Студопедия — Астафьев Василий Иванович 30 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Астафьев Василий Иванович 30 страница






Мужик-инвалид давно переселился на центральную усадьбу колхоза, но покоса старого все еще не бросал и картошки садил возле старой избы, в своей старой родимой деревне.

Нe один год, не один стог сена чернел среди покоса. «Обошелся. Прошлогодними сенами обошелся. А этот стог пушшай стоит. Дожжи пойдут, сена не поставишь — все сгодится».

Картошки инвалид закапывает на зиму в сосновом бору, в песочную ямку. Как-то пришел весною и предлагает картошек — пропадают, мол. И я понял: не столь уж нужда, сколь тоска по родному углу тянет его сюда, в родное село.

А заделье крестьянин всегда найдет.

Вот дуду изладил, лапти сыну сплел, мать онучки из холста отбелила, рубашечку сшила — нарядили родители парня неразумного под старину, и он, в угоду им, играет на дуде, благо пионеры в джинсах да с транзисторами еще не приехали и стесняться некого.

Это, значит, инвалид с женою прибрались во дворе, пропололи огород, потяпали картошку, пробовали косить, но трава на покосе еще не «подошла» — вот легкой работой они и наслаждаются, отдыхают в родном углу.

Звучит дуда гнусаво, придавленно, даже и не звучит, а блеет в неумелых мальчишеских руках, — но все ладнее, все чище звуки ее, и сквозь захлестнутые мокром ресницы я вижу на другом берегу реки как бы раздавленную веками, знакомую мне до боли страну под названием «Русь» и слышу древнюю, все еще не угасшую в моем сердце песнь моей прекрасной и далекой Родины.

 

Город гениев

 

Каких только неожиданностей не приносит почта. Вот из зачуханного города Чусового Пермской области, стоящего на одной из красивейших рек Европы, воспетой Маминым-Сибиряком и ныне погубленной до смерти, из города, откуда родом моя богоданная жена, из города, где прошли наши послевоенные молодые годы и выросли дети, пришли необыкновенно острые и интересные заметки вместе с рисунком мною когда-то построенной избушки. Первого послевоенного жилья — только у моей избушки не было ни верандочки, ни сенок: не из чего было их изладить, их пристроил следующий хозяин, был он плотник и столяр.

А город Чусовой всегда отличался не только склонностью к пьянству, дракам, поножовщине, но и потребностью в созидательном труде на предприятиях металлургии, столь загазованных и вредных, что никакой безыдейный необразованный капиталистический труженик не стал бы на них работать, разнес бы впрах заводы и канцелярии заводские, а наши рабочие вкалывают да еще и радуются тому, что заводы не закрылись, и есть возможность заработать на них на кусок хлеба.

Этот городок с крупной узловой станцией, стоящей среди великолепной природы при впадении в реку Чусовую двух красавиц-сестер, рек Вильвы и Усьвы, где когда-то водилась рыба в изобилии и можно было пить из них воду, всегда отличало какое-то старомодное чувство бескорыстности, дружества и преданности друг к другу — попавшего в беду на реке, в тайге человека здесь никто и никогда не бросал, сосед соседа почитал, здесь я впервые услышал местную поговорку: «не живи сусеками, а живи с соседями».

…И еще этот город отличала непобедимая тяга к чтению и сочинительству, из него, этого городишка, вышло 10 членов СП, из чего я сделал вывод, что советский писатель лучше всего заводится в саже, в копоти и дыму…

И всегда в этот город заезжали (или судьбой их заносило) интересные люди, чудики, непризнанные гении, и вились тут если и не тучей, то кружились выводки графоманов, музыкантов и изобретателей. Завелся здесь даже человек, предложивший реформу музыкального образования, подвергнув сомнению мировую музыкальную грамоту и всякую гармонию, считая, что семь нот в музыкальной системе мало. Слишком устарелая и малодоступная система. Сделав новый музыкальный инструмент всего из нескольких клавиш, он изобрел и изобразил общедоступные знаки записи музыки, пытаясь добиться того, чтобы музыка, как арифметика, была бы доступна всякому ребенку, любому смертному землянину. Изобретая новую музсистему, человек этот предложил попутно и новомодную живопись, сам обучился прекрасно писать маслом, акварелью, цветными опилками на стекле, на стали. Замахивался и на всю нашу систему образования, предложил преподавать бесплатно физику и философию, в итоге обучившись, опять же попутно, прекрасно играть на рояле, сочинять музыку. Он пробовал учиться сразу в двух университетах Москвы, но заболел туберкулезом, и его отправили домой умирать. Но он своей же методой сам себя и вылечил, ходил по городу раздетый и босиком зимой и летом, покорив экстравагантным видом и поведением самую красивую деваху в городе, так что стали они ходить по городу босиком уже парою…

Но это уж было слишком даже для такого к дарованиям терпеливого города. Гения, как водится на Руси, объявили сумасшедшим и отправили в Пермь. Родители жены его едва выхватили из чудовищных лап гения чуть не погубленную дочь. Город вздохнул освобожденно. Родители же гения, простые рабочие, плакали, считая, что на младшего сына напущена порча, и скоро умерли с горя, а неистовый кипящий ум чусовлянина переметнулся на космос и многое там постиг.

А еще в детской техстанции Чусового, где зимами собирались рыбаки, охотники и шахматисты на «токовище», умельцами был сделан электромузыкальный инструмент задолго до тех, под которые сейчас в дыму и пламени мечутся хрипящие бесы. Инструмент тот свезли на ВДНХ, на какую-то выставку и присвоили. Здесь могли подковать не только блоху, но и лошадь, починить любой мотор, инструмент. У меня до сих пор хранятся самодельные блесна и ящичек под них — произведения искусства. Городу Чусовому исполнилось уже 60 лет, и в нем все еще дополна водится гениев.

 

Ты под какой звездой была?

 

Однажды очень несчастный человек и поэт, угнетенный бедностью, замученный бедами, читал мне восторженные стихи о женщине, которая его отметила, поняла и полюбила.

 

 

Ты под какой звездой была?

Ты по какой земле ходила?

 

 

Взмахивая единственной уцелевшей в боях войны рукою, читал поэт, и слезы душили его, а под конец стихотворения неудержимо хлынули из васильковых глаз, которые не знали, что такое хитрость, обман, коварство…

Через какое-то время, на каком-то концерте он подвел ко мне неряшливо одетую молодую женщину с искуренным лицом, со ссохшимися губами, с удаленным куда-то взглядом и благоговейно прошептал «Это она!..»

Она уже побывала в психиатричке, от нее прятался муж с дочкою. Малограмотная, похотливая, она еще изображала из себя экстрасенса, говорила что-то о линиях судьбы, о небесных волнах и непознанных силах, о том, кому и как помогала она и помогла, и что баба московская, занимающаяся тем же делом, — никакой не экстрасенс, настоящая она халтурщица и говно. Вот она обладает тайной! К ней предметы льнут!..

Она говорила, а поэт, открыв рот, смотрел на нее, и лицо его сияло, светились небесным светом глаза, и в них загорались и осыпались звезды.

Вот под какой звездой была женщина, но ей не дано было понять и почувствовать этого. Да и зачем? Она пришла в бедную, тяжкую жизнь человека, озарила ее, наполнила восторженным светом слово поэта — разве этого мало?

…На коленях подгулявшего художника, поднявшего бокал с вином, сидит полуголая девка с веселыми ляжками, с хмельным и пустым водянистым взглядом. Круглое лицо, чувственные губы, приветливый взгляд, обращенный в пространство, и более ничего. Но она сидит на коленях человека, познавшего бедность, утраты, нищету, несчастье и горе, которого хватило бы на целую роту, и нет ей дела до его бед, до прошлого и будущего. Он и она веселы, пьют вино, сидят вольно, но не развязно, и все забыто, все отдалено от них.

Пройдут столетия, бури и революции сотрясут землю, и человечество, люди покорят земные и небесные пространства, придумают искусственное осеменение и водородную бомбу, умрут тысячи и тысячи знатных дам, крутивших судьбами царей, королей и государств, и не оставят по себе ни худой, ни доброй памяти. А молодая аппетитная девка с хмельным приветливым лицом, пробудившая в художнике радость жизни, воскресившая его яростную плоть, значит, и жажду творчества, омолодившая его тело, дух, кровь, обострившая взгляд, чувства, пагубу ревности, сожжение всего вещего вокруг, — эта женщина, девочка ли, осталась на веки вечные с нами, и художник, протягивая прозрачный бокал к нам, требует, зовет, умоляет выпить за ее здоровье да и просто выпить за то, что они были и есть и им очень хорошо вместе.

Так пусть и нам вместе с ними будет весело и хорошо. А под какой звездой она была, из какой земли явилась — это не наше дело, нам этого и не надо узнавать. Ясно, что с небес, ясно, что из тех пространств, где обитает лишь дух добра, веселья, братства, где горит негасимая лампада любви, этого вечно обновляющегося чувства, которое только и приносит истинное счастье человеку, не дает ему опуститься до животного и порой поднимает в запредельные высоты на легких белых крыльях, которые дано почувствовать, а кое-кому даже ощутить их за своими усталыми и сутулыми от житейских тягот плечами.

 

Последний трагик России

 

Так мой знакомый называет Великого русского артиста Николая Константиновича Симонова. Он снимал его в средненьком кинофильме «Где-то есть сын» по мотивам тоже средненькой повести Дмитрия Холендро.

Николай Константинович не только охотно снимался в этой картине, но и являл собой пример скромности, учтивости, товарищеского участия, на съемочной площадке сидел в стороне, под палящим крымским солнцем, терпеливо ждал, когда его пригласят на работу. Ни режиссеру, ни младшим братьям по работе мэтр нашего театра и экрана не сделал ни одного замечания, не позволил ни одного каприза, лишь, если как старший, более опытный, что-то подсказывал молодым, то, смущаясь, потирая руки, говорил: «Извините, мне кажется, это сделать вот таким образом…», или: «Я бы вам советовал произносить эти слова помягче…», на что однажды молодая актриса — этакое бойкое дарование из новой плеяды, отшила Николая Константиновича следующим образом: «Я ВГИК кончила! И Вы еще будете мне указывать!..». После этого Симонов никому уже ничего не подсказывал, а режиссер вышиб из съемочной группы это юное дарование, окончившее ВГИК.

Я видел Николая Константиновича в городе Чусовом, задолго до встречи с кинорежиссером и до всех тех давних событий. Было это в ту невероятную пору, когда во все русские, в том числе и захолустные города наезжали столичные кино- и театральные знаменитости, ансамбли, хоры, капеллы, чтецы, юмористы, танцоры, даже футбольные команды из высшей лиги, и однажды местная команда «Металлург» чуть было не разгромила мое любимое московское «Торпедо», поведя в счете уже в первом тайме четыре-ноль, но после перерыва взялись за дело Воронин, Маношин, Ленев, и матч завершился со счетом четыре-четыре. В соседний же город Лысьву явившееся почти дублирующим составом киевское «Динамо» и вовсе проиграло с разницей в два мяча.

Вот такие времена были на дворе.

И вот в богоспасаемый город Чусовой явился Николай Константинович Симонов. Но веря глазам своим, я несколько раз прочитал скромную рекламу на черном от копоти деревянном заборе; да тот ли самый с «Петра Первого» всем известный и любимый артист выступает в клубе металлургов. Клубишко этот деревянный с покатой, почти опрокинутой сценой, с покатым полом, доживал свой век. Пахло в нем не металлом, хотя город весь металлом занесен, хомутами пахло, прелыми хомутами и еще лаптями лыковыми пахло, хотя в лаптях здесь уже давно никто не ходил. Именно в этом клубе произошел случай, который сделался историческим анекдотом, свидетельствующим о том, как пронизано было наше передовое общество единым коллективным сознанием. Выступал в клубе металлургов какой-то цыганский ансамбль, цыгане в нем были сплошь картавы и больше смахивали на евреев, кавказцев, молдаван и еще на какие-то чернявые и смуглые нации.

Тишина в клубе, благоговение — и вдруг вопль: «Помотай! Помотай, говорю, гад!..» — Включили свет и зрят: сверху мочится пьяный директор клуба, перепутавший балкон с гальюном, и попадает мощной струЕй на голову одного и того же трудящегося. Вот трудящийся, жаждущий справедливости, орет, чтобы и другим братьям по классу попало.

Вот в этом-то полусгнившем клубе выступать знаменитому артисту! Господи, помилуй, пошто же это он, сердечный, согласился-то? Ну, может, выйдет, поговорит маленько, остальной же концерт поведут его спутники, товарищи его по искусству.

«Все равно пойдем, — решили мы с женой, — хоть на живого Симонова поглядим».

Легкой походкой, стройный, изящный, в сталисто-сером костюме, с вольно расстегнутым воротом рубашки, улыбаясь такой знакомой по «Петру Первому» широкодушной улыбкой вышел артист на сцену и низко-низко поклонился народу, по-русски коснувшись рукой земли, этой же рукой коснулся лица с крупными, по-мужицки выразительными, былинными чертами, которые, однако, не стирали с лица того утонченного благородства, которое дается не отборным питанием, но хорошим воспитанием, чаще — самовоспитанием, отмеченным умом, которым еще надобно умело и пользоваться.

Он работал на сцене почти три часа, и я был потрясен на всю жизнь умением его владеть аудиторией, слушателем, сольясь воедино с этой самой что ни на есть простецкой-распростецкой рабочей публикой, не фамильярничая, не подделываясь под нее, не угождая ей и, тем более, не потрафляя дурным вкусам. Пребывая на сцене вроде бы отдаленно, он все время был с нами, проникнув в наши души, доверчиво и преданно ему открытые. Когда он резковатым голосом с хрипотцой, наполненным мощью страстного дыхания, прочитал монолог Петра, чусовская публика какое-то время сидела обмерши и не вдруг зааплодировала.

Я понял, что Великому таланту дано умение не только самому перевоплощаться, но и преображать нас, зрителей, народ наш, доверчивый слову и мольбе о добре и счастье доступном, только вот отстранили нас от милостивого Божьего слова, вместо проповедника и гения сатану подсунули, и она или оно с обликом сатаны крикливое, полуграмотное существо под названием пропагандист засоряло нам мозги шлаком и мусором новых идей, нового передового, визгливого искусства.

В ту пору я работал в местной городской газетке и написал заметку о прошедшем в клубе металлургов концерте Великого артиста. Ныне, собираясь писать о Симонове, я попросил прислать мне ксерокопию с того давнего материала и убедился в том, что опус мой достоин того времени и газеты, в которой он был напечатан, — жалкие слова, провинциальный лепет о таинстве, о волшебстве слова и вдохновенной работе гениального человека, которому совершенно было наплевать, где он выступает: в клубе ли, пахнущем хомутами, или в посредственном фильме — он не умел жить и работать недостойно того дарования, которым наградил его Создатель, и в даровании том первое место занимали почтительность и уважение к человеку, которому он служил, дарил всего себя без остатка, будь тот человек из достославного Петербурга иль из закопченного уральского городишка Чусового, давно забытого Богом и до боли любимой нашей советской властью.

Я живу в провинции, по духу своему провинциал и оттого смотрю телевизор много и внимательно. Мельтешит и мельтешит на нем пробойный люд от искусства, часто эксплуатирующий лишь свои природные данные. Вот уехал один дурак за море, дурака у нас изображавший, и там дураков играет, русских дураков, только одетых в американский пиджак. Но успел этот дурак нас покинуть, тут же замельтешил другой, и тут же стал любимцем публики. Дураков мы всегда любили и жалели больше, чем умных. Вовсе не выходит из «окна» в преисподнюю один верткий артист, режиссер и общественный деятель, от хлопот и забот вовсе облысевший, оседлал телевизор, как рысака. Два деятеля из ближнего зарубежья, из Грузии и Узбекистана, научившиеся банальности выдавать за новаторство, и одна, якобы все время давимая, гонимая режиссерша все вынимает и вынимает из-под прилавка киношедевры, которые народ наш не понимает и не смотрит, дамочка с детским личиком подделывалась под детсадовку, удостоилась телетраспекции. Все, все, мало-мальски произносящие чего-то, через голову кувыркающиеся, с намазанными румянами щеками, искажая русские слова, чего-то говорят смешное, храбро выкрикивают под гитару иль музыкальный ящик что-то критическое — про власти и порядки наши. Кто спорит, может, все это и нужно? И люди на экране иногда появляются достойные, с умными мыслями…

Но, люди добрые, почему же не уступите вы место, не отодвинете, не уберете острые локти, чтобы пропустить на экран, а значит, и к нам великих людей недавнего прошлого?!

Я уверен, что все современные артисты, когда речь пойдет о Симонове Николае Константиновиче, освободят от себя экран. Иль вы боитесь, что они, наши любимцы, вас затмят? Но вот же то же телевидение начало разбавлять бесовство современных шаманов искусства классической музыкой — и ничего: одно другому не мешает… Так покажите же хоть раз все фильмы и спектакли с участием последнего трагика России. Помогите нашему преображению!

 

Раздумья в небе

 

Домой, домой! Становится на душе спокойней. В Германии одиночество ощущается почему-то острее, чем еще где-либо.

Поднялись с огромного ультрасовременного аэродрома Франкфурта-на-Майне — непривычная картина: над городом смог, пожиже, чем над уральскими городами, но все же разреженная туча плавает над громадами причудливых современных строений, с вызовом выпирающих из россыпи домов и усадеб.

В этом городе живет и работает русский человек, по духу, по сердцу, по перу. Я знал его прежде. Он был тих, но внутренне напряжен, потом — вызывающе зол. Уехал. Точнее, его «уехали». Редактирует журнал. Говорит: «Сделаю из него „Новый мир“ Твардовского».

Ох-хо-хо — Твардовский среди родного языка и пусть затурканного, несчастного, но своего народа творил и журнал делал. У него «чужие» только направители сверху, но тут вокруг — все чужое, пусть и сытое, богатое, но чужое. Невольно думаешь, как тут копится, прибавляется день по дню бессильная, слепая злоба от тоски по Родине, неизбывной, жгучей, необъяснимой, по-российски болезненной тоски.

А быть здесь, во Франкфурте, похоронену? Боже мой! От одного этого сознания запить можно…

Бог с тобой, русский человек. Мы не властны в своей судьбе. Я не хулю тебя и не презираю, и ты не хули меня и не презирай. Останься русским. Это трудно. Очень трудно. Но это дает хоть какую-то веру в будущее, хоть какое-то укрепление мысли от сознания принадлежности к своему народу, к забедованной нашей земле.

Не знаю, радоваться или печалиться тем, что нынешним молодым межедомкам нашим все равно где жить — у них утрачено чувство дома родного. Но мы-то всегда были больны этим и нам не отболеть за всех, но пострадать возможно, а страдать Россия всегда любила, до тех пор, правда, пока эти страдания, как ныне в России, совсем уж не вспенятся через край, не угнетут душу до нестерпимости, не пригнут человека до земли.

Живи с миром в душе на чужой стороне, русский человек, не дай почернеть и обуглиться своему сердцу. Я в чем-то виноват перед тобой, и вина эта летит со мной по облачному небу.

А во Франкфурте ясное солнце, пахнет весной, как на Руси в апреле. Но у нас пока середина зимы и до тепла, до солнца еще далеко. Однако нам не привыкать терпеть и ждать.

Бог поможет дождаться нам ясной, доброй погоды, на Него и уповаем ныне, более не на кого и не на что уповать и надеяться.

Вчера сгорел «Челленджер». Я вошел в номер гостиницы, ткнул в клавишу телевизора — на экране взлетает и загорается космический корабль. Думал, реклама фантастического фильма, но крики людей были натуральны, и я, бывший фронтовик, вздрогнул, насторожился, сердце во мне сжалось от худого предчувствия.

Через полчаса по телевизору выступал космонавт Мессершмитт, сын того самого конструктора, истребитель которого гвоздил и поливал нас пулями на фронте с воздуха. Говорит нынешний Мессершмитт веско, убедительно, мол, открытие новых земель и морей, освоение Америки — требовало столько жертв, а тут — мироздание, бесконечность и то ли еще будет…

Немцы сегодня везде читают о гибели американских космонавтов. Степенно пьют, неторопливо жуют и читают. Молча, обыденно, со спокойными лицами, и не узнаешь — жалко им космонавтов или нет. У наших все на мордах написано: жалеют угнетенных негров и голодных эфиопов, страдают за вьетнамцев и американских космонавтов, тебя, русский человек на чужой стороне, — жалеют, так истово русские люди всех жалеют, что себя пожалеть им времени не остается.

Не будь чужестранцем, не сделайся равнодушным и сытым, жалей и ты всех людей на свете, и тогда не озлобишься, не заблудишься во тьме души своей. Это я, кажется, повторяю ужо Христову заповедь на свой доморощенный лад. Значит, надо закругляться.

А самолет летит, гудит миролюбиво, в дрему позывает, и чем ближе до нашей русской, тревожной и несчастной земли, тем на сердце спокойней.

До встречи на родной земле!

 

Мультатули

 

В далеком-далеком детстве, на далеком-далеком Севере, в длинные заполярные ночи, читал я книги, какие мне посылала судьба, какие я мог достать, выпросить и даже украсть. Какими судьбами, откуда попала мне книга из серии «Жизнь замечательных людей» — о голландском писателе Эдварде Деккере, по прозвищу Мультатули, что значит в переводе с малазийского — мученик, а с латинского — «много пережил», по-нашему выходит почти Максим Горький, сейчас не вспомню. По трудности, загогулистости и прихотливости судьбы Эдвард Дауэс Деккер может сравниться разве что с одним еще писателем — Мигелем Сааведрой Сервантесом, но о том столько написано, что уж кажется и сообщить более нечего.

Об Эдварде Деккере я нигде и ничего более не читал и не слышал, книги той более не встречал, и, когда однажды заикнулся о ней на предмет переиздания во все той же библиотеке, продолжаемой издательством «Молодая гвардия», ответом мне было неопределенное молчание и пожимание плечами: и здесь никто не слышал о Мультатули.

И стало мне казаться, что приснилось мне все, что касается Эдварда Деккера, или я сам и его, и судьбу его придумал невзначай…

А годы шли, жизнь перевалила за середину, и сам я в чем-то повторял судьбу Мультатули, сделался литератором, и отчего-то обратило на меня внимание голландское издательство «Мехелен», принадлежащее Мартину Ашеру. Пробно напечатав «Царь-рыбу» и быстро ее распродав, издатель закатил второе, совсем уж роскошное издание этой книги и сказал переводчику, что он все, мною сочиненное, отыскал и предложил для перевода, коли сам не справится. И «Мехелен» выпустило почти все мои сочинения, можно сказать, предложив голландским читателям целое собрание изящно напечатанных книг.

Однажды издатель решил пригласить меня в гости, в Голландию, и сделал это не через Союз писателей, где была мода вместо приглашенных писателей ездить в гости секретарям, консультантам и вообще «своим людям». Приглашение он послал в контору по защите авторских прав, где меня и снарядили в путь-дорогу, даже гульденов дали, не своих, конечно, а мною же заработанных и на мое имя за книги переведенных. И хотя гонорар был весь ощипан и обрезан родным государством и верными его слугами, я все равно чувствовал себя если не богатым, то хотя бы относительно независимым человеком.

В Голландии, в Амстердаме меня хорошо встретили и разместили в небольшом уютненьком отеле Амвассад, давши ключ от подъезда, где размещалось несколько номеров, в том числе и мой, но никакой бумаги, никаких программ мне не вручили, и я, привыкший жить по указке и согласно плану, на котором указано: когда спать ложиться, когда вставать, когда завтракать, обедать, какие и где мероприятия проводить, — несколько даже растерялся от такой воли и, никем и ничем «не охваченный», почувствовал себя почти неуютно.

В номере моем, состоящем из прихожей, кабинета и спальни, имелся небольшой бар-холодильник. Я заглянул в него: он был набит от низу доверху бутылками и бутылочками, банками и баночками, с пивом, соками, водкой, коньяками, напитками да еще нарядными кошельками с соленым миндалем, сухим картофелем и еще чем-то. Я вынул банку пива, подумал, и пузырек с коньяком достал, пиво поставил к батарейке — греться — не могу ничего студеного потреблять, коньяку набулькал в хрустальный стаканчик, отхлебнул и почувствовал, как он неторопливо катится по нутру, хорошо его согревает и бодрит.

В это время раздался веселый стук в дверь и в прихожую вошли трое: долговязый молодой парень в сером крапчатом пальто и длинно распущенном шарфе, голоухий, во весь простодушный рот улыбающийся. С ним человек поплотнее, с фотоаппаратом, кожаной сумкой, видавшей виды, и девушка с обличьем, чем-то сразу же в ней выдававшем русского человека. Пока длинный парень обнимал меня и что-то весело говорил, радостно хлопал по плечу, человек с сумкой представился — фотограф-журналист. Девушка назвалась вроде бы Ритой и сказала, что будет вместо переводчика, станет меня сопровождать, когда у нее окажется свободное время, — об этом ее любезно попросил господин Ашер, который сейчас очень занят, извиняется, но потом все мне покажет, расскажет и даже развлечет маленько.

Я предложил гостям коньяку, они, не церемонясь, выпили по глоточку, и долговязый парень, вежливо поклонившись, удалился, оставив меня в распоряжении гостя и гостьи. И только вышел парень, я пощупал себя за лоб:

— Ашер? Ашер? Да это уж не мой ли издатель?

— Ну, конечно. Я же вам его представила…

Это был второй мой прокол насчет издателей — вот так же, приехав в Японию по приглашению издательства «Гундзеся», я совершенно не обратил внимания в аэропорту на скромно одетого, все время учтиво в сторону отодвигающегося, совсем уж небольшого ростика японца, застенчиво и приветливо всем улыбающегося, головой согласно кивающего. В автобусе уже, едучи в Токио, спросил я, где же издатель-то, меня пригласивший, не явился, что ли?

— Да вот он, рядом с вами. Икамура-сан его имя.

Привыкли мы к породистому, везде впереди шагающему, шумно, братски улыбающемуся, громко выражающему общественное мнение начальству. А эти вот проклятые капиталисты маскируются, что ли, — в толпу войдут — и от народа не отличишь.

Человек с фотоаппаратом маленько помучал меня вопросами и сказал, что завтра еще придут, из журнала и из газеты — отказывать в Голландии не принято, здесь давать интервью считается делом почетным, да и издательству «Мехелен» какая-никакая реклама, господин Ашер просил потерпеть ради дела.

Переводчица тем временем заказала по телефону в ресторане легкую закуску, бутылку пресной воды — для меня, сказав, что из кранов пить в Амстердаме не принято, и между делом рассказала, что вышла замуж за голландца, учившегося в России, что сейчас сама учится в университете, но муж, пока учился в Москве, пристрастился пить и, наверное, придется возвращаться домой.

Они ушли, пообещав завтра вплотную заняться мной после завтрака, который накрывается внизу в буфете, ключ от подъезда портье сдавать не нужно, но во время завтрака надо его положить на стол и официант запишет мой номер, а офис господина Ашера за все потом переведет деньги.

— Если пойдете гулять, будьте внимательны, от отеля не удаляйтесь — здесь все каналы одинаковы…

Я долго смотрел в окно на канал, подле которого среди многих маленьких отелей, магазинчиков и кафе располагалось и мое уютное пристанище, несколько уже прокуренное моими гостями. По каналу туда-сюда двигались застекленные, низко осевшие суденышки с туристами, от суденышек ловко увертывались утки, поднявшись на лапах, радостно махали крыльями вслед суденышку и смело качались на поднятой маленькой машиной некрутой волне, шлепко бьющейся о гранитные стены канала. Скоро утки забрались на довольно уже ими загаженные лодки, причаленные к стене. Одна лодка затопилась кормой, и уткам особенно уютно дремалось на закругленном носу этой посудины.

По ту сторону канала виднелась витрина магазинчика с кинжалами, саблями, ножиками и тонкоствольными винтовками. Рядом, нависнув над улицей, погрудно вырезанный из дерева, глазел на канал и на пешеходов неподвижными выпуклыми оками солдат в российском зеленом мундире, над кафе светилось — «Петр Великий». Герр Питер, как я потом убедился, был здесь в довольно большом почете.

Я прилег на постель, заправленную знаменитым голландским бельем, и убедился, что белье в самом деле очень хорошее, пробовал подремать, но что-то не дремалось мне и делалось все более одиноко в этом чужом нешумном городе.

Захлопнув дверь номера, еще раз пощупав себя за карман — не забыл ли ключи и деньги, я спустился вниз, постоял возле канала, к парапету которого плотно, одна к другой были припаркованы легковые машины, в основном недорогие и не очень ухоженные. Еще полюбовался на уток, мирно и тесно рассевшихся по лодкам. Но всем им места для посадки не хватало, многие птицы уютно дремали на воде, спрятав головы под крыло.

Я пошел вдоль канала, постоял на крутом, игрушечно выглядящем мостике, любуясь негромкой и неброской, но изящно выполненной рекламой, переливчато и радужно отражающейся в стоячей воде канала, и замер, оглянувшись на отель, на императорского солдата, нависшего над дверью кафе, под которым в старинном жестяном фонаре горела лампочка, излаженная наподобие свечи. Обошел канал с обратной стороны; облокотясь на перила еще одного освещенного мостика, поплевал в воду и двинулся дальше, веруя, что так близко от столь приметного отеля и кафе я не заблужусь, забыв о том, что в лесу я всегда ориентировался лучше, чем в городе. Но Рита сказала мне, что если заблужусь, ничего страшного нет, были бы деньги — садись в такси, называй имя Рембрандта — и тебя мигом доставят домой, потому как отель «Рембрандт» располагается рядом с моим пристанищем.







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 385. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

Этапы трансляции и их характеристика Трансляция (от лат. translatio — перевод) — процесс синтеза белка из аминокислот на матрице информационной (матричной) РНК (иРНК...

Условия, необходимые для появления жизни История жизни и история Земли неотделимы друг от друга, так как именно в процессах развития нашей планеты как космического тела закладывались определенные физические и химические условия, необходимые для появления и развития жизни...

Метод архитекторов Этот метод является наиболее часто используемым и может применяться в трех модификациях: способ с двумя точками схода, способ с одной точкой схода, способ вертикальной плоскости и опущенного плана...

Разновидности сальников для насосов и правильный уход за ними   Сальники, используемые в насосном оборудовании, служат для герметизации пространства образованного кожухом и рабочим валом, выходящим через корпус наружу...

Дренирование желчных протоков Показаниями к дренированию желчных протоков являются декомпрессия на фоне внутрипротоковой гипертензии, интраоперационная холангиография, контроль за динамикой восстановления пассажа желчи в 12-перстную кишку...

Деятельность сестер милосердия общин Красного Креста ярко проявилась в период Тритоны – интервалы, в которых содержится три тона. К тритонам относятся увеличенная кварта (ув.4) и уменьшенная квинта (ум.5). Их можно построить на ступенях натурального и гармонического мажора и минора.  ...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.014 сек.) русская версия | украинская версия