Студопедия — Театр В.Э.Мейерхольда
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Театр В.Э.Мейерхольда






 

В театре Мейерхольда я продержался около двух лет. Чему я в нем научился и что являл собой этот театр?

В этом театре работал человек большой фантазии и гениального размаха.

Новаторство К. С. Станиславского упирается в систе­му воспитания будущего актера. Но не только этим велик К. С. Станиславский. Его новаторство, о котором значи­тельно меньше говорят, нежели о его краеугольном от­крытии, то есть о его системе, заключается и в том, что он внес в декоративное хозяйство театра массу новшеств, остроумно организуя сценическую площадку, преображая ее смело и умно, достигая при этом совершенно новых сценических эффектов и обогащая иллюзию театрально­го искусства.

Театром руководил, как я уже сказал, человек боль­шой фантазии, ученик К. С. Станиславского в прошлом и откровенный отрицатель, а не последователь своего учителя в настоящем. Он отрицал и разрушал, из облом­ков образуя свой собственный мир. Одна из характерней­ших черт его творчества — отрицание прошлого во имя организации будущего. Не присматриваться к его дейст­виям, казалось бы, все равно, что отвернуться от сего­дняшнего дня, от желания угадать то совершенное буду­щее, ради которого жили, боролись, работали, творили миллионы людей. В его отрицании было много огня и дерзости.

В разноголосице направлений, которыми характери­зовалось это изумительное бурное молодое время, его действия были наиболее громогласны и эффективны. Вокруг него бушевали особенно яростные споры, его про­клинали, ему поклонялись. В его театре ставились «Зори» Верхарна, «Мистерия-буфф» Маяковского. Театр рабо­тал в полную силу, стоял в центре литературной жизни, немедля брал в работу свежие, только что написанные пьесы советских драматургов. Его коллектив был другом лучших советских писателей, музыкантов, художников, стоявших в первых рядах общественной жизни молодой республики.

Однажды я зашел в режиссерскую мастерскую Мей­ерхольда на Новинском бульваре. Обстановка необыкно­венная. Большой зал. Деревянная конструкция, с кото­рой кубарем скатывается здоровая, жизнерадостная молодежь. Все в трусиках — бегают, кувыркаются, очень веселые и ловкие в движениях. На двери комнаты Всеволода Эмилъевича дощечка с надписью: «Мастер».

Я остановился в дверях и почувствовал, что мне здесь очень хорошо, так бы я и стоял тут до тех пор, пока сам каким-нибудь чудом не оказался бы в трусиках и не пошел куролесить по этим лестницам. Но, конеч­но, ничего такого не случилось. Я постоял-постоял и ушел.

Меня сводил с ума театр без занавеса, красная кир­пичная стена, как в паровозных цехах, вместо горизонта, а посередине машина — конструкция вертящейся мельни­цы. Крылья мельницы украшают хрупкую молотилку. И вот открывается дверца, и оттуда выходит легонькая девочка в синем платье, с красными помпошками и рас­пущенными золотыми волосами. Это Стелла — Бабанова. Дверца за ней закрылась сама. Кубарем скатился по лестнице проворный юноша, тоже в синем, с такими же красными бубенчиками у шеи. Это Брюно — Ильинский. О... как он ее любит, эту красивую девочку! «Жена, моя! — Шоколадина моя!» И как рассыпались звезды, когда он объяснялся ей в любви... Потом появились дру­гие, в синей прозодежде, как мальчики из депо. И Брю­но всем им пишет любовные письма. Писал, собственно, Эстрюго — Зайчиков, вооруженный огромным пером, по­хожим на копье, пером, которым были написаны десятки писем к самой прекрасной девушке села. К кому? К Стел­ле. Брюно диктует, а Эстрюго быстро скребет и пугается (ведь это к шоколадине) и снова скребет...

Я уже очень далеко ушел от «Сверчка на печи», и тихого пения закипающего чайника, и рождественского уюта, и от своего кумира, гениального Вахтангова, кото­рый лежал теперь на Новодевичьем кладбище.

Ничего, казалось, не оставалось делать в Москве, как только пойти в театр, о котором ожесточенно спорили, который проклинали и которому поклонялись. Попасть туда было очень трудно. Это был странный театр. Туда можно было прийти с улицы, будучи беспризорным, и по­лучить первую роль. И можно было прийти из академии театра, от великого Станиславского и остаться на улице.

Все здесь было странно, непохоже ни на один театр Москвы — исключительно, неповторимо, загадочно и не­ожиданно.

Вместе со своими товарищами Бендинон и Владимир­ским я пытался когда-то войти в двери этого театра и остаться в нем. Мы доверчиво принесли туда свою «Сне­гурочку», такую обласканную там, где она родилась. Но случилось что-то совершенно непонятное и глубоко пора­зившее нас. Гордый коллектив этого недосягаемого теат­ра выставил «Снегурочку» обратно на улицу, признав, что актеры испорчены системой Станиславского и Вах­тангова.

О театре Мейерхольда между тем все чаще стали го­ворить, что он идет слишком сложным путем, что его отрицание опрокидывает все доступные и привычные фор­мы театрального зрелища.

Постановки в этом театре отличались от прочих тем, что в любую пьесу, будь то Островский или Гоголь, про­никало ощущение сегодняшнего дня с ярко выражен­ным отношением современников к прошлому. Взгляд на прошлое, на отживающее и на отжившее с позиций, пе­реоценивающих очень многое, почти все, да пал яв­ления в их историческом движении и развитии. Так. например, в «Лесе» Островского, поставленном в этом театре, положительное и отрицательное начала находились в состоянии острой активной борьбы. Все струны человеческих душ пели так, словно это были те самые герои, что брали Зимний, те самые, что проливали кровь на полях широкой русской земли в годы гражданской войны. А между тем это были всего только старые актеры Счастливцев и Несчастливцев, знакомые нам с датских лет, но волшебно преображенные. Преобразилась и пье­са Островского, появилась тема классовой борьбы между угнетаемыми и угнетателями — загорелось пламя, вспых­нула жажда справедливости, жажда свободы и счастья. Гуманизм Островского засиял с повой, неведомой еще силой перед нами — людьми двадцатого столетия, всту­пившими в новую жизнь с огромным горизонтом.

Постановки этого театра в те годы были подобны вул­каническим взрывам, потрясавшим главным образом пси­хику — этот наиболее устойчивый участок человеческого бытия, — потрясавшим в такой мере, что споры об этом театре вспыхивали постоянно и почти в каждом доме. За чайным столом и в общественных местах, на много­людных собраниях, на официальных вечерах, в лекцион­ных залах — всюду продолжалась борьба сторонников и противников этого театра. Мейерхольда часто называли выдумщиком, стремящимся блеснуть оригинальной трак­товкой пьесы. Наблюдая его работу над каждой новой пьесой, я этого не замечал. Вернее, я наблюдал интерес­ный процесс создания спектакля и продумывания его в поисках целого, а потом уже во всех деталях. Поиски именно целого, а не деталей особенно интересны в силу того обстоятельства, что Мейерхольд обычно диктовал художнику свою идею оформления, музыканту — харак­тер музыки, художнику, портному — оформление костю­мов, осветителю — световую палитру. Скажут, что все режиссеры это делают. В такой мере нет, не делают. Все элементы будущего спектакля постановщиком решались без соавторов спектакля. Соавторы спектакля выполня­ли волю Мейерхольда — проводили в жизнь его за­мыслы.

Так, например, пьеса Файко «Учитель Бубус», в ко­торой я играл авантюриста, барона Файервари, долго ка­чалась, пока Мейерхольд не нашел однажды, случайно, в одном из магазинов Москвы, в отделе спорта, огромные бамбуковые шесты, которые и решили внезапно оформле­ние спектакля. Светло-золотистые шесты прикреплялись к подвесному дугообразному основанию (полуовал) и свободно падали вниз, образуя горизонт и кулисы.

Как мне казалось, в этом было что-то от колониальной экзотики, вывезенной откуда-то с южных плантаций в Европу. И ограждало от «большой земли» мир интим­ных, замкнутых переживаний.

Раздвигая завесу, актеры появлялись на сцену, со­провождаемые своеобразными звуками стукающихся друг о друга бамбуков.

В центре на высоте трех-четырех метров возвышалась золотая раковина, в которой стоял рояль. За роя­лем сидел тогда еще совсем молодой пианист Лев Арн­штам (впоследствии кинорежиссер). Он играл этюды Шо­пена и Листа. Это и было музыкальное оформление.

В этот период в труппе находились: Райх, Бабанова, Захава (перешедший почему-то из театра Вахтангова), Ильинский, Гарин, Зайчиков, Охлопков, Мартинсон, Хесина, Боголюбов, Кельберер, Тяпкина и другие.

На сцене лежал зеленый круглый ковер, в центре бил настоящий фонтан.

Оформление отличалось экономией. Фонтан иногда заменялся круглым садовым диваном, иногда огромным несгораемым шкафом, который я взламывал при помощи паяльной лампы. Эта сцена проходила в кромешной тьме, освещаемая только лампой, которую я держал.

Я считал, что роль мне не удается. Я нервничал и неудобно себя чувствовал. После школы МХАТ, где сдерживали мои порывы, после Вахтангова, где я пробовал свои силы, где мне разрешили показать себя в «Снегу­рочке», я понял, что здесь, в этом театре, я брошен, как щенок в озеро, и волей или неволей, а должен плыть, спасая свою жизнь и честь.

Я так и делал: спасая свою честь, я играл, как умел. Режиссер нас муштровал, не спуская с нас глаз, часто покидая свое кресло и появляясь на сцепе. Он водил нас, как утят, вправо и влево, требуя от нас повторения точ­ного рисунка своей мгновенно преображающейся, очень пластической и гибкой фигуры. Такая манера работы с актером была далека от работы Станиславского и отчасти напоминала Вахтангова. И тот и другой лепили актера, и чем послушнее была глина, тем больше результат удовлетворял постановщиков.

Станиславский говорил: нужно не играть, а быть тем человеком, роль которого ты играешь.

Вахтангов — нужно играть в то, что ты есть тот че­ловек, роль которого ты играешь.

Мейерхольд этого но говорил. Он творил по образу и подобию своему то, что ему мерещилось. Он держал в своем уме трактовку образа и виденное им воплощал, блестяще показывая это нам — будущим исполнителям. Влюбленный в пластику человеческих тел, он из каждо­го, даже среднего дарования, умел сделать нечто убеди­тельное. Он привязывал каждое мгновение жизни дей­ствующего лица к сценическому действию.

Актер, играя, всегда действовал и потому был прав­див. Режиссер вел от внутреннего к внешнему выраже­нию не статически, а в действии, и оттого актер невольно становился правдивым. Так, паяльная лампа, извергаю­щая струю огня, кстати сказать, отчасти пугавшая меня, заставляла меня в то же время быть активным, она как бы руководила мной. Я знал, что она дана мне в руки для того, чтобы я совершил определенное действие, то есть распаял несгораемый шкаф, чтобы украсть миллион руб­лей. Паяльная лампа решала мою судьбу. Ее шум и ди­намическая струя огня приводили меня в состояние волнения: я спешил, стремительно шел к цели, строго го­воря, я мечтал поскорее распаять этот черный саркофаг миллионера и избавиться от этой изрыгающей пламень чертовой штуки. Но до зрителей моя мечта, разумеется, не доходила. Доходило мое действие.

В постановках этого театра я не помню статических диалогов. Действующие лица, разговаривая между собой, обязательно заняты были дополнительным действием, вскрывающим сюжет. Постановщик ставил их в такую си­туацию, при которой они, беседуя, всегда что-то делали, часто находясь при этом в движении (например, качели в «Лесе»).

При этом возникала и среда, эпоха, обстановка, нара­щивался сложный комплекс, мир, в котором действовали герои. В природе человеческой слово неотделимо от дви­жения. Человек выражает себя не только в слове, но и в поведении, в пластике, во всех своих движениях, поэтому он и давался в активном состоянии.

Таким образом, беседа обогащалась дополнительным зрелищем, то есть физическим поведением действующих лиц. На сцене работал коллектив тренированных, свобод­ных и ловких, с навыками циркачей молодых актеров.

Если Вахтангову была свойственна подчас бичующая сатира, то Мейерхольд легко брал вершину комедийного искусства — гротеск. Гротеск, где есть гневное отноше­ние к явлению, гневное осуждение.

Я сыграл свою роль. Можно было бы лучше, но не в этом дело. Чему я все же научился? Что вошло в даль­нейшее? Сочетание слова и музыки, их взаимосвязь. Я выходил под звуки шопеновского прелюда, и первая фраза, с которой начиналась пьеса, ложилась на музы­ку. Выйдя на сцену, я нес в себе превосходную фразу Шопена.

Я говорил: безработные — это люди, которые не хотят работать?

Кельберер мне отвечал: — нет, барон, это люди, кото­рые требуют работы.

Мы спелись с Кельберером. Нам очень помогал Лев Арнштам из своей золотой раковины.

Власть музыки над словом тогда показалась мне мо­гучей и пленительной. Слово обогащалось, мысль и чув­ство также. Я ощущал в себе дополнительную силу: пре­красную власть звуков...

 

ЛИТЕРАТУРНАЯ КОМПОЗИЦИЯ «ЛЕНИН»

Втот год я жил все еще под обаянием поездки в Грозный. Я был в плену своего открытия. Я перечиты­вал «Коммунистический Манифест», «Что делать?» и вынашивал новую работу: «Ленин». Я играл в спектак­ле «Учитель Бубус». Я работал в театре, а в свободное от репетиций время изучал биографию Ленина.

Я делал «Ленина» с огромным увлечением. Я жил на волне умной и торжественной мелодии: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов.

Свободный и раб, патриций и плебей, помещик и кре­постной, мастер и подмастерье, короче — угнетающий и угнетаемый находились в вечном антагонизме друг к другу, вели непрерывную, то скрытую, то явную борь­бу, всегда кончавшуюся революционным переустрой­ством всего общественного здания или общей гибелью борющихся классов» (К.Маркс).

«Коммунистический Манифест» — мне тогда каза­лось, что именно я открыл это прекрасное произведе­ние. Я был счастлив, что читаю его и что оно прозвучит в моем исполнении. Правда, я сомневался: можно ли, что­бы это звучало? Еще толпились в сознании старые мерки, столь довлеющие над актерами: не сложно ли? Дойдет ли? Увлечет ли этот могучий гул, органная звучность?

Текст словно лился тяжелым расплавленным метал­лом, послушный благородному ритму, его-то и предстоя­ло найти и воплотить в звуке. Я беру на себя смелость начертить графически текст «Манифеста Коммунисти­ческой партии» так, как я его строил исполнительски, для того чтобы наглядно показать ритмику и паузы.

«История

всех до сих пор существовавших обществ

была историей

борьбы классов.

Свободный

и раб,

патриций

и плебей,

помещик

и крепостной,

мастер

и подмастерье,

короче — угнетающий

и угнетаемый

находились в вечном антагонизме друг к другу,

вели непрерывную,

то скрытую,

то явную борьбу,

всегда кончавшуюся революционным переустрой­ством

всего общественного здания

или общей гибелью

борющихся классов».

 

Распределяя текст именно так, понимая значитель­ность его содержания, я стремился раздвинуть до пре­дела форму изложения, улавливая большие паузы меж­ду крупными понятиями: «свободный» пауза, «и раб» пауза, «патриций» пауза, «и плебей» пауза — и так да­лее. Паузы были необходимы, они-то и доносили содер­жание. Произнесенное слово — а в нем огромное поня­тие — должно дойти до уха слушателей, затем до созна­ния и остаться в нем «весомым», «зримым», как сказал Маяковский применительно к своим стихам.

Как я уже говорил выше, в этот период произошло некоторое раздвоение моей личности. Дома, а иногда на московских бульварах я учил «Манифест», в театре же я готовил роль барона Файервари. На бульваре я ре­шал: дойдет или не дойдет «Манифест»? Сумею ли я до­нести текст до слушателей? А в театре моля волновал свет рампы, волновала музыка Шопена и Листа. Как бы ни был оригинален спектакль, все же это был спек­такль в театре, это была проторенная, проверенная ве­ками дорога.

То, что я задумал, было необычно, ново; что меня ожидало, я не знал. Не дерзко ли полагать, что артист может исполнять «Коммунистический Манифест»? Это ведь не стихи... Не зарвались ли вы, молодой человек? Я не был уверен, что такой серьезный текст будет слу­шать публика.

В те времена я не находил ответа, не представлял себе, как будет принято на подмостках одно из вели­чайших произведений человеческого ума. Но бросить работу я не мог. Меня вдохновляла к тому только что напечатанная поэма Маяковского: «Владимир Ильич Ленин». Многие страницы этой поэмы иллюстрируют «Манифест», в ней я словно находил подтверждение сво­ему замыслу. Это и привело меня к мысли монтировать «Манифест» с поэмой Маяковского. Маяковского я взял, чтобы его стихи из поэмы «Лепия» создавали то, что я назвал бы потоком меж двух беретов. Прозу я ощущал как нечто массивное, как земной пласт, основу — и льющееся, стремительное биение стиха между этих пластов.

Меня могут спросить: почему же я не остановился на поэме в ее чистом виде? Потому что «Манифест» меня по­разил, увлек. Как же я мог оставить при себе эти гениальные страницы, не показать их моему народу? Я по­лагал, что не выполню гражданского долга советского артиста, если не сделаю то, что задумал, что я скупой ры­царь на сундуках золотого текста.

Работа моя росла и ширилась. Я много читал, монти­ровал, менял редакции, много раз попадал в затрудни­тельное положение, но оставить свой труд на полдороге не мог.

Вторым не менее сильным моим увлечением была ге­ниальная работа Владимира Ильича Ленина «Что де­лать?» — совершенно классическое произведение о зада­чах построения партии. Текст просился па язык. Я увлекся и чуть-чуть не выучил добрую половину.

Этот труд в сопоставлении с «Манифестом» поражал меня горячей и страстной полемической речью, обра­щенной к противникам. Меня взволновала мысль Ленина, что революционер должен быть профессионалом, «ма­стером» своего дела. Разговор о создании партии и о пу­тях к организации ее — вот этот раздел я и взял, на нем остановил свое внимание. Конечно, всю статью я взять не мог, но я ее полностью хорошо изучил.

Была для меня в этих формулировках особая ценность личного порядка. Мне нравилось, как серьезно Владимир Ильич говорит о профессионализации, какое придает этому огромное значение. Я думал о своей профессии и мечтал достичь тех высот, о которых говорит Ленин. Надо и нам, актерам, вот так же работать над собой, воспи­тывать себя в духе времени, понимать нужное, необхо­димейшее народу, отвечать его запросам и стремлениям.

Надо быть советским артистом, политически гра­мотным, чутким, серьезным, смелым, честным и большим мастером. К этому я стремился, этому научил меня Ленин. И если впоследствии меня и называли актером-трибуном, я обязан этим труду В. И. Ленина «Что де­лать?» Он сделался для меня документом огромного воспитательного значения, повлиял на мою дальнейшую судьбу, определил мой путь. С этих позиций я соразмерял все, что задумывал, к чему стремился, проверял свои творческие задачи.

Я не подозревал в то время, что строю фундамент для всего моего дальнейшего пути и роста, что компози­ция «В. И. Ленин» станет одной из значительнейших моих работ... К весне 1925 года я работу закончил. Показал же я ее в Ленинграде, когда выехал туда вместе с театром Мейерхольда на гастроли.

«Так вот он какой север...» —думал я в ту ночь, когда за мокрым окном в сторону Москвы бежали тонкие берез­ки, играя и кутаясь в туман. На вокзальной площади, по­добно дворецкому северного города, нас встретил памят­ник Александру третьему. Конь его, словно застеснявшись всадника, склонил добродушную морду в низком поклоне. И с этой минуты, как вступили мы на торцовую мостовую изумительного города, он околдовал нас на­всегда.

Никто меня не встретил в этом городе. Никто меня не знал, и я никого не знал. Я был занят только в одном спектакле.

Я не знал, что я покажу в Ленинграде свою новую ра­боту. Я играл в театре, гулял по юроду, восхищался на­бережными, рабочими окраинами, смотрел и думал: от­крыть свою тайну или еще рано? Может быть, я еще не готов к показу? Может быть, я заблуждаюсь? Может быть, спокойнее играть барона Файервари — прохвоста и авантюриста, взламывать несгораемый шкаф и получать спокойно свою зарплату?

Но гулять по городу, где совершилась Великая Ок­тябрьская революция, и молча носить в себе трехчасо­вую программу — программу, которую я не раз повторял на просторных набережных и великолепных площадях этого красивейшего города, — было почти физически больно.

Мне захотелось самому раздвинуть занавес. И вот од­нажды так именно и произошло. Ноги сами занесли меня в одно из учреждений, где могли решить судьбу работы. Придя туда в конце рабочего дня, я невольно, сам того не желая, сделался настойчивым, требуя и умоляя послу­шать, невзирая на то, что приняли меня утомленные лю­ди недоверчиво и с большой неохотой.

Я раздвинул занавес в Политпросвете, в обычной ком­нате, в конце рабочего дня. Я был неизвестным и непро­шенным гостем. Чтобы скорее отвязаться от странного посетителя, меня решили послушать с правом прекратить это занятие, как на экзамене. Усталые работники, недо­вольные тем, что их задерживает упрямый молодой чело­век, разрешили мне прочесть одну часть: «Посмотрим, мол, что такое вы нам принесли». Я начал. Я рискнул.

Прочтя первую часть своей композиции, «Коммуни­стический Манифест», я увидел, что они все как-то по-особенному затихли и ждали продолжения, не останавли­вая меня. Не дожидаясь приглашения, я прочел «Что де­лать?» Лица оживились, глаза загорелись, и тут один из них произнес: «Это что-то совершенно необыкновенное, товарищи...». Все с изумлением переглянулись.

«Разрешите продолжать?» — опросил я. «Да-да, если не устали, то пожалуйста». Я прочел всю работу от на­чала до конца. Вряд ли я смогу рассказать, что испытал в этот день. Буря восторгов, вопросов, похвал пронеслась в маленькой прокуренной комнатке, где я читал, где толь­ко что так настойчиво просил меня прослушать. Три часа тому назад я, никому не известный, не нужный, пришел сюда, а сейчас уже сидел между ними, не менее чем они взволнованный, очень нужный, найденный, необходимый, сидел и не мог прийти в себя от прекрасного чувства победы.

Я унес с собой разные, очень лестные для меня слова, но по дороге половину забыл, ибо сам был не менее взвол­нован. Какой я был щенок, когда ушел из Политпросве­та и по дороге забыл половину добрых слов.

Как я не обратил в то время на них никакого внима­ния? Необходимо завести какой-нибудь особый чемодан или том для лестных слов. Они могут пригодиться в тяже­лую минуту.

Отсюда еще раз я начал свой путь публициста на со­ветской эстраде.

Я был еще без точного названия; что я такое, было неизвестно: говорили, что оратор, говорили, что доклад­чик — художественный докладчик. Как назвать то, что я сделал? Я назвал работу «Ленин» художественным док­ладом. Позднее прибегали к определению: «Литературный монтаж». Эту форму нашли удобной для клубных темати­ческих вечеров.

Мне начали подражать. Таким образом, я стал осново­положником нового жанра. Я не заметил в то время, как именно это произошло, я спешил.

Я имею в виду то обстоятельство, что, будучи один, принадлежа самому себе, я создал фундамент, на ко­тором мог бы стоять любой театр, если понимать театр в несколько ином разрезе. Хотя в моем театре нет труппы, декораций и сам я работаю без грима, играя множество ро­лей, однако мои работы занимают столько же времени, сколько и спектакль в театре, собирают то же количество зрителей, слушаются с неослабеваемым вниманием.

Я получал записки из публики: «Товарищ, кем вы в это время служили, в качестве рабочего или матроса, когда ранили Ленина? Нам интересно знать».

Видимо, что-то в манере моего исполнения было такое, что вводило слушателей в заблуждение. Видимо, я был очевидцем, с их точки зрения. Видимо, это был основной стержень моего исполнения: я — очевидец событий, участ­ник их. Вероятно, в этом заключается основной секрет, — так я рассуждал, часто и сам-то недоумевая, отчего меня так слушают. Выше я сказал, имея в виду «Коммунисти­ческий Манифест»: «Я открыл для себя великое и пре­красное произведение». Еще выше я говорил: «Как никог­да еще, гражданская тема владела умами». И первое, и второе определило успех и нужность работы «Ленин».

Это мое великое счастье, что мое личное перешло в гражданское, субъективное стало объективным, так как, повторяю, никогда еще гражданская тема так не владела умами, как в наше время.

Между мной и моими слушателями пробежал тот бо­жественный пламень, который называют контактом с аудиторией. Я покорял аудиторию, сделав гражданскую тему своей личной, так как для каждого из присутствую­щих эта тема была нужной, необходимейшей. Это озна­чало, что я ответил требованиям моего народа, я прочел его заказ и выполнил задание.

На протяжении всей моей жизни и среди рабочих и среди студентов партшкол я слышал вопросы: «Как это у вас получается? Ведь мы это читали, изучали, а так не ощущали материал».

Я полагаю, что дело заключается в следующем: прочитывая и оценивая произведение, я восхищался не толь­ко содержанием его, мыслями, но и стилем. Исполнитель обязан, донося мысль, думать об особенностях стиля и здесь искать дополнительную красоту и силу для выра­жения содержания. Я всегда подходил к работам осново­положников марксизма-ленинизма как к подлинным художественным произведениям: брал произведение в глубь его содержания, изучал ритмическую структуру произведения и выявлял ее при исполнении.

Изучая ритмическую структуру произведения, позна­ешь личность автора со всеми особенностями его харак­тера, темперамента, образною строя его мышления. Воз­никает живой образ. Выявить его и является главной за­дачей исполнителя. За стилем автора я всегда видел жи­вого человека. Пока я не увижу его сквозь строчки его трудов, до тех пор я не могу приступить к воплощению. И только после того, как он становился зримым для ме­ня, его видел и мой слушатель.

Подтекст такого исполнения: я восхищен автором — содержанием и стилем произведения, — и я вам сейчас его покажу, покажу его живую, трепещущую мысль.

Теперь, много лет спустя, я говорю с полным убежде­нием, но тогда мне самому трудно было охарактеризовать и объяснить доходчивость моей работы. Прежде всего она была подчинена той области, из которой рождается ис­кусство: я имею в виду безотчетное волнение, мир ощу­щений и впечатлений сильных и требовательных. Если бы работа «Ленин» родилась в результате только логических выводов: в таком-то году Ленин высказал такую-то мысль — и все, работа не была бы в том особом качестве, в каком ее увидели. Она не получилась бы, не нашла сво­его дополнительного художественного воплощения — живого, страстного, горячего монолога, произнесенного непосредственно тут же, сейчас.

Я хочу подчеркнуть ту мысль, что литература, взятая мной в работу, была законным достоянием хорошего лек­тора. Взявши эту литературу, я вторгся в чужую область, копнул такое, чего еще не трогал никто из артистов, и доказал, что всякое слово, даже публицистического харак­тера, имеет в себе нечто чрезвычайно привлекательное для художника. Такое слово тоже есть искусство, в дач­ном случае — высокое искусство. Эта литература «не сухих цифр столбцы», здесь бьются горячие человеческие сердца, и биение их пульса может и должно стать достоя­нием советского артиста.

Делая свои композиции, я искал нужные моему вре­мени и моему обществу слова, перерывал газеты, статьи, собирал стихи советских поэтов, прозу. Газетное слово было первым этапом, первым пробным камнем. Но я на этом не остановился.

Нужно помнить, что примерно в это же время вышло издание собрания сочинений В. И. Ленина. Это был факт чрезвычайной важности и для моей личной биографии работника искусства.

Я впервые читал сочинения Ленина. А первому впечатлению я привык с детства придавать большое зна­чение, я очень хорошо проверил его силу.

Нужно также напомнить, что до Октябрьской револю­ции на бесконечных пространствах Российской империи только профессиональные революционеры читали сочи­нения Маркса, Энгельса, Ленина. Будучи мальчишкой, только-только со школьной скамьи, я получил возмож­ность свободного чтения их произведений. Это не могло пройти бесследно...

Передо мной открылась новая область. У меня дух захватывало; ни одна еще строчка этой литературы с большой буквы не лежит у меня на языке. Я выучил на­изусть значительно больше, чем потом исполнял с эст­рады. Я это делал сгоряча.

Доказать, что это литература не только для чтения глазами, что она и великолепно звучит, сделалось моей очередной задачей. Я понимал, что сокровищницы золото­го фонда открыты для всех граждан Советского Союза. Что многие миллионы советских граждан, так же как и я, впервые читают классиков марксизма. Что возможность свободного чтения такой литературы — большое событие для народа. И мне показалось, что хорошо бы ускорить чтение этой, превосходной и по языку, литературы на широких аудиториях исполнением вслух отдельных стра­ниц, организовать как бы массовое чтение.

Задача была ответственная, но я не мог поступить иначе. Этого требовало от меня мое время — я понимал это как задачу, передо мной поставленную. Я нашел ре­ально ощутимую, увлекавшую меня цель в жизни, и мне после моего детства впервые сделалось удобно ходить по земле. Я, к счастью своему, уже покончил со школой и был достаточно взрослым, чтобы делать то, что мне нра­вилось.

Я нашел воспитателей, авторитет которых не подвер­гался с моей стороны никаким сомнениям. Я беспреко­словно верил. Я верил, а потому и охотно учился: меня воспитывали настоящие книги и верные мысли в книгах. Вот почему я не боялся ответственности. Вот почему я за­хотел, чтобы некоторые мысли из этих книг прозвучали в моем исполнении.

Считали, что я отошел от такого мастера, как великий Станиславский, и только много позднее утвердилось мне­ние, что я реалист.

Что я хочу этим сказать?

В те годы я считал самым важным новую область, ко­торую я открыл для себя, то есть политическую публици­стику; впоследствии меня называли актером-трибуном. Приезжая на выступления, я слышал за своей спиной: «Политический приехал». — и не всегда мне это казалось комплиментом. В этом смысле я был в известной мере одинок, мне даже бывало неуютно, оттого что я выбиваюсь из общих рядов. Я нес в себе что-то новое, и моим това­рищам по искусству казалось, что я ушел от Станислав­ского, на самом же деле великий Станиславский всегда стоял перед глазами: что бы я ни делал, я не забывал о нем.

Как я исполнял работу «Ленин»? Читал или играл? Я решал ее актерски.

Я люблю приезд Ильича в Петербург и смену дейст­вия: он едет, а его ждут. Он подъезжает, а на вокзал стекаются матросы, рабочие — встречать Ильича. Читая это место, я всегда волнуюсь. Я сам всегда с нетерпением жду появления Ленина на платформе Финляндского вок­зала. Может быть, потому, что я его жду, я заражаю зал своим нетерпением. Наконец-то «поезд забухал, запых­тел, остановился». Поезд остановился, но волнение нара­стает: я как будто продолжаю нестись на курьерских. Я волнуюсь. Я показываю Ильичу, какой порядок, какая великолепно организованная встреча. Я хвастаю и я везу его на броневике дальше по взбудораженному городу.

Песня «Наш броневик летит вперед» прерывается сти­хами Маяковского из поэмы «Владимир Ильич Ленин».

 

«И снова

ветер

свежий, крепкий

валы

революции

поднял в пене».

 

Стихи перемежаются с песней, на этом заканчивается акт.

Дальше: Ленин в Разливе. Что же делает здесь испол­нитель? Он ищет состояние эпохи; оно может быть выра­жено в ритме, который надо услышать. Историческое время: затишье перед революционным взрывом. Ленин живет в Разливе, в шалаше. Время года: осень, «косари торопились с уборкой».

 

«Октябрь уж наступил — уж роща отряхает

Последние листы с нагих своих ветвей;

Дохнул осенний хлад — дорога промерзает.

Журча еще бежит за мельницу ручей,

Но пруд уже застыл...».

 

Ленин спешит закончить свои статьи, в которых он го­ворит об искусстве вооруженного восстания. Он работает в шалаше. Перед его глазами — луга, работают косари.

Я взял из статьи Войтолоязского «О солдатских песнях периода империалистической войны» народную песню, которая, возможно, долетала с полей до слуха Ленина.

 

«Эх, пойду ли я,

Да сиротинушка,

В темный лес, как пойду

Я с винтовочкой...

Сам охотою пойду,

Три беды я сделаю.

Уж я первую беду —

Командира уведу...».

 

Мысли Ленина я произносил с той стремительностью, с какой они как бы выливались из-под пера — быстро, взволнованно. А на фоне, где-то в отдалении, звучит эта угрожающая песня косарей. Все это давало ритм, пульс тех предгрозовых дней. Чем ближе к Октябрю, тем пла­менней, настойчивей становятся статьи Ленина. Ритм еще более ускоренный, торопливый. А затем резкая сме­на, динамический финал части — Ленин произносит «Речь о вооруженном восстании».

Актер я тут или не актер? Я тут актер, который дер­жит в напряжении зрительный зал на сквозной идее — есть опасность, Ленина могут обнаружить. Тревога за Ленина лежит в подтексте всей этой части. Именно по­этому в ней нет рассказа. Рассказ статичен, потому что рассказчик обычно излагает, повествует: было так. А я чи­тал: «Так есть», — здесь совсем другое состояние. Здесь вынужденная пауза, насыщенная нетерпением Ленина. Весь массив текста пронизан этим нетерпением. Ленин чутко слушает и ждет приближения решающего дня. Он все время в действии, хотя и «нужно выждать», он пре­дельно активен. Все направлено к взрыву: к речи о во­оруженном восстании.

Слова как бы бегут к финалу. Это деловые слова, как в атаку идущие бойцы — все в серых шинелях. В них нет раскрашенности, то есть выразительной подачи. Пронзает эти деловые слова опять возникающая народ­ная песня:

 

«Ты рассукин сын начальник,

Будь ты проклят...» —

 

которая напевается мной, и она, как на плакате, одно яркое пятно, как красный флаг в фильме Сергея Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин».

Я перехожу к следующей части — «Ранение Ленина». Внутренне я не в состоянии ни на одну секунду поки­нуть Владимира Ильича, и поэтому я делаюсь шофером Гилем, я читаю текст от его лица. В простых и ясных словах, без лишних подробностей, сообщаю, как был ра­нен Владимир Ильич Ленин. Врачебный осмотр. Руки хирурга с тревогой всплескиваются — вот рана. Пауза. «Страшная тишина» — идет отрывок из книги Бонч-Бруевича «О покушении на Ленина». Есть ли надежда? Да, есть. Я читаю ежедневные бюллетени врачей о ходе болезни.

«Ленин будет жить!»

По окончании я получаю записки: «Кем вы были? Правда ли, что вы были шофером Ленина?..» Мне хочет­ся сказать: «Правда», — но я вспоминаю, что я артист. Они, так же как в Грозном, забыли об этом, им показа­лось, что я шофер Владимира Ильича.

Я по-прежнему работаю в театре, но, видимо, у меня свой путь. Меня слушают и мне верят. Когда я выхожу, меня окружают и говорят такие слова, которые трогают до слез, и хочется провалиться сквозь землю от смуще­ния. Мне говорят. «Приезжай к нам, береги себя», — и пожимают руки. Я никогда не испытывал такого руко­пожатия, путиловцы благодарили меня, много рук пожи­мало мою руку. «Великое спасибо тебе, дорогой това­рищ!» Я выступал на всех металлургических заводах Ленинграда — и удивительные это были выступления! Словно я говорил самое нужное. Это ведь видно, как они украдкой вытирают глаза рукавом и как молчат после «ранения», и не украдкой уж, а откровенно утирают слезы.

Это дорогие дни для нас...

Каждый вечер я легко выношу нагрузку в шесть частей, иногда я даже читаю по два раза в день.

Вот почему и этот пронизывающий до костей ветер, и непроглядная темь, и лужи ничего не значат. И все от­того, что на предложение высказаться — один ответ: «Все равно лучше не скажешь».

Я приезжаю в гостиницу счастливый, усталый и засы­паю, чтобы завтра снова звучал «Манифест Коммунисти­ческой партии», чтобы звучало «Что делать?» Ленина.

Я часто раздумывал относительно того, откуда я взял таку







Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 363. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Картограммы и картодиаграммы Картограммы и картодиаграммы применяются для изображения географической характеристики изучаемых явлений...

Практические расчеты на срез и смятие При изучении темы обратите внимание на основные расчетные предпосылки и условности расчета...

Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

ОПРЕДЕЛЕНИЕ ЦЕНТРА ТЯЖЕСТИ ПЛОСКОЙ ФИГУРЫ Сила, с которой тело притягивается к Земле, называется силой тяжести...

СПИД: морально-этические проблемы Среди тысяч заболеваний совершенно особое, даже исключительное, место занимает ВИЧ-инфекция...

Понятие массовых мероприятий, их виды Под массовыми мероприятиями следует понимать совокупность действий или явлений социальной жизни с участием большого количества граждан...

Тема 2: Анатомо-топографическое строение полостей зубов верхней и нижней челюстей. Полость зуба — это сложная система разветвлений, имеющая разнообразную конфигурацию...

Виды и жанры театрализованных представлений   Проживание бронируется и оплачивается слушателями самостоятельно...

Что происходит при встрече с близнецовым пламенем   Если встреча с родственной душой может произойти достаточно спокойно – то встреча с близнецовым пламенем всегда подобна вспышке...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия