Студопедия — НА ГОЛУБОМ ОЗЕРЕ
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

НА ГОЛУБОМ ОЗЕРЕ






 

 

 

Меня увезли в больницу, где я пролежал еще неделю. Раза два ко мне приезжал Рустам, каждый раз привозил какой‑нибудь гостинец — обычно изюм, прошлогодний сушеный урюк, миндаль, орехи, тутовые ягоды, которые мы тут же в саду весело поедали.

Менее приятным человеком в больнице была Юля. Нас с Катей не удивляло, когда после различных предварительных заходов она начинала забрасывать беглые и как бы невинные вопросы про экспедицию, про Листера, про то, кого мы знаем в Москве и здесь, в Фергане, и не раз про Бориса Ратаевского. Мы с Катей отвечали общими фразами, а когда она уходила, молча переглядывались.

На восьмой или девятый день я переехал в город к Паше. Настало время выезжать на место раскопок. Это связано было с хлопотами по учреждениям, с добыванием всяческого имущества, транспорта, пропусков, с разочарованиями и руготней, — и во всей этой суматохе, в этой, по существу, наинужнейшей и наинеотложнейшей работе не было человека более бесполезного и лишнего, чем я. Когда я пытался задавать какие‑либо вопросы, то только дискредитировал себя. Всем делалась ясной моя наивность и никчемность в практических и хозяйственных делах.

Еще сильнее я боялся того, что оскандалюсь на весь мир как ученый секретарь. Ну какой я ученый секретарь, да еще археологической экспедиции, да еще по Ближнему Востоку? Мои товарищи в Петрограде хохотали бы до упаду по этому поводу, или, что еще хуже, сочли бы меня выскочкой и самозванцем. Я боялся и знал, что провалюсь, как только мне зададут сколько‑нибудь серьезный вопрос по истории или географии мусульманского мира, и тогда раздастся крик: «Как это у него хватило наглости взяться за такую работу?» Я высказывал свои страхи и опасения Листеру (Толмачев был в отъезде) и не раз просил освободить меня от этой работы и назначить младшим помощником третьего гробокопателя, что вполне соответствовало бы моим способностям и опыту, но он только улыбался в ответ и отделывался такими фразами, как «научитесь», или «не боги горшки обжигают», или «общая подготовка у вас есть, остальное приложится», или еще более загадочными: «Не мудрите, те, кто назначали, тоже кое‑что кумекают».

Раза два я ходил на площадь с чайханами в неосознанной надежде снова видеть Файзуллу и отвести душу в беседе о Востоке. Не то чтобы я чувствовал к Файзулле особую симпатию или мог рассчитывать на понимание тонкостей индийской поэзии, но все же он был отголоском драгоценного для меня Востока, и с ним я в какой‑то мере оживал. Но Файзуллы не было, а когда я пробовал заговаривать на хинди или просто заводить разговор на индийские темы с другими узбеками, я натыкался на недоумение и вскоре убедился, что знание хинди, а также поездки в Индию были для тогдашних туркестанцев величайшей редкостью...

Экипировкой и сборами экспедиции занимался Листер; Толмачев, как я уже говорил, на третий день уехал в Самарканд. По поручению Академии наук он должен был руководить постановкой раскопок в большом масштабе, в нескольких местах сразу.

Паша запирался у себя, иногда же выходил и принимал участие в сборах. Как обычно, он бывал молчалив, и, за что бы он ни принимался, все у него спорилось. Если что‑нибудь делалось не так, он брался и делал сам или, выпрямившись, глядел с высоты своего роста, прямо и холодно, не говоря ни слова, на виновника какого‑либо упущения или неполадок. Где он, молодой человек моих лет, усвоил эту манеру, я не знаю, но действовала она безошибочно.

Экспедиция обогатилась еще несколькими сотрудниками. Из Ташкента приехал Соснов, сопровождавший нас в Туркестан в качестве коменданта эшелона. Оказалось, что за время поездки он подружился с Листером, и тот уговорил его задержаться на лето в Туркестане на работе в экспедиции. Появилось еще трое мужчин — Савостин, Федоров и Феоктистов, крепких, ширококостных сибиряков, очень здоровых физически, шутя переносивших шкафы, сундуки, палатки, охапки лопат. Больше всего эти три мушкетера (так мы их назвали) походили на красных курсантов, которых я знавал в Петрограде; у них было несокрушимое здоровье, военная выправка и профессиональная немногословность. Неприятно было узнать, что они служили в Сибири у Колчака, но, быть может, их насильственно мобилизовали. Все трое знали обиходные слова по‑узбекски достаточно, чтобы сговариваться и давать беглые распоряжения, тогда как я сам удивлялся тому, какие малые успехи я делал в изучении языка, хотя и считал себя лингвистом; язык как‑то не лез мне в голову. Состав экспедиции пополнился тремя десятками рабочих — узбеков и таджиков — в поношенных или даже рваных халатах, по всем признакам бедных, неустроенных людей.

 

 

 

Я мало разбирался в том, как экспедиция собиралась работать, а застенчивость мешала расспрашивать других. Да и притом, если уж честно говорить, в глубине души я ни капли не интересовался ни экспедицией, ни ее составом, ни даже ее целями — мои мысли были все еще заняты своим, и я не в силах был оставить тот первоначальный план. Хотя я был тронут до слез неожиданным вниманием к себе, хотя оно если и не изгладило, то нейтрализовало обиду, полученную в горсовете, расстаться со старой мечтой, в которую я вложил всего себя, я не мог. Я твердо решил, как только выдастся случай, завязать связи со всеми возможными организациями и добиться, чтобы меня послали за границу.

Оставаться же совершенно равнодушным к экзотической обстановке вокруг оказалось тоже невозможно. Почти против моей воли до меня доходили черты обаятельности и неповторимости того Востока, на который я не хотел смотреть: и тысячелетняя мудрость, и поэтичность, и благородство манер, распространенных в простом народе, и художественная одаренность, находящая себе выражение в самых незначительных предметах обихода, вкус и такт в отношениях между людьми. Я замечал, что даже названия отдельных уголков этого мира начинали звучать для меня неповторимой музыкой: сказочная благородная Бухара с ее тысячью мечетей, минаретов и медресе; Самарканд — перекресток «шелковых дорог», в течение многих столетий культурный светоч Центральной Азии; таинственная, затерянная в песках в низовьях Аму‑Дарьи белая Хива; мутный и бурливый Пяндж, по другую сторону которого находятся эти фантомы нашего детства — Памир, Гиндукуш, Афганистан, — отделяющие нас от полной тайн Индии.

Как питомец «двенадцати коллегий» и книжный червь, я, конечно, не мог обойтись без книг. По совету Листера, я разыскал в Фергане помещение, где была свалена библиотека дышавшего в то время на ладан филиала Русского географического общества.

Навстречу мне вышел небольшого роста пожилой человек в поношенном пиджаке и не по росту больших брюках. Он был суетлив, нервен, и склеенное в нескольких местах пенсне поминутно спадало с его носа. Вдобавок к этому он еще и заикался.

Заика в пенсне оказался библиотекарем. Фамилия его была Лишкин. Он вначале очень несочувственно отнесся к моему желанию познакомиться с библиотекой, но, когда я назвал некоторые интересовавшие меня книги, глаза его перестали бегать, он несколько секунд безмолвно смотрел на меня, а потом пошел и открыл сарай с книгами, откуда я стал без стеснения их брать.

Это было интересно. До тех пор я стоял перед Туркестаном, как нищий перед запертой дверью. Теперь в моих руках была связка ключей. Я жадно читал «Туркестанский край» Масальского и немало дивился этой совершенно энциклопедической книге. Потом пошли Бартольд и Наливкин, Вамбери и Логофет, Федченко и Мушкетов и другие упоительные и увлекательные книги о Средней Азии и мусульманском мире. Зато, как назло, достаточно хорошей карты Туркестана и в особенности интересовавшей меня приграничной зоны я найти не мог.

Помню одно маленькое замечание Толмачева, сделанное в поезде. Я вообще запоминаю такого рода оброненные слова и когда‑то был склонен думать, что они могут играть большую роль, чем развернутая лекция. Теперь я убежден, что происходит это лишь в том случае, когда слова падают на подготовленную почву — тогда достаточно намека, кристаллизационной соринки, чтобы созрело убеждение, прозрение, теория.

Так вот, на вопрос Толмачева, что я думаю о Туркестане, я ответил, возможно, глупо, но искренне: «Это ворота в таинственную Азию». На что Толмачев бросил:

«Эх, молодой человек, этак вы рискуете пройти мимо самого главного. Глеб, Глеб, — сокрушенно промолвил он, — вы страдаете тем же пороком, как и многие люди в нашей стране: „что имеем, не храним“. Не ворота, а двор, и не проходной, а жилой двор, не чужая, а родная земля, не ключ к секретам, а сам секрет, не увертюра, а опера, не маневры, а сражение. Вот унесет вас судьба отсюда, потеряете — будете плакать».

Я понимал справедливость его слов, но иллюзии и предрассудки делают нас упрямыми. В конце двора мне мерцал мои волшебный индийский храм, который я не мог ни на что променять; я должен был до него добраться.

 

 

 

Наступил день выезда на место раскопок. Мы поднялись на рассвете, так что лишь бессонные чайханщики и редкие прохожие были свидетелями нашего выступления. Я до сих пор помню, в какой чудный мир мы вновь погрузились, выйдя за последние кварталы города. Дорога часто шла мимо закрытых со всех сторон глиняными дувалами владений, и какая густая зеленая свежая трава блистала повсюду, какие синие горы были вдали, какие прекрасные бурливые, холодные и совершенно прозрачные реки мы пересекали! Проехали местечко с чудным романтическим названием Вуадиль, вечером достигли сурового каменистого Шахимардана и, не мешкая, отправились дальше по неровной, покрытой щебнем дороге, тянувшейся по долине речки Аксу до ее впадения в Голубое озеро. На этом участке пути мы уже спотыкались от усталости и шли как в тумане; дошли до озера, вероятно, около одиннадцати часов вечера; лошадей отпрягли, стреножили и пустили на траву; рабочие развели огонь и стали кипятить котлы; я же, не дожидаясь ужина, бросился на одеяла и баулы и заснул мертвым сном.

 

 

 

Сцена, представившаяся утром моим глазам, была довольно примечательной, и я ее сейчас опишу. Мы расположились бивуаком у самого берега небольшого озера, в том месте, где в него впадала река. Озеро было в то утро тихое и спокойное. Мы стояли лагерем, где узкая долина, по которой текла река и тянулась дорога, раздавалась в широкое ровное пространство у озера. Дальше пути не было ни прямо, ни кругом, так как с противоположной стороны озера высились довольно высокие каменистые и совершенно бесплодные известняковые горы. Они были причудливо переслоены, и на них лишь кое‑где по обрывам росла арча. Позже мне объяснили, что когда‑то озера не было, и речка спокойно текла по равнине и протекала по ущелью между горами на той стороне, но очень давно произошел обычный в горах обвал, ущелье засыпало, течение реки загородило, она отхлынула назад, и подпруженные ее воды образовали нынешнее Голубое озеро, видимо достаточно глубокое. Где‑то оно должно было иметь подводный сток, так как уровень воды не менялся, но это я узнал потом. В то же утро я видел перед собой лишь малоприветливое и совсем не живописное водное зеркало, голые каменистые горы кругом, а левее, в широкой, отчасти заболоченной пойме реки, примерно в версте от нашей стоянки, заросли буйной растительности — тугаи, как их здесь называют, перемежавшиеся кое‑где пятнами кукурузных посевов. В этих совершенно недоступных для незнакомого человека джунглях водилось, как мне сказали, много всякого зверя, большей частью диких кабанов и даже тигров. По ночам кабаны приходили полакомиться кукурузой, и это было прекрасным случаем для охотников.

Я проснулся рано утром. Все мои спутники еще спали. Мне не терпелось осмотреть местность. Дорога, по которой мы приехали, обрывалась у озера. Вперед идти некуда. Я пошел назад. Было свежее утро. Такого синего неба, такой яркой зелени, такого океана света мне никогда не приходилось видеть в родном Петрограде. Я шел и чувствовал себя легко и свободно, прежнее нездоровье сняло как рукой. Рядом грохотала о камни узкая горная Аксу. Я остановился лишь в верстах полутора, когда завидел справа, на краю дороги, небольшое здание. Здесь долина вновь раздавалась, речка, минуя какое‑то препятствие, делала петлю. Дорога пролегала по довольно широкой равнине. И вот, как я и сказал, по правой стороне дороги я набрел на массивное строение, судя по куполу, храмовой архитектуры, когда‑то, по‑видимому, служившее мечетью или гробницей святого. Я не напрасно читал Масальского и вспомнил, что их здесь называют макбарами. С обоих боков к зданию примыкали глинобитные пристройки и навесы. По коновязям, печкам, проржавевшим котлам и другим признакам легко угадывалось, что эти более поздние постройки предназначались для религиозных паломников, путников и их лошадей. Сейчас здесь не было ни души, всюду запустение.

Я зашел внутрь макбары. Снаружи она казалась большой; я вообразил было, что внутри нее находится единое целое помещение или зал. На самом деле она оказалась разбитой на три части или секции — одну центральную и две по бокам. Я осмотрел их все. Первая, ближайшая боковая комната размером около шести квадратных саженей, когда‑то побеленная, была пуста и то ли по обилию света, то ли по ее пропорциям показалась мне достаточно привлекательной. В противоположность ей вторая, центральная комната или секция оказалась совсем мрачной. Потолок в ней был не плоский, как в первой комнате, а в виде слепого белого купола. Свет в эту комнату проникал только через три узкие щели наподобие бойниц, прорезанные в задней стене на высоте чуть больше человеческого роста.

Огромную часть этой сводчатой комнаты занимала яма, и пройти через комнату можно было лишь по узкому пространству вдоль передней стены. В сумраке я пригляделся к яме. Она была глубиной почти в рост человека, облицована камнем, и вниз вели ступеньки. Я спустился по ним. В полутьме, которая еще более сгустилась внизу, я убедился, что яма пуста. Углы ее были облицованы поливными изразцами с затейливыми арабскими письменами — вязью, и бордюр из изразцов с надписями бежал вдоль небольшого грота, сделанного из булыжника и гальки. В самой глубине грота тоненькой струйкой изливалась вода, наполнявшая небольшой овальной формы бассейн, окружавший гротик, площадью примерно в полтора‑два квадратных аршина. Здесь вода удерживалась серовато‑белой мраморной загородкой высотой вершков в десять. Хотя вода лилась беспрерывно, уровень ее не поднимался. Значит, она стекала куда‑то понизу. Я попробовал воду из родничка и тут же выплюнул: она оказалась горько‑соленой, как морская вода, неприятной на вкус и непригодной для питья.

Это было мое первое столкновение один на один с живой стариной; и хотя макбара не пахла какой‑либо особенно седой древностью, я казался себе первооткрывателем.

Из этой средней комнаты с родником я прошел в третью, точь‑в‑точь такую же, как и первая, с дверью, открывавшейся наружу.

В общем, макбара, за исключением средней ее части, мне понравилась, и я решил, что еще приду сюда. Я обошел пристройки и осмотрел кельи, трапезные, навесы и сараи. Посидев немного на полуразрушенной скамье у входа, я продолжал свою прогулку. Далеко за дорогой блестела узкая полоска спокойной здесь реки, за ней опять шла обработанная земля, а дальше в еще не совсем рассеявшемся тумане вставали те же сложенные из пестрого известняка горы. Пройдя еще с полверсты, я не обнаружил ничего более интересного и вернулся обратно в лагерь.

Там уже встали. В нескольких местах пылали костры, ароматная арча горела, как спички, и дымились котлы, в которых готовился завтрак. В стороне стояло несколько узких вертикальных печей: рабочие месили тесто для лепешек, и через короткое время вся наша партия, разбившись на небольшие группы, сидела на траве, с пиалами в руках, и пила бледный, но терпкий на вкус зеленый чай с горячими лепешками. После чая началась распаковка вещей, разбивка палаток и другие хозяйственные дела. Я рассказал Листеру, где я был. Он обрадовался.

— Ну и отлично. Хотите, мы вас поселим там? Часть помещения используем под склад, это очень кстати, а вы сможете, как ученый секретарь, спокойно заниматься.

— Как ученый сторож, — поправил я. — Это мне больше подходит.

— Ну, ну, вы опять за свое, — погрозил Листер.

Он позвал меня в свою палатку и дал на первое обзаведение термометр, барометр, компас, бинокль и фунт свечей.

— Это на случай, если у вас будет творческий порыв ночью, — сказал он мне. — А если бы вы умели фотографировать, я бы вам дал аппарат.

— Но я умею, — возразил я. — У нас на факультете все умеют. Мы делали копии редких книг из Азиатского музея.

— Ну тогда... почистите вот этот и проверьте, все ли в порядке. — И он вытащил из чемодана небольшой фотоаппарат с маркой «СПБ — Иохим» и вручил его мне вместе с пачкой кассет и пластинок в одном общем футляре.

Из расспросов мы узнали, что когда‑то макбару связывали с гробницей какого‑то мелкого святого. Соленая вода приобрела репутацию целебной; пресную воду для питья сюда возили в бурдюках с реки. Однако мулле в Шахимардане показалось, что слишком много денег от верующих, больных и путников перепадало макбаре. Поэтому он под каким‑то предлогом перевез священные реликвии к себе и тем лишил макбару благодати. Макбара потеряла свое назначение и как караван‑сарай. С тех пор никто не претендовал на ее помещение. Мы могли занять его под склад без всякого риска задеть религиозные чувства населения, что мы и сделали.

Листер рассказал мне, между прочим, что макбара стояла пустой еще и по другой причине. С ней была связана темная история. Последний ее обитатель — старик сторож — был найден зарезанным. Его убил остановившийся на ночь постоялец, как говорили, молодой человек, который наутро исчез. Следов не могли найти. Это отпугнуло и оттолкнуло всех тех, кто, не будь этого, быть может, поселился бы здесь.

— Вас это не пугает? — спросил меня Листер.

— Нет, — покачал я головой.

Я взял свой небольшой сверток с вещами, ватное одеяло и халат, отправился в макбару и вступил во владение ею.

 

 

 

Постепенно ко мне стали привозить всяческое имущество экспедиции — ящики, бочки, мешки. Их складывали под навесами в третьей комнате, я же поселился в первой. Средняя, с ямой, гротом и источником, осталась пустой. Ко мне отрядили четырех сторожей, поселившихся в кельях. Я так и не знал, что именно они сторожили, потому что даже не поинтересовался, что было в ящиках и бочках; с рабочими я был в прекрасных отношениях.

Большую часть времени я сидел или лежал на своем узком, сбитом из нескольких досок ложе в прохладной келье, наслаждаясь прелестным чувством одиночества и занимаясь любимым делом — решением тех своеобразных синтаксических и смысловых уравнений, какими являются санскритские предложения.

Передо мной лежало вытащенное из узелка старое санскритское стихотворение, о котором я говорил с Файзуллой. Я уже давно хотел перевести его. В нем было всего четыре строчки. Переписав стихотворение и справляясь то и дело по словарю, я подставил русские значения слов, пока еще не связывая их между собой. Потом сделал несколько экспериментов, пытаясь подобрать размер, и наконец остановился на таком варианте:

 

Весенним утром не спится,

Повсюду звучит пенье птиц,

Ночью слышались ветер и дождь

И опало много цветов.

 

Пожалуй, так лучше всего, хотя вряд ли воспримется европейцем как стихи. Но изысканная простота и правда сохраняются в этой форме в самом естественном волнении прозы. Тогда что же такое поэзия? Я начал вспоминать, что говорили о поэзии разные мастера и теоретики. Ничего из их высказываний я здесь, конечно, приводить не буду, но это было единственное занятие, которое по‑настоящему увлекало меня в то время.

 

 

 

Весь день я проводил па складе, вечерами же меня обычно ждали к ужину в большом лагере у Голубого озера. Не раз я говорил Листеру, что готов работать, спрашивал, нет ли каких поручений.

— Да нет, — отвечал он приветливо, — пока ничего не надо, не волнуйтесь, еще наработаетесь, отдыхайте.

Я захватил с собой из Ферганы несколько хороших книг и, не торопясь, перемежал чтение их занятиями индийской поэзией. Иногда из нашего лагеря ездили в город верховые (лошадей у нас хватало) и перешедшая в нашу собственность линейка, но меня ни разу не звали и не посылали.

Очень скоро я понял, что большая часть моих вопросов и интересов были не к месту. Я спрашивал и отвечал невпопад, и мои товарищи по работе, вероятно, думали, что пышный титул ученого секретаря идет мне как корове седло и мне лучше молчать. Это я и делал, но пришел к этому не сразу, и молчание стоило мне недешево: как не могли эти люди понять, что я вовсе не нахлебник, что я жаждал дела. Ведь не боялся же я, когда таскал патроны и сухари на Серую Лошадь отцу и его товарищам. Не был бесполезным дурачком, когда обманывал белых и, переходя фронт, прикидывался невинным юношей‑гимназистом; когда в университете помогал профессору и вел целый курс начинающих. Ведь и в Индию я хотел ехать по этой же причине — потому что меня не признавали и не считались со мной, а я готов был на подвиг и хотел доказать это любой ценой.

Мой отец был прапорщиком запаса и стал большевиком уже на фронте. Когда он погиб со всем отрядом Красной гвардии, бившимся с Юденичем, умерло и исчезло большинство его старых товарищей. Получилось так, что меня вдруг никто не знал.

И когда однажды, уже после смерти отца, я пришел в райком, то столкнулся с одним из школьных товарищей. Это был довольно противный человек, некий Толя Васютинский. Он торопливо сообщил, что у него все уладилось — он нашел хорошую работу — и что мама и сестра сыты, а потом подмигнул на дверь райкома и спросил: «Что, тоже идешь устраиваться?» Меня облила волна стыда и отвращения, но я открыл дверь и вошел.

И когда там я сказал, что хочу работать, кто‑то посмотрел на меня искоса (или мне это показалось?), кто‑то спросил подозрительно (или это я был подозрителен?), почему же я не в партии, еще кто‑то выслушал (с сомнением!) мой рассказ о Серой Лошади, об отце я не упомянул, не мог же я торговать его памятью, и губы мои не разжимались, чтобы произнести его имя; и мне все казалось, что я устраиваюсь (это противное слово, сказанное ненавистным Васютинским!) и что все меня видят насквозь. И, собственно, меня не отвергли, но вышел я оттуда смертельно уязвленный, с горящими щеками и высохшей душой. Ничего, говорил я себе, я еще докажу, кто я и что я, и тогда всем будет стыдно своей бесчувственности, своей черствости, своей близорукости. Я уеду туда, где нужны мои знания и моя безграничная преданность, о которых никто не хочет знать или слышать, и совершу подвиги, о которых будут говорить много лет. Мне грезились костры и бивуаки Центральной Азии; я видел себя сидящим с дунганами, монголами, афганцами. Я изучал их языки, узнавал их секреты, дороги и тропы, проникал в их монастыри, дворцы, караван‑сараи и молельни, постигал пружины их верований и вкусов, искусства и литературы, тайники их психологии, истории, побудительные мотивы политики — и все это я мечтал принести и отдать революции.

И попутно я хотел сделать (ни много ни мало) совершенные переводы индийской поэзии. Я перевел бы, быть может, всего несколько драм или сотню стихотворений, но отделал бы и отчеканил их до высочайшей степени и предпослал бы им длинные и ученые предисловия. А в Индии, переодевшись в индийское платье, я изучил бы язык до тонкостей и, вернувшись, с радостью отдал бы все силы, все знания, самое жизнь борьбе за индийский народ, за индийскую революцию.

Так думал и мечтал я про себя, и мечта эта была не однодневной; она жила во мне не первый год и не давала покоя. С одной стороны, она приносила мне вред — обесцвечивала и обесценивала все вокруг, а с другой стороны, поддерживала какой‑то огонек впереди, к которому я стремился.

Что касается честолюбия, то только тот, кто не знает тех лет, может считать его непомерным; кто не помнит, как во вчерашнем пастухе или студенте мы сегодня узнавали комбрига, как ваш однокашник Васька Малышев или Костя Смирнов во главе партизанского отряда первым въезжал в занятый им Владивосток или Новороссийск, и нашей общей гордостью была Женя Гордон, погибшая за границей в румынской сигуранце. Что же касается жажды славы, то стыдиться ее можно, только если она незаслуженна.

 

 

 

Как‑то случайно мне пришло в голову, что раз подпруженная река и озеро пропитали своей водой окрестность на целые версты кругом и заболотили их, то в них должно быть пропасть водоплавающей птицы; в таком случае, почему никто не охотится? Я спросил об этом наших трех мушкетеров. Один из них пристально посмотрел на меня и — не переглянулись ли двое других? Но все трое ничего не сказали. В чем тут было дело?

Оставшись после ужина наедине с Листером, я задал ему тот же вопрос.

Он помолчал, потом сказал:

— Вы что же, не слышали, что там сейчас полно белых?

Я остолбенел. Конечно, я ничего не слышал. Я попробовал спросить еще что‑то, но Листер внезапно стал неразговорчив.

Белых, убивших моего отца и всех его друзей, я ненавидел. На минуту вспыхнула ослепительная мысль: а что, если выследить белых офицеров, накрыть их гнездо, сцепиться с ними один на один и таким путем доказать, чего я стою. Но мысль тут же погасла. Нет, надо держаться раз принятого решения: Афганистан, караванные тропы Центральной Азии, Индия и весь ранее намеченный план. Не отступать!

Да, но, чтобы сдвинуться с места, нужно знать кого‑то, нужны связи. Вокруг Голубого озера не было ни души, но километрах в трех по правой стороне речки (тугаи тянулись по левой) находился, как мне сказали, кишлак, и я однажды незадолго до ужина забрел туда. Горели костры, в котлах варился плов, в центре деревни на старом паласе сидели старики. В ответ на любопытные и не слишком дружелюбные взгляды я сказал, как умел, «селям‑алейкум» и услышал обычное «алейкум‑селям». Тут я стал немым свидетелем разговора о себе старшин, к которым подошел. Двое крепких молодых людей, один с карабином за плечами, показывали сидевшим в центре в направлении нашего лагеря и что‑то говорили. В этой группе главную роль играли, видимо, старик с белой бородой и небольшой рябой человек в зеленом халате.

Внезапно последний кивнул головой, какая‑то двусмысленная улыбка мелькнула на его губах, и он, поднявшись, преувеличенно вежливо пригласил меня сесть. Любезно стали кланяться и остальные, делая знаки руками и пододвигаясь, чтобы освободить место. Я достаточно знал Восток и понимал, что отказываться нельзя, да ведь я и пришел искать знакомства.

Плов был необыкновенно обильный, горячий и жирный; рябой распорядитель выбирал самые лучшие куски баранины и клал в мою пятерню; но я вообще не сильный едок, а здесь меня грызло какое‑то ощущение неправильного поступка. Я воспользовался первым же случаем и собрался уходить. Хотя я сидел больше часа, прощание вышло торопливым и неловким.

Придя в лагерь так поздно (уже после ужина), я встретил вопросительные взгляды моих товарищей. Мое объяснение не только не рассеяло их недоумения, а скорее еще более озадачило.

— Да знаете ли вы, где вы были? — спросил меня в упор Листер.

— Ну где, в кишлаке!

— Это же самое опасное басмаческое гнездо во всем Туркестане. Зачем это вас нелегкая занесла туда?

— Тогда надо это гнездо уничтожить! — запальчиво воскликнул я.

— Да, «уничтожить»... У вас все просто.

— А что ж, раз мы знаем, кто они?

— Кто это мы? Мы — археологическая партия, и я вообще не знаю, о чем вы говорите.

На этом разговор оборвался...

Однажды, примерно в начале второй недели, идя ужинать в лагерь, я еще издали различил, что вокруг костра, помимо наших, сидит еще кто‑то. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что этим новым человеком был Ратаевский. Он не то чтоб улыбнулся, а скорее ухмыльнулся (ухмылка — это улыбка плюс наглость) и протянул мне руку:

— Ну вот, Глеб, и я к вам.

Я не мог скрыть своего удивления:

— Как же и что вы?

— Да вот, что прикажут, — ответил он бодро, тоном военного. — Кстати, привет от Павла.

Я поднял брови:

— А вы что, его видели?

— Да он, собственно, и устроил мне это назначение, его инициатива. С театром пока тихо. Я видел Павла вчера у Толмачевых. Катя цветет. Юля шлет вам привет. Александра Ивановна очень занята, — сообщал он мне, хотя я его не спрашивал.

Я был охвачен изумлением, недоумением и негодованием: как это Павел мог устроить на работу к нам человека, которого он мало сказать — презирал, с которым он брезговал бы дышать одним воздухом. Неужели возможно, что Паша с ним помирился? Ко всему этому примеривалось мое чувство личного отвращения к Ратаевскому.

— Вот он и спросил меня, — тем временем продолжал Борис, — устроился ли я где‑либо. Я ответил, что нет и, сказать по правде, начинаю находить эту проблему трудной, если не неразрешимой. «Да вот езжайте в лагерь, — сказал он, — там работа будет». Я был сегодня утром у него в ревкоме, и он дал мне назначение и удостоверение.

Я ничего не ответил.

— А вы, говорят, там? — Он показал в направлений макбары. — Я к вам загляну завтра в гости, — фамильярно сказал он. — Мы с Глебом старые знакомые, — пояснил он присутствующим.

Мы поужинали, я извинился и отправился спать.

Утром я не мог сосредоточиться. Я осмотрел, разобрал и привел в порядок фотоаппарат, но из головы у меня не выходила забота о том, как предотвратить визиты Бориса, которыми он мог отравить мое существование. Я решил пойти в лагерь, показать фотоаппарат Листеру и как‑либо устроить, чтоб Борис ко мне не ходил.

В лагере по утрам я обычно заставал всех за повседневной работой. В этот же день в центре стояла линейка, в ней сидел Борис и, высунувшись из экипажа, что‑то говорил Листеру.

Увидев меня, Листер крикнул:

— А, Глеб! Хотите освежиться, проехаться в город? Езжайте с Борисом, привезите карты и нивелир.

Борис выглядел не очень обрадованным тем, что ему навязали спутника, но, видимо, слишком дорожил хорошими отношениями со всеми членами нового для него общества и поэтому с видом готовности подвинулся и сказал:

— Залезайте, Глеб, едем.

Магическое слово «карты», сказанное Листером, подстегнуло меня к немедленному решению. Ну конечно, карты; надо искать, и, может быть, среди карт, которые мне поручают привезти, я найду и нужную мне карту районов, отделяющих нас от Индии. Кстати, я сделаю несколько снимков Ферганы и покажу Листеру.

— Камера в порядке, — сказал я Листеру. — Могу я взять ее с собой?

— Ну разумеется, — последовал ответ.

Я сел в экипаж, и через несколько минут мы тронулись по покрытой густой пылью и сравнительно ровной дороге.

Борис говорил без умолку. Он все напирал на свои хорошие отношения с Александрой Ивановной и Катей и опять раз или два упомянул Юлю. Толмачев был все еще в Самарканде, и он краем уха слышал, что Владимир Николаевич, быть может, отсюда проедет на Памир — что‑то еще хочет посмотреть.

Потом вдруг как будто случайно заметил:

— Так вы, стало быть, не видели Пашу вот уже столько времени. Как же это вы живете друг без друга? Если мы с вами в городе разойдемся, знаете ли вы, как его найти? Как его отдел называется?

— Не знаю, — чистосердечно ответил я, но вопрос и манера Бориса не понравились мне.

Часам к двум дня мы добрались до Ферганы. Дорога шла мимо больницы, и мы решили остановиться и проведать наших друзей.

Катя уже бежала навстречу.

Борис тотчас же извинился и пошел искать Юлю. Мы же с Катей сели в саду на скамейке.

— Он у вас? — надув губы, сказала Катя.

— Да, даже не знаю, как это вышло.

Она покачала головой:

— И я не понимаю Пашу. Он ему был так противен, а тут стал с ним чуть ли не ласков.

— Ну как вы живете, Катя? — переменил я тему.

— Хорошо. — Она тряхнула головой. — У нас за больницей хауз, купаюсь; в больнице есть книжки, я немного помогаю тете и сестрам.

— И Юле, — докончил я.

Катя нахмурилась:

— Эта Юля! Такая странная.

— Она вас выспрашивала?

— Да нет, так, вскользь. Вот только очень заволновалась, когда увидела у меня английскую книгу, несколько раз спрашивала, знаю ли я английский язык.

— Ну и что же вы сказали?

— Ну, конечно, сказала, что знаю. Она ведь могла легко проверить у Александры Ивановны.

— Еще что‑нибудь?

— Часто спрашивает про Бориса.

— И что ей нужно?

— Где мы его знали в Петрограде, кто он и что он?

— Ну и вы?

— Ну то, что есть.

— Интересно. Зачем ей все это?

— Да, и про того узбека, помните, мы видели с Борисом на площади.

Мы с Катей прекратили разговор. Навстречу нам шел Борис, он был весел, возбужден и еще издали развязно крикнул:

— Ну вы, голубки, довольно ворковать. Идите к Александре Ивановне, она вас ищет.

Катя и я подошли к стеклянной двери старшего врача, но колебались войти, так как за дверью, звучал повелительный и раздраженный голос Александры Ивановны:

— Это я в последний раз говорю, Юлия Викторовна. Кто позволил давать Борису медикаменты? Вы обкрадываете больных. Не для того мы с таким трудом привезли их из Петрограда.

Юля, по‑видимому, что‑то смущенно бормотала в ответ.

Наступило молчание. Считая, что сцена кончена, мы открыли дверь, но Александра Ивановна продолжала все тем же непреклонным тоном:

— И что он делал в вашей комнате?

— У меня в комнате? — нервно глотнула Юля.

— Да, у вас в комнате. Я искала вас и нашла его там. Он рылся в ваших бумагах и туалетном столике.

Юля побледнела как полотно:

— Как — рылся? Он что‑нибудь взял?

— Не знаю, взял или нет, но, когда я вошла, он испуганно отскочил. Юля, Юля, подальше от него!

В это время вошел Борис:

— Ну вы, кроты и черепахи, собирайтесь живее. Юлия Викторовна, вы ведь хотели ехать с нами. Извините, Александра Ивановна. — Он галантно поклонился в ее сторону.

— Подождите, — сказала Юля, — я на минутку забегу к себе.

Через несколько минут она вернулась, очевидно несколько успокоенная, и мы трое, Борис, Юля и я, довольно быстро покатили по направлению к городу.

 

 

 

Когда мы проезжали через чайхана‑майдан, я будто невзначай напомнил Борису, что здесь я познакомил его с Файзуллой. Видит ли он его?

Борис бросил беглый взгляд на меня и проронил «да». После небольшой паузы он сказал:

— Знаете что, остановимся на несколько минут, он иногда бывает здесь в это время.

Мы велели кучеру распрячь и накормить лошадей, после чего ехать к ревкому и ждать нас там, сами же слезли и расположились в чайхане, где нам немедленно подали чайник и пиалы. Борис ушел в заднюю комнату, как мы предположили, поговорить с чайханщиком о Файзулле.

Грек стоял в своем киоске и деловито мыл стаканы. Увидя нас, он блеснул зубами и приветственно кивнул. Внезапно глаза его сузились, и в них появилось что‑то напряженное. Из боковой улицы на площадь размеренной поступью, широко ступая на лапу, вышел большой красивый серый верблюд, а за ним небольшого роста темнолицый погонщик. Бегло оглядев нас, погонщик остановил животное, подошел к киоску и с наслаждением выпил стакан воды.

Я смотрел — картина показалась мне интересной. Босоногий погонщик откуда‑то из темной азиатской пустыни стоит у европейского киоска со стеклом и никелем и пьет газированную воду. Скоро, может быть, мы увидим его за рулем автомобиля. И это благородное могучее животное сзади.

Мой фотоаппарат был заряжен. Я быстро навел видоискатель и щелкнул. Краем глаза я видел, что Юля вдруг пришла в состояние необычайного волнения, глаза ее почти вылезли из орбит, пальцы конвульсивно дергались, как бы желая и не смея остановить меня.

Я крепко сжал камеру в руках и сунул ее вниз между колен. Грек и погонщик не заметили, что я их снял. Погонщик что‑то говорил греку, грек нас







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 413. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

Методика исследования периферических лимфатических узлов. Исследование периферических лимфатических узлов производится с помощью осмотра и пальпации...

Роль органов чувств в ориентировке слепых Процесс ориентации протекает на основе совместной, интегративной деятельности сохранных анализаторов, каждый из которых при определенных объективных условиях может выступать как ведущий...

Лечебно-охранительный режим, его элементы и значение.   Терапевтическое воздействие на пациента подразумевает не только использование всех видов лечения, но и применение лечебно-охранительного режима – соблюдение условий поведения, способствующих выздоровлению...

Кишечный шов (Ламбера, Альберта, Шмидена, Матешука) Кишечный шов– это способ соединения кишечной стенки. В основе кишечного шва лежит принцип футлярного строения кишечной стенки...

Принципы резекции желудка по типу Бильрот 1, Бильрот 2; операция Гофмейстера-Финстерера. Гастрэктомия Резекция желудка – удаление части желудка: а) дистальная – удаляют 2/3 желудка б) проксимальная – удаляют 95% желудка. Показания...

Ваготомия. Дренирующие операции Ваготомия – денервация зон желудка, секретирующих соляную кислоту, путем пересечения блуждающих нервов или их ветвей...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия