Студопедия — ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. На большой перемене к Толе подсеменила сытенькая и до того чистенькая девочка, будто ее мыли во многих водах с духовитым мылом
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. На большой перемене к Толе подсеменила сытенькая и до того чистенькая девочка, будто ее мыли во многих водах с духовитым мылом






 

На большой перемене к Толе подсеменила сытенькая и до того чистенькая девочка, будто ее мыли во многих водах с духовитым мылом, а потом еще облизали. Она известила, что сегодня будет первая предпраздничная спевка школьного хора. Начинается подготовка самодеятельности к Первомаю, и, хотя он, Мазов, подзапустил школьные свои дела и перестал ходить на репетиции самодеятельно- сти, вожатая все же надеется, что у него осталась совесть и он, запевала, не подведет родную школу. Пусть не забывает, предупреждала вожатая, что рекомендацию в комсомол ему будет давать школьная пионерская организация, и если он будет себя неправильно вести… Толя снисходительно оглядел сытенькую пионерочку. На ней глаженый галстук, на галстуке сердечком горело пламя металлического зажима. Не удержался, провел пальцем под носом девочки.

— Скажи своей вожатой, у меня сегодня будет еще та самодеятельность! Мне сыграют «Сени мои, сени!..».

— На балалайке? — не обиделась девочка. От сытости или еще от чего в ней уже бродили тайные крови, и она чуть кокетничала с мальчишками.

— Нет, на ребрах!

— Как на ребрах?

Ничего не разъяснил девчонке Толя, ушел, оставив ее озадаченной. Не сразу, но до нее дошло, что Мазов ее дурачил и издевался над нею, над активисткой школьной самодеятельности, и она побежала жаловаться вожатой.

Никогда еще Толя не возвращался домой так медленно, так подневольно. Ребятишки из первой смены промчались мимо него, толкнули разок-другой. Он не ввязался в свалку, шел, помахивая сумкой, сшибая с карликовых березок настывшие льдинки, даже напевал что попало, но что напевал — не слышал, о чем думал — не сознавал. Ближе к дому останавливаться начал, на небо, на лес глазел. Кустарники чадили пьянящей дымкой, запахом молодеющей коры и торопливо набухающих почек. На сильных вершинках ивняков почки уже лопнули, показав шишечки из серой шелковой шерстки. Под елками появились продухи. На дорожке, где Махнев проезжал, следы коня выперли. По березнику перепархивали дородные снегири.

Сидя на крестообразной вершинке ели, безостановочно наяривал зяблик, лишь недавно объявившийся в этих краях, и с упругим жужжанием резали крыльями воздух резвящиеся бекасы. Беспокойство от зябликового трезвона, от суеты птичьей, от шума и гама пробуждающегося леса возрастало в Толе.

Ему все больше и больше не хотелось идти домой. Ведь вот пообедаешь и отправляйся туда… Надо.

Дома Толю ждал Мишка Бельмастый. Он стрельнул целым глазом в угол. Там на кровати вниз лицом, в брюках и рубахе спал Деменков. В комнате пахло перегаром. «Наблудился и пришел отсыпаться, — с ненавистью подумал Толя. Ну погоди, скоро уж турнут тебя, гада, отсюда!..»

Тянуть с деньгами больше нельзя. Но и нести их, даже думать об этом не хотелось. Толя, почти не таясь, сходил в уборную, взял деньги из крысиной норы, сунул их в карман. Пачка денег оттопыривала штаны, и Толя даже самому себе стыдился признаться, какое жалкое и затаенное желание было у него: заметили бы деньги и отобрали бы.

Но деньги никто не отбирал. Даже Паралитик не отбирал деньги. А ведь заметил, наверное. Глаз у него на эти штуки наметанный. Паралитик совсем притих чего-то. Все больше лежит, укрывшись с головой одеялом. Не бодрится, не постукивает костылем, не орет на ребятишек, не раздает подзатыльников. Думает Паралитик, Игорь Краесветский, лежит и думает. Что-то он надумает? Может, устанет думать, плюнет на все да возьмется жить, как жил прежде? Едва ли. Он инвалид, обостренно чуткий к добру и к злу. Чего же больше сделали ему люди — добра или зла? Вот если бы вопрос этот был ему ясен, тогда другой оборот, тогда, может, послал бы он вниз по матушке по Волге всю эту печаль…

Как будто не так уж давно похоронили Гошку Воробьева. Много доставлявший хлопот старшим и зливший постоянно ребят, Гошка, когда был живой, почти никак не влиял на их жизнь и на поступки. А вот смерть его исподволь, незаметно переменила в детдоме многое. И Паралитика тоже. Да разве одного Паралитика? А Зину? А Мишку? А Женьку? А Глобуса? Да и Толю самого не перевернула она разве? А детдом?

В нем уже не властвуют безраздельно Деменков и Паралитик со своей компанией. Строже к себе, сплоченней стали жить ребята. Карманники детдомовские не шныряют по магазинам, и среди них самый отчаянный, Женька Шорников, слово дал завязать.

И Толя дал. И Мишка…

Ребячливость бесшабашная и бездумная, веселая удаль покинули Толю. И он стал как будто ответственным тут за все, на него надеялись, ждали, что он сделает и скажет. Редко кто решался ослушаться, если он посылал куда или просил что-либо сделать.

И все, что касалось кражи денег и кассирши, ребята, не сговариваясь, переложили на Толю. Раз уж он Паралитика победил, с Деменковым справился, значит, сообразит, как быть.

Отступать невозможно, некуда. Нужно идти. Обязательно идти.

И они пошли.

Кутаясь в пальтишки, без разговоров, будто в стужу, шли, не глядя друг на друга, как идут подсудимые, очень виноватые перед людьми. И как у всяких преступников, в каждом из них теплилась надежда на милосердие и чудо.

Но чуда не случилось…

Они лежали в холодной, полутемной комнатушке на полу и медленно приходили в себя. В комнатушке пахло гниющим от сырости полом, грязной одеждой, перегаром и табаком, а вместе все эти запахи отдавали болотиной. Сюда, в эту комнатушку, на время кидали пьяниц, подобранных на улице, буянов, воришек и всякую шваль, которая есть в избытке и в таком маленьком городе, как Краесветск.

— Ну как ты, Мишка?

— Я?.. Я-то ничего… Как ты?

— Тоже ничего…

В коридоре послышался звон железа, шум, крик:

— Т-ты, попка! Убер-р-ри р-р-руки! Я таких видал и едал! Я т-таких сыр-рыми… — Ругань удалялась в глубь коридора. — Убери подобру…

— Вот и понесли крест, — дождавшись, пока шум и ругань затихли, сказал Толя с грустным смешком. — Так пишется в благородных книгах.

— Я думал, хуже будет.

— Я тоже…

Под потолком тускло горела лампочка в железном решетчатом колпаке. Толя первый раз в жизни видел свет, упрятанный за решетку, и подумал: «Надо было идти одному. Все равно не поверили».

Вдруг он услышал, как зашумел, зашмыгал носом Мишка. Толя еще никогда не видел и не слышал, чтобы Мишка плакал. Испугался:

— Ты чего, Мишка? Отшибли чего-нибудь? Отшибли?

Мишка плакал отвернувшись, закрыв лицо руками, и Толя каким-то уже не детским разумом дошел: ни утешать, ни расспрашивать Мишку не надо. Он вытянулся на спине и, не отрывая глаз от лампочки, принялся считать. Считал, чтобы и самому не расплакаться, и с неожиданной усмешкой подумал: «Вот и математика пригодилась. Не такая уж она зряшная наука…»

Постепенно Мишка утих. Толя обнял его, и Мишка, истинный, закаленный детдомовец, не сбросил руку Толи, а тоже обнял его.

— У меня вон бельмо, — глухо, как бы самому себе, сказал Мишка. — И вот меня всегда толкают, бьют шибчей, чем других. Отчего это, Толька?

— Не знаю, Мишка, не знаю. — Толя вынул из кармана в комочек скатавшийся платок — Зина обвязала его цветными нитками, — щемливо вспомнил о ней, будто был за тысячу верст от нее и уже давным-давно ее не видел. Сунув платок в руку Мишке, откинулся, снова заговорил: — Так, видно, устроено у людей: красивое все любят, балуют красивых-то, а уродов ненавидят. Верно, сами об себе думают, что красивые. А сами же урода-то породили. Вот и не могут этого себе простить.

Мишка утерся, содрогнулся от далекого, уже закатывающегося всхлипа и, забыв вернуть платок, молвил:

— А меня мать с отцом все равно любили. Я плохо все помню, но любили, знаю.

— Так то ж родители!..

— Да-а, родители!..

— Начальник-то, слышал? «У них родителей нет, так ты им как отец всыпь!..» Роди-итель! Папа! Своим деткам небось…

— Костыльника покрываете, мерзавцы! Деменкова-бандита спасаете, сопляки! — передразнил начальника милиции Толя. — Покрыли б мы костыльника с Деменковым штукой одной, если б…

— Ладно, Толька, ну их подальше. Давай лучше про родителей еще поговорим…

— Да я их почти не помню, Миха, — отозвался Толя. — Мать еще в деревне умерла. Как отца забрали, так и умерла. Отец, не знаю, живой или нет? Последним прадед умер. Всех пережил. Сто лет ему было.

— Н-ну-у-у! — Мишка приподнялся даже и поглядел недоверчиво на товарища — не загибает ли?

— Ага. Так говорили.

— Долго — сто лет! Уж повидал в жизни так повидал! И натерпелся, поди…

— Мне он ничего не рассказывал. Как приехали сюда, на Север, он уже не разговаривал. Молчал все. Оцинжал потом. Один раз как закричит!.. И умер. А бельмо тебе, Мишка, вылечат. Ты не беспокойся. Я в книжках читал, даже стеклянные глаза вставляют.

— Да я ничего, привык. Конечно, — понизил голос Мишка, — без бельма лучше бы. Мне командиром охота быть, пограничником. А кто меня такого в командиры возьмет? Э-эх, скорей бы уж вырасти! Я на любую операцию соглашусь. Пусть на стеклянный глаз, все равно соглашусь.

Мишка, оказывается, разговорчивый человек. Столько лет прожили в одном доме с ним, а Толя и не знал этого. Однако разговор скоро кончился.

— Хочешь, я тебе сказку расскажу? — предложил Толя.

— Давай, — обрадовался Мишка. — Ты здорово умеешь рассказывать. Я тоже, как глаз мне другой сделают, стану много книжек читать и наизусть рассказывать.

— Нет, лучше не читай. Учиться плохо будешь и блажной сделаешься. Говорят, от книжек даже с ума сходят.

— Ты ж не сошел!

— Я еще молоденький. Может, еще сойду…

— Брось тогда читать.

— Я пробовал. Тянет. Вот курцов к табаку тянет. Видал, как те, у баржи, махорке обрадовались? А меня к книжкам тянет. — Толя опять повернулся на спину, закинул руки за голову. — В книжках все больше про буржуев богатых и про несчастных рассказывается. Все больше описывается, как кто умер и как кого убили. И еще про любовь. В стихах чаще про любовь-то. Мне сперва не нравилось про это читать: канитель, думаю, разводят. Нет чтоб сразу сказать: я, мол, тебя люблю. Виляют, слова посторонние всякие говорят. Я сперва все в конец заглядывал. Там, как в алгебре, ответ есть: то ли, се ли. А теперь вот и про любовь стало интересно читать. Есть одна книжка, про Квазимоду, про смерть его и про любовь. Квазимода был горбатый и тоже одноглазый, а полюбил красавицу Эсмеральду. — Мишка вспыхнул при воспоминании про одноглазого Квазимоду, но Толя не заметил этого и уже повел рассказ о великой и несчастной любви горбуна Квазимоды.

Мишка совсем приуныл от печального рассказа, и Толя, чтоб утешить Мишку, решил поведать ему про кино, которое потрясло его до основания. На Мишку кино не подействовало. «Он же музыки-то не слышал, а в этом кино главной музыка была», — догадался Толя.

— Мало ли чего там показывают! В жизни все по-другому. — Мишка махнул рукой, с угрюмой рассудительностью закончил: — А я маленький был, верил всему, дурак. Покажут, как утонул человек или захворал, так я и заплачу. А там артисты вовсе, и дома из фанеры да на тряпках нарисованные, сказывают.

— И я тоже верил, — спустя время отозвался Толя. — Тоже плакал. А в жизни и верно все по-другому, — совсем тихо подтвердил он, глядя вверх, на зарешеченную лампочку.

Поздним вечером, когда обезлюдели улицы, дежурный выпустил из прокислой комнатушки Толю и Мишу, погрозив на прощанье пальцем:

— У меня не болтать! И если еще раз попадетесь!..

Ребята вихрем вылетели из дежурки, не дослушав строгого человека, и помчались домой.

И когда за Волчьим логом, за бугристым пустырем, заершившимся от кустарника, они увидели светлое окно на кухне своего дома, оно показалось им таким дорогим и долгожданным, что у обоих подкатили к горлу слезы. И Толя вспомнил, как он уже много раз радовался этому родному для него огоньку, и подумал, что это большое, наверное, счастье — иметь на земле свое, всегда тебе светящее окно.

Тихо пробрались парнишки в раздевалку и не повесили свою одежонку вместе с остальною, а постояли и, не сговариваясь, сунули шапки и пальтишки с чужим, противным запахом в угол, за вешалки.

На кухне, вполголоса напевая: «В степи под Херсоном высокие травы…» — дежурные чистили картошку. Ужинать Толя и Мишка не стали, забрались в постель и разом, как бы свалив ношу, выдохнули:

— Мировуха!

— Мишка! — позвал Толя. — Иди ко мне.

Мишка рыбиной метнулся с одной кровати на другую. Парни залезли под одеяло, пошушукались, посмеялись, угрелись и незаметно в обнимку уснули.

Во сне оба вздрагивали, постанывали. Страшное, должно быть, снилось парнишкам. Женька Шорников и Малышок подняли головы. Они ждали Толю и Мишку, ловко притворяясь спящими. Натянули валенки парнишки и поспешили к Валериану Ивановичу.

Постучали.

Всегда чутко спавший Валериан Иванович зашевелился, зазвенела пружинами кровать, заговорили под грузным человеком все железки. Ребята приникли к дверной щели и в один голос доложили:

— Варьян Ваныч. все в порядке!

— Что в порядке? — хрипло отозвался заведующий.

— Толька с Мишкой отнесли деньги.

— А-а, ну хорошо, хорошо. Бегите спать.

Женька и Малышок ликующе подпрыгнули, поборолись маленько в коридоре, а потом прямо в подштанниках, по-домашнему, заглянули на кухню, взяли из таза горстку картофелин и уже в постели схрумкали их, как орехи.

Назавтра во время обеда за Аркашкой и Наташкой пришла мать. На ней была мятая, пахнущая дезинфекцией одежда. Должно быть, поспешила сюда прямо из камеры, и запах тюрьмы еще не выветрился. Лицо у нее утомленное, осунувшееся, с темными обводами у выгоревших глаз. Рукава телогрейки отчего-то свисали ниже рук, и чулок на женщине не было, утерялись, видно, в тюремной кладовке, а ждать, когда найдут чулки, она не захотела.

Злым рывком распахнула женщина дверь в комнату Валериана Ивановича.

Через несколько минут в притихшую столовую вбежала дежурная и с придыхом выкрикнула:

— Аркашка! Наташка! Вызывают в кабинет!

— Да пусть поедят, куда спешить-то? Не на пожар! — запротестовала тетя Уля, насыпая в кармашек Наташкиного платьица леденцов и урючных косточек. Сама же она и увела детей в комнату Валериана Ивановича, которую упорно именовала «канцелярией».

Валериан Иванович долго о чем-то разговаривал с матерью Аркашки и Наташки. Но о чем — ребята расслышать не могли, хотя и крутились у двери. Был уже звонок на «мертвый час», малыши разбрелись по комнатам, а все старшие ребята чего-то ждали.

Толя стоял, прислонившись спиной к стене, и тоже ждал. Лицо его как будто постарело, за эти дни, лишь глаза ровно бы воспалились от сверкающего снега, а в теле расслабленность была, усталость. Болело под ребрами тупо, будто он проспал всю ночь на остуженных камнях. Потряхивало нутро мелконьким кашлем.

Наконец тетенька вышла, утирая концом полушалка глаза, и вывела за руку Наташку. Аркашка весь красный шел следом, потупившись, терзая в руках шапку. Наташка, заметив Толю, бросилась к нему, обхватила его руками и, заглядывая снизу вверх, счастливо сообщила:

— А к нам мама пришла!

Сердце у Толи растроганно дрогнуло, и тут же летучий холодок коснулся его. Через силу улыбнулся он девочке, потрепал яркий бант на ее голове. Женщина резко отдернула девочку к себе, сорвала бант, будто сорный мак, швырнула его к ногам столпившихся ребят.

Наташка захныкала.

Женщина подняла ее на руки, хлопнула ниже спины и прижала к груди, а к боку Аркашку. Загораживая своих детей собою, точно курица-парунья, она пятилась к двери и кричала отрывисто, словно с оттяжкой, наотмашь хлестала по лицам:

— Шакалы! Шпана! Воры! Сволочье!..

Дверь взвизгнула. Пудовая гиря подскочила вверх, бухнула в ободверину, скрипуче повторила: «Сволочье!» — и закачалась на проволоке.

В растерянной тишине только и слышалось это ржавое, тягучее поскрипывание. По замарелому стеклу промелькнула торопливая женщина с ребенком у груди и следом узенькая тень мальчика, тоже быстрая.

Гиря перестала раскачиваться, повисла, но что-то еще раз-другой подавившейся цыпушкой пискнуло под нею.

Ребят будто ветром размело. Кого куда. Толя остался один в коридоре. Он шагнул к окну, уперся лбом в холодное стекло, все в ребрах льда, и так стоял, весь обвиснув. От стекла приятно холодило лоб, и лишь это единственное ощущение он воспринимал сейчас. Еще ныло под ложечкой, и кожа на груди сделалась ровно папиросная бумага. В голове не было никаких мыслей, и внутри, там, где полагается быть душе, пустота. Будто вместе с женщиной, с детишками ушло все и осталась только саднящая усталость и скорбное сожаление неизвестно о чем.

Сколько простоял Толя один в коридоре, упершись лбом в оледенелое стекло, он не знал. Не хотелось ему идти в комнату, не хотелось видеть ребят, опять тянуло на улицу, в лес, в одиночество.

Слез не было. Не плакалось. А хорошо бы завыть, торкнуться башкой в раму. От подтаявшего льда текло по лицу и за ворот рубашки, но он не мог оторвать взгляда от маленького, с пятачок величиной, продуха.

В махонькое отверстие прямо на него выплывала лодка, по-живому зыбясь и обозначая сначала контурно, а потом явственно самое себя и все, что в ней.

А в ней на носу, как в гнезде, закутанный в дождевик мальчишка.

Щелкают коваными наконечниками шесты. На мелких местах щелкают резко, на глубоких — глухо.

Руки перебрасывают шесты. И рукава то спадают до запястий, то отлетают до локтей. На. корме резкими, сильными рывками отталкиваются смуглые узластые руки, на которых набухли ветвистые жилы от кистей и до крутого локтя.

Это кормовой. Он управляет лодкой.

Женщина, что впереди, стоит с шестом, как в залуке, так и на струе, подбрасывает шест легко, непринужденно и о чем-то болтает, болтает…

— Ну что, Анатолий, тяжело? — услышал Толя и вздрогнул.

Лодка пропала, осталось перед глазами лишь мутное стекло с ребрами льда, оплывшими и истончившимися от дыхания.

Толя хотел закричать на Валериана Ивановича. Но не мог закричать. Перед ним стоял в помятых шароварах, в покоробленных кожаных сандалиях без ремешков пожилой человек с колючей сединою, искрящейся по щекам, и с чайником в руке. В голосе его как будто была строгость, а в глазах, небольших глазах, перепутанных красноватыми ниточками, участие.

Толя отвернулся, провел пальцем по синеватому, расширившемуся продуху, похожему на детдомовское озерцо за дровяником.

Стекло скрипело, как тупая пила.

— Перестань! — покривился Валериан Иванович. — И почему ты не в постели? «Мертвый час» все-таки.

Толя упрямо молчал, и в этом молчании чувствовался закипающий вызов.

— Законы для всех одни. И пока живешь здесь…

Толя спиной чувствовал, как заведующий возвращался из кухни, нацедив чаю, как приостановился он у двери своей комнаты, потоптался, почти неслышно обронил свое: «М-да!»

— Может быть, зайдешь? Чаю бы попили, — словно оправдываясь, предложил несмело Репнин.

— Не хочу я никакого чаю! Ничего не хочу! Отвяжитесь вы, ради Бога! тихо простонал Толя и откусил грязную льдинку с перекладины рамы.

Валериан Иванович ногою открыл дверь в свою комнату и, высоко держа чайник и стакан с блюдцем, исчез.

Толе почему-то сразу сделалось не по себе. Когда здесь над душою стоял Валериан Иванович, наорать хотелось или пожаловаться, припав к нему. Ребятишек вон увели — пожаловаться, двух чужих малышей, а ровно бы от души что оторвали.

Толя выплюнул льдинку, провел по лицу рукою. Стекло распаивалось, стачивались серые от пыли на подоконнике клыки. В верхней дольке рамы шмелем шевелился солнечный блик.

Ах, если бы еще раз увидеть лодку! Еще раз заслониться от всего!

Помнит шесты, руки, а лиц отца и матери не помнит. Не помнит, куда и зачем плыли. Но до удивительности отчетливо видит, как потемнело вокруг, слышит, как резче защелкали шесты, как забулькала вода у щек лодки. Берег побежал мимо, ровно бы на колесах, быстро, с рокотом. Суетясь меж выступивших из воды камней, нащупывая острием носа разрез струи, лодка плыла под сумрачный навес скалы, исполосованный птичьим пометом.

Отец и мать схватились руками за расщелины утеса, тревожно глядели вверх, а там грохотало, сверкало, раскалывалось небо. Утес вот-вот должен был вздрогнуть и низвергнуться на них.

Густо и шумно обрушился дождь. Он плясал рядом с лодкою, тонконогий, пузырчатый. Он вздрагивал, ежился, прыткой рысью припускал по черной воде. Молнии огромными серпами подкашивали его, как крупную траву, стрелами вонзались в густые, гибкие заросли. Небо рвало в клочья синим огнем. Грохотало так, что белые рыбки ельцы взлетали из раскрошенной воды, ворохами узких листьев опадали в лодку и подпрыгивали в ней.

Артельно, с шумом и гамом пронеслись на улицу детдомовские малыши. Они гнали по коридору чью-то шапку вместо мяча.

— Отдайте! Ну отдайте же! — суетился белобрысый мальчишка, пытаясь, как вратарь мячом, завладеть своею шапкой.

Толя подхватил ударившуюся в окно шапку, нахлобучил ее на белый кочан мальчишки и вытолкнул его за дверь.

«Мертвый час» кончился. Нужно было уходить.

Мимо комнаты заведующего Толя прошел на цыпочках, предполагая, что Валериан Иванович отдыхает.

А Репнин в это время сидел у окна, швыркал чай из блюдца, давно уже утратив все правила застольного этикета. Он думал неторопливо о том, что вот и еще одну беду, как гору, перевалили в доме, еще одна забота минула. А сколько их будет? Каких? Сама жизнь и работа тут такая — одолевать, искоренять людские беды. Здоровьишко ж не то уже. Да и годы немалые. Когда только и пролетели?..

Оставив недопитое блюдечко с чаем. Валериан Иванович выглянул в коридор. Толи нет. Ну и добро! Значит, легче парню стало. Значит, перегоревал. Ребячье горе отлетчиво, крылато.

Репнин заметил стул, все еще стоявший у двери, и оттуда, как выстрелы в упор, зазвучали слова женщины:

«Ворье плодите! Всех засудить надо!»

«Как это всех?»

«Тех, которые в милицию деньги принесли, арестовать — они об остальных расскажут!..»

«Мы уж тут сами разберемся, голубушка».

«Как же, разберетесь! Заодно с ними небось?»

«Не со всеми».

«Во-во! Я и говорю, одна шайка-лейка! Какой же процент они вам дают?»

«Когда как. В зависимости от настроения…»

М-да, это тоже надлежало вытерпеть, дать выпалить гнев человеку, а потом успокоить, умилостивить его, унижаясь и сдерживаясь, чтобы и самому не разораться и не навредить ребятам. Ведь если женщина будет добиваться, настаивать, могут для примера сослать в трудколонию Толю с Мишей — потом доказывай, что не они должны там отбывать наказание…

Валериан Иванович убрал стул. Женщина почему-то никак не хотела проходить от двери и все натягивала юбку на голые колени и прятала руки в рукава. Она стеснялась самой себя. Стыдливость свою она прикрывала грубой бранью, и заметно было — сразу полегче ей сделалось.

И то ладно.

Перед Валерианом Ивановичем проходят недавние события.

Гоша Воробьев. Кража. Брат и сестра — Аркашка и Наташка. Зина Кондакова. Паралитик. И прошлое не забывается, давит тяжестью. Парнишка стоит, упершись лбом в стекло. О чем он думает? Что свершается в его душе? Какая работа идет там? И пожалеть нельзя. И в разговоре блюди осторожность. Он сейчас чутлив ко всему, как птица при первой линьке. «А я потревожил его, старый осел… И слова-то подвернулись… И без того одиноко парню. Очень уж переменился он. Погрубел и понежнел — все вместе…»

Но тут же Валериан Иванович бранит себя за излишнюю мнительность: «Парнишка и парнишка, как и все прочие парнишки, и нечего преувеличивать. Он, видите ли, ждал немедленно награды за свой благородный поступок. Нет, ты, Анатолий-свет, проживи жизнь так, чтобы в конце ее люди сказали тебе спасибо, и тогда считай, что прожил ты ее не напрасно. М-да!..»

Помнит…

Дождь. Молнии. Река.

Как посветлело сразу, помнит. И хорошо дышалось. На той стороне реки еще уходил с приплясом дождь, еще горы были отгорожены там рябящим пологом, прошитым солнечной пряжей. А у лодки все уже сверкало умыто. Со скалы часто и крупно капало. Из каменной расщелины шумно лилась коричневая, быстро иссякающая вода. Мутный поток тащил по глубокой реке растопыренную хвою, сосновые шишки, сухой гриб, головки фиолетовых цветков, кружило пустоглазую шкуру змеи.

У дряблых, зализанных водою щек лодки слоистой свилью переплеталась волна. Что-то в глубине ее возникало белое, пятнистое и тут же морщилось, исчезало.

Это был студеный зрак реки — он жил на самом дне.

От него исходило смутное, гнетущее ощущение. Родом данным инстинктом мальчишка почувствовал, что это ощущение холода и глубины надо преодолевать.

Вот он, борт. Вот вода. Близко. Рядом.

Как страшно было руке спускаться по борту, будто по утесу. На ковыляющих пальцах ползла рука, ползла по борту к воде.

Он обреченно ждал, как схватит его сейчас тот, с холодным зраком, и…

Но тут пальцев коснулось игриво что-то холодненькое, щекотливое. Он облегченно засмеялся и перевесился за борт.

Никакого зрака там не было. Бежала волна, пересыпалась пузырьками. Он хлопнул ее ладонью по макушке, и она воронкою закружилась, заулыбалась и ушла. Хлоп другую — и другая волна заиграла брызгами. И тогда решил он в охапку схватить косматую веселую волну, раскинул руки, бросился на нее. Тут же его схватило скользкими холодными лапами самого. Мгновенно обволакивающая покорность оттого, что доверился, обманулся, точно сон, спеленала его. Крик застрял в горле. Звон в ушах. Царапающая боль в носу. И быстрый, как просверк молнии, женский вскрик…

…Какая же связь между тем днем и нынешним? Почему раньше никогда не вспоминалась лодка?

Толя шел за город к кладбищу, надеясь, что там он додумает, поймет что-то, а додумав, поняв, обретет покой.

О том, что покоя ему теперь никогда не будет, он еще не знал.

Он шел один, и все, что было в его душе, а всего-то было еще горсточка, нес с собою. Но и эту малую ношу тащить уже было нелегко. Живые люди еще больше растревожили его, и он хотел покаяться мертвому Гошке Воробьеву, покаяться и за себя, и за людей. Хотя с Гошкой он не водил дружбы, а просто жил с ним в одном доме.

Зазимок сдавал. Снова расквасилась дорога на кладбище, узенькая, хилая дорога. Прежде она была торная, а теперь редко по ней ходят и еще реже ездят.

Дул ветер, тугой, широкий, растянув вполнеба заводские дымы. Он подталкивал Толю в спину, щекотно шевелился за воротником пальтишка, из которого Толя так быстро и незаметно вырос.

Толя остановился. Нудило ломаную ногу старой, ржавой болью. Он потер ногу ладонью. В больнице говорили, что переломы у молодых так же, как и у старых, одинаково болят к мокропогодью.

На окраине города, ударившись стеклами в солнце, светился окнами дом. Успел он когда-то по-стариковски ссутулиться и осесть коньком к земле.

Боль в ноге поутихла. Толя хотел идти дальше, но так и остался стоять в дорожной выбоине, глядя на призрачно колеблющийся горизонт.

Оттуда, из туманной дымки, снова выплывала лодка. Солнце сжигало синюю паутину, высвечивая ее все отчетливей. Зарываясь носом в живую от солнца синь, лодка спешила к нему.

Толя за ухо стянул шапку, ровно бы желая услышать пощелк шестов, и стоял напряженный между старым многооконным домом, в котором ему осталось жить один год, и между лодкой, которая зыбалась на горизонте, в синих волнах, спешила и никак не приближалась к нему.

У спая неба и земли начало высветляться, остывать, и понесло оттуда знобкой, весенней свежестью. Она катилась над тухлыми испарениями болот, над чахлым редколесьем и переполняла тело мальчишки пьянящим властным и беспокойным зовом, лодка уже не взлетала на синие волны — померкла от предвечерней стужи синь.

Погрузилась лодка в глубину памяти.

Толя поежился, натянул шапку и двинулся дальше по дороге, на которой позванивали и крошились тоненькие, только что застывшие льдинки.

На кладбище он сидел возле просевшей, мокрой могилы, на мокрой кочке, заросшей брусничником, и впервые за много последних дней покойно было у него на душе, благостная расслабленность охватила его, и, если б можно было, он вытянулся бы сейчас на земле, глядел бы в небо и ни о чем не тревожился, не думал, просто бы молчал и смотрел. Но земля была студеная.

Повсюду в логах еще белел снег, а в лесу еще только-только появились первые продухи. На такой земле и летом не разлежишься.

Толя нашел дощечку, подгреб землю, оползшую с могилы, срубил горбылиной несколько кочек с брусничником и перенес их на грязный бугорок.

На соседнем бугорке, вытаявшем из-под снега, кучкой стояли небольшие елки с обломанными, обшарпанными ветвями, и меж ними почудилось Толе движение, вроде бы кто-то из-за елок выглядывал.

Толя сделал вид, будто занялся работою, стал ворошить и мять руками комья глины, а сам, не поворачивая головы, наблюдал, что будет.

Шевельнулась лапка, другая, треснул сучок, и вот из-за ствола деревца высунулась сначала серенькая вязаная шапочка с заячьим хвостом на маковке, а потом лицо с красной фигушкой.

— Манька, проклятая! Ты чего тут делаешь?

Таиться больше не было смысла, и Маруська Черепанова быстро сообразила, как ей быть, хлопнула в ладоши и развела руками:

— Ой, как тут интересно написано!

Толя погрозил Маруське кулаком. Она обиженно вздернула подбородок и отвернулась.

— Хоть посмотри, если не веришь.

Толя, проваливаясь меж кочек и корней до щиколоток в сырой снег, побрел к Маруське. Она молча махнула на круглый крест с умело, в паз зарубленными перекладинами. По свежему стесу креста химическим карандашом написано: «Спи спокойно, друг Гаврила, теперя торопиться тебе больше некуда. Вербованные плотники Кирилл и Кузьма, да еще бригадир Захар Захарыч Кокоулин».

На ровном срезе елового, ладно сработанного креста лежала серенькая запятая синичьего помета и выступили по всему тесаному кресгу капли свежей смолы.

Люди каждый день рождались и умирали, ученые и артисты, плотники и слесари, рабочие и начальники, женщины и мужчины, взрослые и дети — так было веки вечные, так будет, и ничего тут не поделаешь.

Правда, Гошку все равно жалко, и никак не проходит чувство вины перед ним, но и плотники эти, видать, тоже горестно винились перед товарищем своим, Гаврилой, винились в том, что они вот живут, а он взял и помер. И это, наверное, было тоже веки вечные: кто-то кого-то жалел и помнил, и живые всегда горевали о мертвых, и, может, из жалости и памяти вырастала и получалась любовь.

— Ты зачем сюда явилась, Манька? — тихо спросил Толя, не отрывая взгляда от елового креста.

Маруська сразу же полезла под пальто, за пазуху, и достала Толин серый шарфик.

— В коридоре нашла, — сказала Маруська. — Голошеим ходишь. Захвораешь, дак будешь знать!

— Шарф я оставил на вешалке, Манька.

Девчонка рукою шоркнула по носику своему, пошмыгала, подумала и быстро нашлась:

— А меня Зинка послала. Погляди, грит. Он чумовой, грит, и всяко может быть…

— Манька, ты опять врешь? Сама поперлась?

— Ну, сама, сама, — быстро согласилась Маруська и так быстро, и таким тоном, которым понять она давала, что как, мол, тебе хочется думать, так и думай, а я человек маленький, подневольный, и мне ничего другого не остается, как угождать всем и выручать. Однако ж Маруську томила еще одна жгучая тайна, и она ошарашила ею Толю: — А тебе Зинка письмо пишет, вот!

— К… какое письмо? Чего ты опять буровишь? Ну, фантазер! Ну, хлопуша!

— И не хлопуша, и не хлопуша! — Маруська быстро укусила запястье своей правой руки и пробормотала заклятье: — Вам не услышать, нам не сказать! Чтобы клятва получилась по всем правилам и как можно крепче была, девчонка для верности куснула руку еще раз.

Толя и не собирался выспрашивать ее: он знал, как надо подъезжать к Маруське и как обращаться с нею. Взяв за руку Маруську, строго хмурясь, он повел ее за собою с кладбища. Главное, сейчас с ней ни о чем не разговаривать и делать как можно недоверчивее и сердитее лицо.

— Жара стала какая! — Маруська расстегнула верхнюю пуговицу пальтишка и сдвинула со лба шапочку. Тайна жгла Маруську, распирала ее.

— Дышать нечем, — поддержал Маруську Толя и насмешливо покосился.

— Вот ты не веришь. А я вот все, все видела. Провалиться мне на этом месте! — Толя не отзывался. Маруська, стрельнув в него глазами, таинственно понизила голос: — Она сперва писала: «Дорогой Анатолий…» А потом ходила, ходила, карандаш кусала, кусала и листик порвала. После написала: «Уважаемый Толя», а после… — Голос Маруськи сел до полушепота, а черненькие ягодки Маруськиных глаз вовсе выкатились наружу и перестали моргать. — «Родной Толя!..» Вот!

Толя никакого волнения не выказал, ничего с ним не происходило, и Маруська поклялась:

— Честное пионерское, не вру! Вот те крест!

Пальтишко у Маруськи расстегнулось, шапка съехала на ухо, вся она растрепалась. Толя застегнул на девчонке пальто, грубовато поправил на голове ее шапку и вздохнул:

— Беда мне с вами!

— Как не беда, — уже покорно согласилась Маруська. Никак она не могла предположить, что ее такое сообщение не будет иметь последствий и не потрясет Толю. Маруська уже сама сунула свою руку Толе, и он повел ее за собой, ворча на нее по праву старшего и радуясь тому, что чувство отчужденности, которое было возникло у него к ребятам, как рукой сняло, и он вроде бы выздоравливает после какой-то липучей и длинной болезни.

Они зашли с Маруськой в библиотеку североморцев. Парень в картузе с «капустой» очень им обрадовался, дал Маруське пряников и чаю налил.

Пока Толя рассказывал о всех новостях детдомовских, Маруська разглядывала стеллажи с книгами. Маруське тут очень понравилось.

Домой они возвращались поздним вечером.

— Ой, Толька, смотри! — вдруг остановилась Маруська и показала рукой на небо.

В той стороне, где плавала днем лодка в синих волнах, небо высветилось, резко очертив горизонт. Северный край неба замерцал, зашевелился, стальные полосы покатились по нему, и чудилось, что они вот-вот тонко зазвенят.

Позари заиграли — северное сияние. Значит, в Ледовитом океане была еще зима, льды там горами дыбились, и оттуда, из безлюдных краев, из северной ночи, летел безмолвный яркий привет.

Все ребятишки высыпали из детдома. Запрокинув лица, они смотрели в небо. Тихо подошли Толя с Маруськой к дому и тоже стали глядеть на это дивное диво, которое они видели много раз и все же наглядеться на него не могли.

Всякий раз сияние было ново, всякий раз наполняло оно душу трепетом и захватывающим ожиданием чуда. Хотелось ребятам запомнить все, унести эти позари, волшебное ощущение, возникающее от колдовства их, навсегда с собою.

Да разве запомнишь? Разве унесешь?

Небо каждую минуту менялось. Оно безудержно щедро, ярко и волшебно. По нему плещутся бесшумные волны, отливая зеленью и бархатистой синевой. А над краем земли мраморные колонны встают, и все небо вокруг выстилается блестящими плитами. По плитам раскатываются льняные и ржаные снопы, струятся многоцветные шелка, и огромные прясла из алмазного частокола поднимаются звеньями у горизонта.

Где же тут все запомнишь? Все уместишь в сердце и в памяти?..

Вспомнится, может быть, детдомовской девчонке этот раскатившийся от одного и до другого края неба узорчатый половик в тот момент, когда она ступит в избу жениха на свадебную, праздничную дорожку. И эта алая лента с прожелтью, что змеится над самым лесом, дышит холодным пламенем, заалеет перед ее глазами, когда нареченный вплетет ей в волосы ленту грубоватыми и трепетными руками.

А может, этот многорядный строй стальных штыков, сейчас вот только остро проткнувший красное живое полотнище, воспрянет в памяти бойца, и в грозном солдатском строю на мгновение увидит он себя малого, голоухого в этом призрачном и сказочном далеке?..

И хотя в школе на уроках не раз и не два рассказывали ребятам учителя о северном сиянии, объясняли им, что оно такое, из чего получается, как и откуда, все равно они воспринимали его с чувством первородности, все равно их охватывала благоговейная тревога. Как далекие их предки, может быть, совсем-совсем далекие, только-только еще начинавшие осмысливать себя и жизнь, первобытные люди, выползшие из каменных пещер, так же вот стояли ребятишки, запрокинув лица в небо, не в силах оторвать глаз от него, забыв обо всем на свете.

Они не дышали, пораженные загадочностью и могуществом того ми







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 301. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Тема: Изучение фенотипов местных сортов растений Цель: расширить знания о задачах современной селекции. Оборудование:пакетики семян различных сортов томатов...

Тема: Составление цепи питания Цель: расширить знания о биотических факторах среды. Оборудование:гербарные растения...

В эволюции растений и животных. Цель: выявить ароморфозы и идиоадаптации у растений Цель: выявить ароморфозы и идиоадаптации у растений. Оборудование: гербарные растения, чучела хордовых (рыб, земноводных, птиц, пресмыкающихся, млекопитающих), коллекции насекомых, влажные препараты паразитических червей, мох, хвощ, папоротник...

Вопрос 1. Коллективные средства защиты: вентиляция, освещение, защита от шума и вибрации Коллективные средства защиты: вентиляция, освещение, защита от шума и вибрации К коллективным средствам защиты относятся: вентиляция, отопление, освещение, защита от шума и вибрации...

Задержки и неисправности пистолета Макарова 1.Что может произойти при стрельбе из пистолета, если загрязнятся пазы на рамке...

Вопрос. Отличие деятельности человека от поведения животных главные отличия деятельности человека от активности животных сводятся к следующему: 1...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.01 сек.) русская версия | украинская версия