НО ЖИВ ЕЩЕ ДОБРЫЙ ЧЕЛОВЕК
Это случилось в середине лета, потом истекло еще шесть недель, а Петр все еще сидел в одиночной камере. Где-то в конце сентября ранним утром его посадили на телегу и с эскортом числом в пять человек доставили в крепость под названием Српно, что неподалеку от Бенешова, на юге от Праги. Это было старинное дворянское гнездо, помнившее еще времена короля Вацлава Второго: после прекращения рода српновцев, точнее — после прекращения чешской ветви этого рода, Српно считалось собственностью короны. Крепость имела большое стратегическое значение, поскольку охраняла бассейн реки Саги при слиянии ее со Влтавою, но — как это обычно у средневековых крепостей — была непригодна для житья и труднодоступна, отчего служила лишь в качестве казармы вооруженного гарнизона, а иногда и — государственной тюрьмой — тюрьмой, прославившейся своей жестокостью, ибо у лютого бургграфа, управлявшего српновскими владениями, была отвратительная привычка запирать или, точнее, опускать своих питомцев в страшную гладоморню[24], имевшую форму бутылки, снизу широкой, вверху — узкой, выдолбленной в основании оборонительной башни крепости и названной «Забвение». Посему, когда по нескольким словам, которыми обменялись между собой конвоиры, Петр заключил, что везут его в Српно, осознал он и то, что император приводит в исполнение свое обещание и если не отыщет Философский камень, то обойдется с ним, Петром, хуже, чем чудовищно; размышления эти повергли Петра в бездны мрачного отчаяния, и он думал уже только о том, как бы отыскать гвоздик, либо осколок стекла, либо острый камешек, чем можно было бы вскрыть себе вены и пустить кровь, но, накрепко привязанный грубыми веревками к лавке, на которой сидел, не мог даже пошевелить пальцем. «Блок, на котором меня опустят в яму, визжит небось, как скулящий пес, — пришло ему в голову. — А из отверстия несет трупным смрадом. А потом, когда очутишься внизу, пес перестанет скулить, палач захлопнет крышку гладоморни и наступит конец, после которого муки только и начнутся». Все это Петр повторял в бесчисленных вариациях, причем видения близящихся ужасов становились все отчетливее, и чем отчетливее они представлялись ему, тем громче лязгали у него зубы. Грозные очертания башни «Забвение», напоминавшей свечку, уже вырисовывались вдали по мере приближения путников к Српно, так что не успели они еще проехать по опущенному подъемному мосту и остановиться на главном дворе, а Петр был уже ни жив ни мертв от страха. Начальник конвоя провел его в размещавшуюся на первом этаже замковую канцелярию, где строго, по военной форме, вместе с сопроводительными документами сдал бургграфу и, щелкнув каблуками, вышел. И тут, к немалому изумлению Петра, бургграф, вынув изо рта глиняную трубочку, поднялся, протянул Петру руки и представился: — Войти Куба из Сыхрова. Войти оказался голубоглазым великаном с широким багровым лицом, выпуклым лбом, чем несколько смахивал на ласкового дельфина, дружелюбного к людям: могучее пузо его нависало над низко спущенными штанами. Над переносицей у него отчетливо выделялся треугольничек, поставленный на острие, который становился тем заметнее, чем усерднее Войти размышлял или чем сильнее он был озабочен. Петр, не зная, как отнестись к этому приветствию, тоже отрекомендовался. — Очень рад вас приветствовать, садитесь, прошу, — проговорил пан Войти и тяжко рухнул на стул своим мощным задом. — Признаюсь, я не слишком рад тому, что вас ко мне прислали, тут и так хлопот полон рот, а теперь еще и арестант на шее. Урожай никудышный, не знаю, как обязательные поставки выполнить, куры не несутся, словно сговорились, в Весице передохли все свиньи, целый свинарник, а вот слив уродилась такая погибель, что и ума не приложу — куда их девать. Вы любите сливы? — Люблю, — произнес Петр, будто во сне. — Ну так пользуйтесь, ешьте до отвала, пока из глотки обратно не полезут, — предложил пан Войти и, нацепив на нос очки, принялся за изучение Петровых бумаг; а Петр подумал, что изверг этот умышленно разговаривает с ним столь прельстительно, чтобы тем сильнее дать почувствовать ужас того, как он обойдется с ним позднее. — Ерунда все это, — молвил пан Войти, отодвинув бумаги. — Тут пишут, будто вы враждебно настроены к высочайшим решениям и замыслам Его Величества, да кто же нынче не враждебно настроен к решениям и замыслам этакого императора, как наш? «Провокация», — решил про себя Петр. — Так что с вами стряслось, дружище? — проговорил пан Войти. — Чем вы на самом деле провинились? Петр ответил ему по правде и по совести, что, собственно, поводом, из-за чего он брошен за решетку, послужила дуэль с рыцарем фон Тротцендорф. — Ну, ну, ну, из-за дуэлей не посылают в Српно, — заметил пан Войти. — Хотя, конечно, дуэли императором запрещены, поскольку их запретили и во Франции, а он подражает всему иностранному, но когда запрет нарушают, он смотрит на это сквозь пальцы, поскольку и французский король на такие дела тоже смотрит сквозь пальцы. Дворянин, не участвующий в дуэлях, — вроде петуха, который не кукарекает, или я не прав? Я и сам в молодости не раз бился на шпагах. По правде сказать, только однажды, — поправился он, ибо от него не укрылось недоверие, отразившееся на лице Петра, — но прилично. Поплатился за это раной в бедро. Вы обратили внимание, что большинство дуэлей кончается уколом в бедро? — Вот и я тоже своему сопернику проколол бедро, — признался Петр. — Но почему? — спросил пан Войти. — Почему вы прокололи ему именно бедро? — Потому что не хотел его убить, — сказал Петр. — Я считал, что бедро наименее чувствительная часть тела. — Выходит, — заметил пан Войти, — если большинство дуэлей заканчивается уколом в бедро, то, значит, люди, в сущности, добрые. Или злые, как по-вашему? «Ловушка, — подумал Петр. — Если я соглашусь, что люди добрые, он возразит: вот, дескать, я тебе покажу, мальчишка, до какой степени люди могут быть злые, я тебя выведу из заблуждения — и марш в «Забвение»! А если сказать, что люди злые, он, может, так прямо и подтвердит: «Твоя правда, голубчик, люди совсем не добрые, скорее даже наоборот — очень, очень злые, и тут ничего не поделаешь, я тоже страшно злой, а посему бросаю тебя в гладоморню «Забвение». Нужно быть дьявольски хитрым», — решил про себя Петр. — О зайцах можно сказать, что они вообще трусливы, — осторожно начал он, — об овцах — что они смирные, о тиграх — кровожадные, но о людях ничего в общем виде не скажешь. Нельзя сказать — добрый человек или злой, потому что, в отличие от животных, он не укладывается в рамки общих признаков вида; точнее и правильнее говоря: признаки вида у человека выражены менее ярко, чем индивидуальные признаки. Отец мой, если забыть о его приверженности к определенного сорта странным опытам и суевериям, был весьма мудрым человеком, и он был прав, говоря, что божеское и дьявольское начала в человеке создают неразрывное единство. Если эту мысль выразить попроще, то я бы сказал так: человек, коротко говоря, — такая тварь, в которой никогда не разберешься. Пан Войти почесал за левым ухом чубуком трубочки. — Что-то больно мудрено, а вот то, что ты сказал напоследок, это мне очень понравилось, это я запишу. — Пан Войти вынул из кармана штанов маленькую книжечку с карандашом. — Как это ты сказал? — Человек — такая тварь, в которой никогда не разберешься, — повторил Петр. Пан Войти старательно записал сие высказывание. — У меня здесь много метких изречений — вот, например: «Кабы тетушке мошонка — она стала б дядюшкой». Разве не славно? Петр признал, что это славно. — Не только славно, но и смешно, так смешно, что волей-неволей расхохочешься, хохочешь — и все тут, — заметил пан Войти и поспешил поправиться, очевидно опасаясь, как бы Петра не обидела восторженная похвала чужой мысли: — Разумеется, ваше изречение тоже замечательное, хотя и не смешное, чего нет, того нет, но зато глубокое. Это речение о тетушке касается лишь одной жизненной ситуации, а именно такой, когда утверждается, что вот если бы то или иное обернулось иначе, либо если бы этого вообще не случилось, то все вышло бы по-другому; а вот ваше изречение касается человека в целом; над ним впору не смеяться, а думать да думать, пока голова не пойдет кругом. — Пан Войти захлопнул свою книжечку, снова сунул ее в карман и снял очки. — А теперь расскажите мне, что же все-таки произошло после того, как кончилась эта дуэль и вас посадили. Петр понял, что если он признается в том, что, вовсе того не желая, вызвал гнев самого императора, бургграф спустит его в гладоморню «Забвение» уже не только по собственному произволу и жестокости, а, так сказать, по долгу службы. Но поскольку лгать он не умел, а главное, из-за того, что бургграф — вопреки страшной своей репутации, которая окружала его, будто черная туча, — возбуждал в нем не только доверие, но даже и симпатию, то правдиво поведал ему историю своих злоключений, начиная с визита графа Гамбарини к нему в камеру до встречи с отцом и аудиенции у императора; когда он окончил, то сам себе не поверил, увидев, что голубые глаза бургграфа полны слез. — Вот никогда бы не подумал, что такое может случиться, — проговорил пан Войти. — Такой молодой, и такие провалы. А все потому, что вы оба — крепколобые упрямцы, ваш отец и вы тоже. И откуда вы взялись, такие твердолобые, Господи Иисусе? А Философский камень — или как там эта дрянь прозывалась — неужто и впрямь такая ценность, что вашему отцу нужно было сложить за нее голову? — Разумеется, не такая уж это ценность, — сказал Петр. — Тут дала себя знать отцовская одержимость. Конечно, эта самая одержимость и загнала отца в тупик, но у нее, как оказалось, имелось и серьезное оправдание: отец был убежден, что жертвует собой ради чего-то великого и это великое гораздо важнее, чем он сам. Мой отец умер героем, хотя речь шла всего лишь о какой-то глупости. — Отчего это вы так точно утверждаете, будто из-за глупости? — спросил пан Войти. — Утверждаю, потому что здраво смотрю на вещи, — ответил Петр. — А когда вы спорили, бывают ли у королев ноги, — это была не глупость? — спросил пан Войти. Петр промолчал. — Ну, это я без злого умысла, это не в обиду вам сказано, — пан Войти поспешил загладить свой промах. — Я не хотел вас задеть, я сочувствую молодым людям, у меня самого был сын, да кабан задрал его на охоте, мальчик приблизительно вашего возраста, ему, как и вам, было бы двадцать лет. — Мне пошел семнадцатый, — уточнил Петр. — А выглядите на двадцать, наверное, после всех этих мучений. Вы сами во всем виноваты, да что поделаешь, после драки кулаками не машут, тут ничего не поправишь. Придется пораскинуть мозгами, как с вами быть дальше. И пан Войти пораскинул мозгами, обратив к потолку свое выпуклое дельфинье чело, из-за чего резко обозначился треугольничек над переносицей. — А разве вы не швырнете меня в гладоморню «Забвение»? — спросил Петр, поскольку ему не терпелось узнать, как обстоят его дела. — В гладоморню? — переспросил пан Войти. — Нет, черт меня побери, этого я не сделаю. Видно, от внимания императора ускользнула такая безделица, что мой предшественник, любитель швырять людей в «Забвение», несколько недель назад до того надрался, что упал со стены и сломал себе шею или что-то там еще, — словом, больше не поднялся, и теперь тут хозяйничаю я, а я этого не терплю, потому как — стоит мне только представить, что с человеком творится, пока он сидит в гладоморне, — мне делается тошно. Eckelhaft[25], одним словом. А для препровождения времени всегда приятна беседа с образованными людьми. Серьезно, молодой человек, даете мне честное слово, что не сбежите отсюда? В противном случае я должен посадить вас под замок. Да что это с вами? Петр был настолько обессилен потрясениями и поворотами в своей судьбе, произошедшими за столь короткое время, что у него сдали нервы и он побледнел как плат. — Ничего страшного, все уже обошлось, пан Сыхровский, — проговорил он и продолжал, превозмогая невольные смех и слезы. — Разумеется, я дам вам честное слово, что не убегу. Никому другому я бы его не дал, но вам я такое слово даю. Потому что вы, наверное, даже и не человек вовсе. — Ну что за речи, — произнес с неудовольствием пан Войти. — Надеюсь, вы здесь не будете особенно скучать. У нас вполне приличная библиотека, вы могли бы помочь навести в ней порядок, если вы в этом деле разбираетесь, у меня на это не хватает времени, и пока в ней — полный бардак. А на крепостном валу прекрасные прогулки с видом на окрестности чуть не до самой Мрачи, особенно в солнечную погоду. Но из крепости лучше не выходить, могут ведь и донести кому следует, и на меня повалятся неприятности. — Он дернул за шнурок колокольчика, который висел в коридоре за дверью, после чего вошла хорошенькая служаночка; взглянув на интересное измученное лицо Петра, она тут же насмерть в него влюбилась — вся вспыхнула, и глаза у нее округлились. — Барушка, проводи-ка пана из Кукани в гостиничный номер, в тот, получше, с рогами, — попросил ее пан Войти. — Да приготовь чистое белье и что-нибудь из одежды сына, знаешь ведь, она у меня в комнате, в сундуке, что под окном. Но перво-наперво истопи баньку, и если захочет — а он, наверное, захочет, — можешь потереть ему спину. Петр отправился следом за служаночкой, но вдруг, о чем-то вспомнив, повернулся к пану Войти. — Скажите, пожалуйста, какой у нас сегодня день, у меня уже давно не было под рукой календаря. — Четверг, — ответил пан Войти. — А почему вас это интересует? Какая разница — четверг там или пятница, если это, конечно, не воскресенье, день Господень. — Это мне и впрямь безразлично, — сказал Петр. — Хотелось бы только знать, какой сегодня день месяца, то есть какой святой приходится на сегодняшнее число. — И это тоже не важно, — энергично возразил пан Войти. — Потому как что такое один-единственный день? Чистый пшик! Здесь всякий день — одинаков, время тащится и одновременно несется вскачь. Не успеешь глазом моргнуть — а глядишь, и святая Тереза скоро пошлет нам первые морозцы, и святой Мартин пожалует на белом коне, а там — и Рождество, а вскоре — и новый годок, и мы с ним — старше на куриный шажок, а там подкатит первый май, потом святая Маркита забросит серп в жито, и снова уже жди святого Вацлава. Вчера был день святого Вацлава, так мне до сих пор муторно от съеденного гуся, вот и выходит, что сегодня двадцать девятый сентябрь, день святого Михаила.
|