о том, что могло ожидать меня на собрании, и сердце моё билось столь же упоительно, как у мальчика, впервые идущего в объятия сладострастия. Прибавлю ещё, что в такой мере был я тогда ослеплён страстью к Ренате, что, когда, поражённый её осведомлённостью в делах ведовства, спросил внезапно, по своему ли опыту она знает всё это, и она ответила мне, что нет, но из признаний одной несчастной, я почти не усомнился в этом отрицании и согласен был верить в её чистоту.

К вечеру всё было у нас готово, и я более порывался ускорить время, нежели медлил. Но Рената, напротив, была грустна, как Ниобея, порою глаза её наполнялись слёзами, и чаще обычного прибавляла она к моему имени слово "милый". Когда же настал час темноты и мне можно было приступить к моему запретному делу, проводила меня Рената до двери в нашу третью уединённую комнату, на пороге её стояла долго, не решаясь расстаться со мной, и наконец сказала:

-- Рупрехт, если есть в тебе хотя капля колебания, оставь это предприятие: я отказываюсь от своих просьб и возвращаю тебе твои клятвы.

Но меня уже не могли бы остановить ni Rey ni Roche, как говорят испанцы, и я ответил:

-- Исполню всё, что обещал тебе, и буду счастлив, если погибну за тебя. Верь, что буду смел и не изменю ни себе, ни тебе. Люблю тебя, моя Рената!

Здесь в первый раз мы сблизили губы и поцеловались, как любовники, а Рената мне сказала:

-- Прощай, я пойду молиться за тебя.

Я выразил сомнение, не может ли молитва повредить в таком предприятии, но Рената, печально покачав головой, сказала:

-- Не бойся, так как ты будешь далеко отсюда. Только сам остерегайся произносить святые имена...

Оборвав речь, она отстранилась порывисто; я следил взором за ней, уходящей, но, когда она скрылась в свою дверь, почувствовал в себе ту ясность ума и решимость воли, какие всегда испытывал в час опасности, особенно перед решительным боем. Вспоминая наставления Ренаты, я затворил и запер на задвижку дверь комнаты и тщательно закрыл полотном все щели около неё, окно же было раньше завешено наглухо. Потом, при свете сальной лампочки, раскрыл я ящичек с мазью, данной мне Ренатою, и попытался определить её состав, но зеленоватая, жирная масса не выдавала своей тайны: только исходил от неё острый запах каких-то трав. Раздевшись донага, я опустился на пол, на свой разостланный плащ, и стал сильно втирать себе эту мазь в грудь, в виски, под мышками и между ног, повторив несколько раз слова: "emen -- hetan, emen -- hetan", что значит: "здесь и там".

Мазь слегка жгла тело, и от её запаха быстро начала кружиться голова, так что скоро я уже плохо сознавал, что делаю, руки мои повисли бессильно, а веки опустились на глаза. Потом сердце начало биться с такою силою, словно оно на верёвке отскакивало от моей груди на целый локоть, и это причиняло боль. Ещё сознавал я, что лежу на полу нашей комнаты, но когда пытался подняться, уже не мог и подумал: вот и все россказни о шабаше оказались вздором и эта чудодейственная мазь есть только усыпительное зелье, -- но в тот же миг всё для меня померкло, и я вдруг увидел себя или вообразил себя высоко над землёю, в воздухе, совершенно обнажённым, сидящим верхом, как на лошади, на чёрном мохнатом козле.

Сначала всё у меня в голове туманилось, но потом я сделал усилие и вполне овладел своим сознанием, ибо только оно одно могло быть мне проводником и защитником в чудесном путешествии, которое я совершал. Освидетельствовав животное, которое несло меня через воздушные сферы, я увидел, что то был совершенно обыкновенный козёл, явно из костей и мяса, с шерстью, довольно длинной и местами свалявшейся, и только когда, оборотив ко мне свою морду, он посмотрел на меня, заметил я в его глазах нечто дьявольское. Тогда не подумал я о том, каким образом вышел из своей комнаты, в которой хотя была маленькая печурка, но с трубою очень узкой; однако позднее узнал я, что одно это обстоятельство не может служить доказательством призрачности моего путешествия, ибо Дьявол есть artifex mirabilis и может с неуловимой для глаза быстротой раздвигать и снова сдвигать кирпичи. Равным образом не задумался я во время самого полёта над вопросом, какая сила могла поддерживать существо, столь тяжёлое, как козёл, вместе с тяжестью моего тела, над землёю, но теперь думаю, что можно в этом видеть ту же инфернальную силу, которая позволяла подыматься на воздух Симону-волхву, о чём свидетельствует Святое Писание.

Во всяком случае, мой адский конь держался в струях атмосферы очень прочно и летел вперёд с такой стремительностью, что я, дабы не упасть, принужден был обеими руками вцепиться в его густую шерсть, а от ужасной скорости движения ветер свистел мне мимо ушей и было больно груди и глазам. Освоившись с чувствами летающего человека, стал я смотреть по сторонам и вниз, заметил, что держались мы много ниже облаков, на высоте небольших гор, и различил некоторые местности и селения, сменявшиеся подо мною, словно на географической карте. Разумеется, я совершенно не мог участвовать в выборе дороги и покорно нёсся туда, куда спешил мой козёл, но по тому, что не встречалось на нашем пути городов, заключал я, что летели мы не по течению Рейна, но, скорее всего, на юго-восток, по направлению к Баварии.

Полагаю, что воздушное путешествие длилось не меньше получаса, а то и дольше, потому что успел я вполне привыкнуть к своему положению. Наконец означилась перед нами из мрака уединённая долина между голыми вершинами, освещённая странным синеватым светом, и, по мере того как мы приближались, слышнее становились голоса и виднее фигуры различных существ, сновавших там, по берегу серебрившегося озера. Мой козёл опустился низко, почти к земле, и, домчав меня до самой толпы, неожиданно сронил на землю, не с высокого расстояния, но всё же так, что я почувствовал боль ушиба, а сам исчез. Но едва успел я подняться на ноги, как меня окружило несколько исступленных женщин, также обнажённых, как я, которые подхватили меня под руки, с криками: "Новый! Новый!"

Меня повлекли через все собрание, причём глаза мои, ослеплённые неожиданным светом, сперва ничего не различали, кроме каких-то кривляющихся морд, пока не оказался я в стороне, у опушки леса, где, под ветвями старого бука, чернела какая-то группа, как мне показалось, людей. Там женщины, ведшие меня, остановились, и я увидел, что то был Некто, сидящий на высоком деревянном троне и окружённый своими приближёнными, но во мне не было никакого страха, и я успел быстро и отчётливо рассмотреть его образ. Сидящий был огромен ростом и до пояса как человек, а ниже как козёл, с шерстью; ноги завершались копытами, но руки были человеческие, так же, как лицо, смугло-красное, словно у апача, с большими круглыми глазами и недлинной бородкой. Казалось, ему на вид не больше сорока лет, и было в выражении его что-то грустное и возбуждающее сострадание, но чувство это исчезало тотчас, как только взор переходил выше его поднятого лба, над которым из чёрных курчавых волос определённо подымалось три рога: два меньших сзади и один большой спереди, -- а вокруг рогов была надета корона, по-видимому серебряная, изливавшая тихое сияние, подобное свету луны.

Голые ведьмы поставили меня перед троном и воскликнули:

-- Мастер Леонард! Это -- новый!

Тогда послышался голос, хриплый, лишённый оттенков, словно бы говорившему непривычно было произносить слова, но сильный и властный, который сказал мне:

-- Добро пожаловать, сын мой. Но приходишь ли ты по доброй воле к нам?

Я ответил, что по доброй воле, как и подобало отвечать мне.

Тогда тот же голос стал задавать мне вопросы, о которых был я предупреждён, но которые не хочу повторять здесь, и шаг за шагом совершил я весь кощунственный обряд чёрного новициата. Именно: сначала произнёс я отречение от Господа Бога, Его Святой Матери и Девы Марии, от всех святых Рая и от всей веры в Христа, Спасителя мира, а после того дал мастеру Леонарду два установленных целования. Для первого протянул он мне благосклонно свою руку, и, прикасаясь к ней губами, успел я подметить одну особенность: пальцы на ней, не исключая большого, были все ровной длины, кривые и когтистые, как у стервятника. Для второго он, встав, повернулся ко мне спиной, причём надо мной поднялся его хвост, длинный, как у осла, а я, ведя свою роль до конца, нагнулся и облобызал зад козла, чёрный и издающий противный запах, но в то же время странно напоминающий человеческое лицо.

Когда же я исполнил этот ритуал, мастер Леонард, всё тем же своим неизменным голосом, воскликнул:

-- Радуйся, сын мой возлюбленный, приими знак мой на теле своём и носи его во веки веков, аминь!

И, наклонив ко мне свою голову, острием большого рога коснулся он моей груди, повыше левого соска, так что я испытал боль укола, и из-под моей кожи выступила капля крови.

Тотчас приведшие меня ведьмы захлопали в ладоши и закричали от радости, а мастер Леонард, воссев на троне снова, произнёс наконец те роковые слова, ради которых предстал я пред ним:

-- Ныне проси у меня всё, что хочешь, и первое твоё желание будет нами исполнено.

С полным самообладанием я сказал:

-- Хочу узнать и прошу, чтобы ты сказал мне это, где ныне находится известный тебе граф Генрих фон Оттергейм и как мне найти его.

Говоря так, я посмотрел в лицо Сидящему и видел, что оно омрачилось и стало страшным, и уже не он, а кто-то другой, стоявший близ трона, низкого роста и безобразный, ответил мне:

-- Думаешь ли ты, что мы не знаем твоего лицемерия? Поберегись играть вещами, которые сильнее тебя самого. А теперь иди, и, может быть, после получишь ты ответ на свой дерзкий вопрос.

Нисколько не устрашённый грозным тоном, ибо простота и человекоподобность всего происходившего не внушали мне вообще никакого страха, хотел было я возразить, но мои руководительницы зашептали мне на ухо: "Больше нельзя! после! после!" -- и почти силой повлекли меня прочь от трона.

Скоро очутился я среди пёстрой толпы, ликовавшей, словно на празднике в Иванов день или на карнавальных веселиях в Венеции. Поле, где происходил шабаш, было довольно обширно и, вероятно, часто служило для той же цели, ибо всё было истоптано, так что трава не росла на нём. Кое-где, местами, из земли подымались огни, горевшие безо всякого костра и освещавшие всю местность зеленоватым светом, похожим на свет от фейерверка. Среди этих пламеней сновало, прыгало, металось и кривлялось сотни три или четыре существ, мужчин и женщин, или совсем обнажённых, или едва прикрытых рубашками, некоторые с восковыми свечами в руках, а также отвратительных животных, имевших сходство с людьми, громадных жаб в зелёных кафтанах, волков и борзых собак, ходивших на задних ногах, обезьян и голенастых птиц; под ногами же вились там и сям мерзкие змеи, ящерицы, саламандры и тритоны. В отдалении, на самом берегу озера, заметил я маленьких детей, которые, не принимая участия в общем празднике, пасли длинными белыми жердями стадо жаб меньшего роста.

Одна из голых ведьм, ведших меня, приняла во мне особое участие и не захотела покинуть, когда другие, втащив меня в толпу, разбежались в стороны. Лицо её привлекало весёлостью и задорностью, а молодое тело, хотя и с повисшими грудями, казалось ещё свежим и чувствительным. Она крепко держала меня за руку и льнула ко мне, сообщила, что на ночных собраниях зовут её Сарраской, и уговаривала: "Пойдём плясать", -- я же не видел причины отказать ей.

Тем временем в толпе раздались крики: "Хоровод! Хоровод!" -- и все быстро, исполняя привычное дело, стали собираться в три больших круга, заключённых один в другой. Средний из них стоял так, как обычно при деревенских хороводах, но меньший и больший, напротив, обернувшись лицами вовне, а спинами внутрь. Затем послышались звуки музыки, -- флейты, скрипки и барабана, -- и началась дьявольская пляска, становившаяся с каждой минутой всё более быстрой, сначала напоминавшая испанский танец de espadas или сарабанду, а потом не похожая ни на что. Так как с моей подругой попал я в самый внешний круг хоровода, то мог видеть только мельком, что делалось в других кругах: кажется, меньший всё время исступленно вращался слева направо, во втором участвующие яростно подпрыгивали, а в нашем главная фигура танца состояла в том, что, становясь вполоборота и не размыкая рук, соседи ударяли задом друг друга.

Я совершенно выбился из сил, когда наконец музыка стихла и







Дата добавления: 2015-09-04; просмотров: 325. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Картограммы и картодиаграммы Картограммы и картодиаграммы применяются для изображения географической характеристики изучаемых явлений...

Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Сравнительно-исторический метод в языкознании сравнительно-исторический метод в языкознании является одним из основных и представляет собой совокупность приёмов...

Концептуальные модели труда учителя В отечественной литературе существует несколько подходов к пониманию профессиональной деятельности учителя, которые, дополняя друг друга, расширяют психологическое представление об эффективности профессионального труда учителя...

Конституционно-правовые нормы, их особенности и виды Характеристика отрасли права немыслима без уяснения особенностей составляющих ее норм...

РЕВМАТИЧЕСКИЕ БОЛЕЗНИ Ревматические болезни(или диффузные болезни соединительно ткани(ДБСТ))— это группа заболеваний, характеризующихся первичным системным поражением соединительной ткани в связи с нарушением иммунного гомеостаза...

Решение Постоянные издержки (FC) не зависят от изменения объёма производства, существуют постоянно...

ТРАНСПОРТНАЯ ИММОБИЛИЗАЦИЯ   Под транспортной иммобилизацией понимают мероприятия, направленные на обеспечение покоя в поврежденном участке тела и близлежащих к нему суставах на период перевозки пострадавшего в лечебное учреждение...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия