ДО ЧЕГО ЖЕ КЛИМАТ ЗДЕШНИЙ НА ЛЮБОВЬ ВЛИЯТЕЛЕН
Большой театр. Мы вдвоем с Марией Владимировной в шестом ряду партера. Она пригласила меня на балет «Спартак». Сидит справа от меня, все время жует жвачку. В антракте прогуливаемся по фойе, много знакомых, только и слышно: «Лиепа, Лиепа, Лиепа! Ах, Лиепа!». Конец второго акта – Красс разбивает Спартака, Спартак погибает, вокруг него толпа и склонившаяся над ним в трагической позе Эгина. Мы одеваемся, я провожаю Марию Владимировну до дому, на Петровку. В голове вертится вопрос: «Интересно, сказал он ей или не сказал? Наверное, не сказал, иначе она не пригласила бы меня в театр и не была бы так на редкость доброжелательна». Тут я набралась смелости, взяла ее под руку, мол, осторожно, не подскользнитесь, и начала: – Мария Владимировна, спасибо вам, я получила огромное удовольствие, ведь я так люблю балет! Простите меня, если я вас чем‑нибудь обидела, сказала что‑нибудь невпопад, не сердитесь… Я знаю, как вы любите Андрея. Мария Владимировна, ведь и я его люблю, мы его обе любим, зачем же мы будем приносить нам всем горе? – Смотрите, не упадите, – сказала она с каким‑то своим смыслом. Мы обошли каток на тротуаре, дальше она не произнесла ни одного слова. Дойдя до дверей дома, я простилась с ней: – До свидания! – И вам тоже, – последовал ответ. Как потом выяснилось, Эдипова мина вновь угрожающе появилась в произнесенной мной фразе: «Мы его обе любим». Значит, и он любит обеих, а этого не может быть! Он должен любить только свою мать! И больше ни одну женщину на свете! Измена! Ох, как впились ногти в подушечки ладоней. И, заряженная атомной энергией, она появилась на пороге дома, сосредоточенно обдумывая стратегию и тактику подрывных действий. «Мы обе его любим», – продолжало кипеть у нее в голове. «Сравнила! Любовь матери и свои планы и страстишки! Наглая девчонка!» Через неделю мы шагали по длинным коридорам Мосфильма в просмотровый зал. Показывали «Бриллиантовую руку». В маленький зал втиснулось много зрителей, среди которых были и Папанов, и Никулин, и Мордюкова. Гайдай сидел отдельно ото всех, в последнем ряду. И сейчас, через тридцать лет после премьеры этого фильма, от экрана, когда показывают этот шедевр по телевидению, невозможно оторваться! А тогда! В танцах, в пьянстве, в авантюрной заморочке всеми гранями блистал не укладывающийся ни в какие рамки, талантливый и причудливый дар русского человека. Андрей в сцене на палубе – «весь покрытый зеленью, абсолютно весь…» – заряжал всех такой энергетикой, что, казалось, выпадал с экрана. После просмотра мы шли по территории Мосфильма, и я говорила: – Тебя Бог любит! Ты выиграл популярность, жизнь и свою неприкосновенность! Этот фильм – твоя охранная грамота. Что бы они ни делали, эти кагебешники, они уже опоздали. Они могут многое, но запретить любить тебя не могут. А после этого фильма ты уже любим всей страной. Конечно, такое событие надо было отметить, и мы поехали в гости к Субтильной и Пуделю. Субтильная – артистка нашего театра, экзальтированная, с красивым лицом, Пудель (Андрей дал ему такую кличку) – физик‑шмизик. У них – длинный накрытый стол, за которым всегда все самовыражались, кто как мог. Приехали поздно. Певица из Большого театра, мощным голосом сотрясая стены, пела романс: «Черные и серые, черные и серые, черные и серые и медвежий мех!» Рыбка красненькая, водочка способствовали разрядке присутствующих. Андрей сорвался со стула, как ракета из Байконура: – Пушкин! «Признание»:
Я вас люблю, – хоть я бешусь, Хоть это труд и стыд напрасный, И в этой глупости несчастной У ваших ног я признаюсь! Мне не к лицу и не по летам… Пора, пора мне быть умней!
Так с помощью Александра Сергеевича в действительности робкий Андрюша объяснялся мне в тот день в любви и умолял:
Но притворитесь! Этот взгляд Все может выразить так чудно! Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!
«Господи, – думала я, улыбаясь, – и когда это он успел раскопать и все выучить?» Мария Марковна, дама преклонного возраста, свекровь Субтильной, бывшая актриса Малого театра, весомо произносила, глядя на меня: – Вы посмотрите на этот взгляд! У нее же васнецовские глаза! Васнецовские глаза блестели, состояние экстаза выдернуло меня из‑за стола, и я прочла свои новые стихи:
Я странница! И я – странница! Кто побоится оступиться, Кто побоится – тому беда! Я – заговорщица с судьбою, Я – скифка с гордою тоскою, Я есть, придуманная мною, Я – нет и да! О, я не нищенка, – богачка! С рискованной удачей в скачках Такая дерзкая, как мачта! Одна‑а‑а‑а‑а‑а! Я, как удар благотворящий, Разбуженною или спящей, Тебя, о, мой ненастоящий, Я пью до дна!
Мария Марковна удалилась спать. В три часа ночи началось второе дыхание – смех, опять тряслись стены от пения романсов, и начались соревнования – кто скорее вылезет в форточку из кухни во двор. Слава богу, квартира находилась на первом этаже, и Андрей половиной тела уже торчал в морозной ночи, когда услышал нервный всплеск бедной Марии Марковны, которая, хлопнув дверью, вышла на улицу. – Я не могу спать в этих условиях! Я пошла в сквер! Застряв в форточке, Андрей обращался к Марии Марковне: – Мария Марковна, извините, мы не хотели, сейчас я спущусь. – Он двигался в форточке, подобно ящерице, и выпал на улицу. Подошел в одном свитере к сидящей на скамейке жертве, поцеловал ей ручку и сказал: – Зачем в такую холодную ночь выходить в сквер? Вы – скверная женщина. – Мария Марковна растаяла от каламбура, и инцидент был исчерпан. Под утро мы ехали домой, и он меня пытал – ему запали в голову мои стихи: – Почему я ненастоящий? Почему ты так написала? – Потому, что я не знаю, так получилось. – Почему так получилось? – не унимался он. – Потому, ты редко бываешь Андрюшей, в основном ты – Мария Владимировна, помимо своей воли, которая у тебя специально замешана твоей мамой в виде киселя. Так легче тобой управлять. И хуже от этого только тебе. И ни одна мать в мире неспособна это понять.
Неуемный Гафт, как гончая, носился по Москве в поисках решения «Фигаро». И нашел! «Я нашел! – заявил он на репетиции. – В школе‑студии МХАТ играют дипломный спектакль с таким же названием. Срочно надо идти смотреть!» Взбудораженный, взбудоражил всех. И вот Чек с Зиной, Гафт, Клара, мы с Андреем уже сидим в зале школы‑студии и смотрим спектакль. Пока студенты озорно разыгрывают комедию Бомарше, Гафт страстно и интригабельно нашептывает свои соображения Чеку. В результате фаворитка Чека была выброшена из спектакля, а на ее место приглашена новая готовенькая Сюзанна, выпускница театрального вуза – Акробатка с пышными русыми волосами. Разницы между дарованиями этих Сюзанн не было, но было напористое влияние Гафта и всегда готовое желание Чека самоутвердиться с помощью издевательств в основном над красивыми женщинами и самодурством власти скрыть свою несостоятельность. Что же делать? Лечиться, лечиться и лечиться! В студенческом спектакле пьеса была умно и сильно сокращена, в чем была ее ценность, и Чек не преминул воспользоваться плодами чужих трудов. Так волею Гафта и судьбы Акробатка оказалась в труппе театра Сатиры. У нас – перерыв, мы гуляем по саду «Аквариум», и Андрей говорит: – Приехали родители, у отца инфаркт, вчера его положили в больницу, опасность миновала, но теперь только покой, покой. Пока я буду обитать на Петровке, мама в отчаянии… – Теребит мои пальцы, смотрит на меня, а в глазах – кроличий страх, беспокойство и бессознательная просьба какого‑нибудь указания. – Скоро 15 декабря, – говорит он, – нас ждут на Хорошевском шоссе, ты не забыла? – Я не забыла… Как мы пойдем в такой момент? Нет! – Я не хочу быть трусом, я не хочу быть трусом, я не хочу быть трусом… – барабанил он. – Поэтому, раз решили… – Не поедем, Андрюша, этого нельзя делать, это не принесет счастья. Судьба против, и что она нам готовит – неизвестно, известно только, что она против. – Ты расстроилась? – Конечно! А ты? Ты, по‑моему, рад? – И мы оба засмеялись. Я чувствовала, как он исподволь поглядывает на меня в профиль, и опять спросила: – Что ты на меня смотришь исподтишка? – Мне почему‑то очень часто тебя бывает жалко, у меня потребность жалеть тебя. – Мне и самой себя жалко. Хорошо, что я платья не приготовила и вообще ничего… И то, что мы никому не сказали, а то бы было… Это низко – врать и все делать тайком. Поэтому у меня – гора с плеч! Знаешь, когда Христа спросили, чьей женой будет в Царствии Небесном та, которая здесь была по очереди женой нескольких братьев, Учитель ответил, что в Царствии Божием не женятся, не выходят замуж, а живут как ангелы. А римляне говорили, что брак – это рационально устроенный завод для расположения людей. Поэтому что жалеть и расстраиваться? – вздохнула я. – Откуда ты это все знаешь? Танечка, не расстраивайся – мы же не расстаемся! Еще не известно, что с нами будет. – А ты, знаешь, ты еще не созрел до брака. – Почему? – Потому, что ты голую меня любишь больше, чем одетую. – Совершенно справедливо замечено. – Ты не смейся, я не об этом. Тебя терзает стереотип – тебе хотелось бы меня видеть в норковой шубе, в бриллиантах и в собственном самолете. Ты меня даже мог бы на такую променять. На время. А потом бы опять вернулся, как почтовый голубь. Потому что под норковой шубой ты никогда не найдешь такого избытка любви и нежности, как под моим твидовым пальто. – И еще потому, что мне, в сущности, на это наплевать… Надо разрушать стереотип, потому что он, как ты верно заметила, требует норку. Шубу в конце концов можно купить и свадьбу устроить на даче, совершенно голыми, без свидетелей и без стереотипов.
На улице Герцена в доме с мезонином у кузена‑художника пили чай с ванильными сушками. Кузен, несмотря на такую обычную для художников безбытность, был бодр, радостен, искрился – ему предложили весной реставрировать церкви во Владимирской области, и эта радость витала в комнате с убогой мебелью, под растрескавшимся потолком, надо мной, над Ядвигой Петровной, его матерью, и над рыжим котом Кокосом, 26 лет от роду. С золотыми глазами, со зрачками, поставленными вертикально, он сидел отдельно на стуле как египетское изваяние, и внимательно слушал то, о чем мы говорим. По движению его головы можно было судить – одобряет или не одобряет он то или иное суждение. Он был так мудр и прекрасен, что несомненно занимал роль арбитра в нашей беседе. Озаренный художник говорил, передавая идеи Леонардо да Винчи, что живопись – способ научиться познавать Создателя всех прекрасных вещей и она есть способ любить этого Великого Изобретателя, ибо истинная любовь рождается из полного знания вещи, которую любишь, и если ты не знаешь ее, ты не можешь любить ее сильно или вообще не можешь ее любить. «Мяу‑у‑у‑у!» – одобрительно замяукал кот и опять застыл, как изваяние. Мы хрустели сушками, художник снял с этажерки корзиночку с карамелью, и мы начали новый чайный заход. – Это красиво и теоретически мне все ясно, да вот когда жизнь начинает трепать… – сказала я с грустью. – Ты очень печальная, осунулась, что‑то не так? – спросил кузен. Я рассказала о своих перипетиях, об Андрюше, о загсе и о том, что я в тупике. Не знаю, как мне дальше жить. – Худрук занимается травлей, мстит, терроризирует, артистки театра практикуют на мне свою злобу и коварство, артисты мужского пола, это у них называется мужской шовинизм, норовят тоже ножку подставить – и все из‑за Андрея. У меня нет в театре ни покоя, ни ролей. Потому что любовь в этом мире никто не может простить! И первая – его мать, у которой биологически‑зоологическое отношение к сыну. Я в окружении. У меня нет выхода. «Мяу‑у‑у‑у‑у‑у!» – возмущенным гортанным звуком взвыл Кокос и прыгнул ко мне на колени. – Ваш худрук – правая рука Вельзевула! – всплеснула руками Ядвига Петровна с крашеными рыжими волосами, под цвет кокоса, с высоким пучком на голове. – Деточка, а Андрюшка, я его видела в театре, шляхтич, неверный полек, это не муж! Он – артист! – погладила меня по голове и добавила: – Только время, только время лечит насморк и любовь. Кокос замурлыкал и развалился на моих коленях. А художник рассуждал: – Ты понимаешь, какая картина? В самый решающий момент заболел отец. Ничего просто так не бывает. Это – перст божий! Вглядись как следует в знаки судьбы и не ломись в закрытые двери. Тебя светлые силы спасают. Может быть, и его тоже. Кто знает, какие вам предназначены роли в жизни? – Нет! Я хочу быть только с ним! Хочу выйти за него замуж, чтобы быть рядом неразлучно. – А знаешь, что такое брак? Захват личности! Недаром Будда сбежал из дома, от семьи в 30 лет! – Но я же не Будда! Я детей хочу! – Ты выбрала – театр. А театр – это учреждение для публичной обработки комплексов, артистов и зрителей одновременно. Вот вы с Мироновым эти комплексы и обрабатываете. Значит, вы нужны друг другу для этой работы. И, может быть, совсем не для женитьбы. Все страсти, страсти, слово‑то откуда – от страдания. Вот и страдайте и переплавляйте эти страдания в свет духовный. Для этого понадобятся годы, десятилетия, если ты выживешь… – Кот сиганул с моих колен на свой стул и сел как вкопанный. Только водил глазами с вертикальными зрачками. – Что, такая страшная со стороны ситуация? – спросила я. – Ты – мягкая по характеру, – говорил кузен, – а становишься ожесточенной. У тебя даже черты лица заострились. Если вдуматься, за что ты борешься? Замуж, дети… Вместе соединиться нужно только для того, чтобы расти, но не падать… А ведь, может быть, у него исчерпана психическая возможность для нормального брака? Если ты внимательно вслушаешься в выступления его родителей – это просто демонстрация живых комплексов. Знаешь, пожалуй, я сделаю твой портрет… с котом. – Мо‑о‑о‑я‑я‑яя‑у‑у! – взвыл кот и сиганул мне на колени для позирования. – И твоя мама, – продолжал кузен с ватманом и карандашом в руке, – не оставила тебе в наследство способность к счастливому браку. Эта способность – редкий дар. – Что же мне теперь делать? – сокрушенно спрашивала я. – Чуть‑чуть подбородок вправо… – делал наброски кузен. – Что делать? Познавай себя, люби Великого Изобретателя, заходи к нам почаще, люби своего Андрюшку, но не зацикливайся на нем, страдай в конце концов – ведь это такое счастье! Ведь для чего‑то Бог вас соединил? «Для чего нас Бог соединил?» – думала я, шагая поздним декабрьским вечером по Садовому кольцу в сторону Арбата. В душе – легкость, как после целительного сеанса. Сама собой исчезла боль. Спина стала прямее, походка пружинистее – сейчас приду домой, намажу морду кремом, лягу в постель и буду читать «Литературные портреты» Моруа. В арбатских переулках настигли новогодние мысли: «А как шьется мое парчовое новогоднее платье?» Новый год! И мы опять с Андреем в Доме актера, а родители – дома, из‑за Менакера. А вдруг его мамочка не отпустит? Ну не отпустит, так пойду к кузену в убогую обстановку на материальном плане и великолепие «интерьера» в плане духовной жизни.
Маникюр! Маска на лицо! Контрастный душ! Стакан горячего молока! Срочно высушить волосы, иначе не успею на встречу Нового года. Иду на кухню своей коммунальной квартиры, зажигаю духовку и подношу к духовке голову с мокрыми волосами, скорей, скорей, еще чуть поглубже – вспыхиваю! Запах паленых волос, бегу к зеркалу – опалены все ресницы и немножко кончики волос. Лысые глаза – из них текут слезы от отчаяния: что делать? А вот что! Достаю несколько пар театральных ресниц, приклеиваю канцелярским клеем на веки и порхаю глазами, как бабочка. Верчусь перед зеркалом – золотое парчовое платье подчеркивает фигуру, вдеваю в уши длинные серьги, приобретенные в галантерее по этому случаю, и чувствую себя Клеопатрой. Выливаю на себя французские духи, целую маму, выпиваю с ней рюмку вина, выбегаю за дверь, возвращаюсь, просовываю нос в щель, улыбаюсь, машу варежкой и исчезаю. В половине двенадцатого Андрюша ждет меня внизу в Доме актера. Вошли в зал. Я ощущаю свою нарядность, красоту, несу все это достояние с поднятой головой, и вдруг огромные светящиеся люстры… люстры… люстры! Однажды Бодлера спросили: «Какая вещь вам нравится больше всего в театре?». Он ответил: «Люстра!». Страшно подумать, но люстры осветили все мое лицо, да так, что Андрей остановился и, глядя на мои ресницы, с ужасом спросил: «А это что такое?» Сорвал их с моих век, было такое ощущение, что вместе с кожей. Потом впился глазами в серьги и произнес: – Танечка, это же серьги из чистого железа, такое нельзя носить. Я сделала вид, что обиделась, быстро повернулась и ушла в уборную. Через несколько минут весь зал уже сидел в ожидании боя часов. Я пробралась к нашему столу и довольная села на свое место. – Ты опять наклеила? Где ты их берешь? – сказал он и схватился за бокал, чтобы не схватиться за мои ресницы, нос или еще за что‑нибудь. Забили куранты, а я оправдывалась: – Понимаешь, я сожгла свои ресницы в духовке! Не могу же я встречать Новый год с лысыми глазами? – Ура! Ура! С Новым годом! С Новым годом! – кричали все. За соседним столом сидела Галина Брежнева, дочь Генсека, с Цыганом, в царских изумрудных серьгах, видать, вынутых из закромов Оружейной палаты Кремля, где она тогда «работала».
Теперь, через тридцать с лишним лет, я вспоминаю подробности тех событий и удивляюсь, как все тогда было важно и полно значения: мой подарок – розовая рубашка, и мое зажмуривание глаз с наклеенными канцелярским клеем ресницами – от счастья, что держу в руках подарок от него – духи «Шанель № 5», мои железные серьги, его прекрасные волосы, бесцветная родинка на левой щеке, всегда чуть отставленные пальцы рук – мизинец и большой, как будто он в воздухе брал октаву, внезапная встреча глаз, а в них – один закон – непреодолимое желание. Через тридцать лет буду бежать к Марии Владимировне и, волнуясь, рассказывать: – Я его видела! Сегодня во сне! Это был не сон, я попала в тот мир, он был живой и рядом – мы делали салат. Он на доске резал свой любимый зеленый лук. Это какая‑то пограничная территория – сон. Как бы мне ухитриться и перетащить его в наш мир. Я уверена, что это можно сделать, но пока не знаю как. На что Мария Владимировна неизменно отвечала: – С вами разговаривать можно только выпивши. – И добавляла: – Я, наверное, мать плохая, потому что он мне не снится. И сейчас, в преддверии Нового года, я сижу и думаю: если бы он позвонил и сказал: «Танечка, я на Кольском полуострове, в Норильске или на Камчатке, есть только одно условие, как в сказке, – мы увидимся, если ты придешь пешком». Я бы оделась и побежала, ничего с собой не взяв, на Кольский полуостров, в Норильск или на Камчатку.
На репетициях «Фигаро» Акробатка очень умело пользовалась своими глазами, главным образом в сценах с Андреем, пользовалась по принципу – в угол, на нос, на партнера. Боковым зрением я видела, как он нет‑нет да и вильнет за ее юбкой. Я знала, что драматургия Бомарше и других авторов непременно должна провериться на Петровке, 22. Кинжальный удар в сердце сменялся трезвым рассуждением: она не в его вкусе, временно заинтересоваться, как дегустатор, он может, но влюбиться – никогда! Тем более – полюбить. Прошли детские каникулы, «Фигаро» репетировали утром, днем и вечером, а Андрей и ночами, во сне, бормотал свою роль, скатываясь с кровати, поэтому, когда объявили три выходных дня, он, совершенно изможденный, сказал: «Едем на дачу, я смертельно устал». Дача стоит вся в снегу, расчистили дорожки, затопили камин, и, чтобы переключиться с «Фигаро», я стала читать вслух рассказ Лескова «Чертогов», который захватила с собой из Москвы. Начинался он так: «Это обряд, который можно видеть только в одной Москве, и притом не иначе как при особом счастии и протекции». «Совсем жисти нет», – сказал дядя Илья Федосеевич своему племяннику, это означало, что они пускаются в этот московский обряд под названием «Чертогон». Гуляли до самого рассвета в стиле вальпургиевой ночи – пляски цыган, рубка мебели, «ресторан представлял полнейшее разорение – ни одной драпировки, ни одного целого зеркала, даже потолочная люстра – и та лежала на полу вся в кусках». Когда дошли до момента смазывания колес коляски медом, Андрей «захлебываясь эмоциями» сказал: – Вот это обряд! Я тоже так хочу гулять! – дочитали почти до конца. Дядя Илья Федосеевич после вальпургиева ночного безобразия стоит в церкви и смиренно заявляет: «Теперь хочу пасть перед Всепетой и в грехах покаяться». – Какой, однако, диапазон у русского человека! – вскочил Андрей после такого сильного, вызванного Лесковым умственного и душевного возбуждения. Потянулись за рябиновой. – Это невероятно! Ах, какой русский кич! – восклицал он. – Да‑а‑а‑а, образ Магистра с горящими десятками на Воробьевых горах значительно полинял после этой вещи. Включил транзистор, видно было, что он сильно заведен и ищет выход. Пили рюмку за рюмкой, подкидывали дрова в камин. – Раздевайся! – сказал он мне. – В каком смысле? – Сейчас увидишь! – и полез на антресоли. С антресолей по одному на пол вылетели четыре валенка 45‑го размера. – Я тебе обещал свадьбу? Сейчас будет! Я порядочный человек. Запомнишь на всю жизнь. Такой свадьбы не было ни у кого. Жениться так жениться! – кричал он уже подшофе. Я была в точно такой же кондиции, однако поняла его идею. Мы выпили еще по стопке для смелости, я нашла в шкафу Марии Владимировны отдельный ситцевый купальник, который был мне велик размера на три, переоделась, воткнула голые ноги в валенки, Андрей отыскал «семейные» трусы до колена, тоже воткнул ноги в валенки, открыл дверь в сад, поставил на порог транзистор, включил его на полную мощь, и мы выскочили на снег. На землю падали сумерки. – А‑а‑а‑а‑а‑а‑ааааа! – кричал от холода Андрей. – Я тебе обещал свадьбу – вот она! О‑о‑о‑ой‑ой‑ой! Свидетель – Лесков! Из тразистора на все Подмосковье неслось:
Я работаю отлично, Премирован много раз. Только жаль, что в жизни личной Очень не хватает вас.
Снег был до колена, мы носились по саду, делая круги, почти голые, в валенках, схватившись за руки, подпрыгивая и отплясывая что‑то вроде полечки. Горланили вместе с тразистором:
Из‑за вас, моя черешня, Ссорюсь я с приятелем. До чего же климат здешний На любовь влиятелен.
Тут я споткнулась о свой валенок и окунулась в сугроб. – Танечка, на балу не падают! – кричал Андрей. И я, вскочив и очутившись в вертикальном положении, положив ручку в ручку, опять поскакала с ним в полечке. С деревьев на нас сыпался снег, но мы уже не чувствовали холода – мы были в экстазе. Голос из транзистора допевал последний куплет известной песенки. Полечка стала еще стремительней, мы неслись по снегу, трусы сползали, на ходу мы их подтягивали и вместе с певцом во всю глотку доорали:
Я тоскую по соседству, И на расстоянии, Ах, без вас я, как без сердца, Жить не в состоянии!
Обнялись. Упали в снег. С диким визгом бросились в дом. Скорей в горячий душ!
|