Студопедия — Глава IV. В самой Москве между тем дела совсем не гладко шли.
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Глава IV. В самой Москве между тем дела совсем не гладко шли.






Годы 7075–7077 (1567–1569)

 

В самой Москве между тем дела совсем не гладко шли.

Умер, а иные толкуют: убит был митрополит Афанасий, и двух лет не посидевший на митрополии.

Избран был на его место епископ Казанский, Герман, из рода князей Смоленских, умный, образованный монах, напоминавший по складу Макария. Почуяли сразу в нем врага опричники – и через два‑три дня после избрания, еще не усевшись хорошо на митрополичьем престоле, он был устранен. Ранним утром мертвого нашли его во дворе хором митрополичьих. Яд или просто петля покончила с Германом? – так и не дознались люди. Шептались только, что Алексей Басманов с сыном Федором на коленях, со слезами остерегали царя:

– Не ставь Германа. Хуже Сильвестра с Адашевым овладеет тобою монах лукавый!

На соборе духовном, собравшемся немедленно, по желанию царя избран был митрополитом Филипп, игумен далекого Соловецкого монастыря. Монастырь славился строгой чистотою жизни своих монахов, а Филипп, в миру раньше – Федор Степаныч Колычев, из рода прусских выходцев, уже два века живших в России, – даже суровых монахов‑соловчан дивил подвигами святости.

Зная продажность, распущенность и алчность большинства высших представителей духовничества, Иоанн и выбрал Филиппа, прославленного во всей земле, строгого, безупречного монаха, известного благочестием. Царь решил возвести аскета‑инока на опустелый митрополичий престол. Хоть одного бы человека вроде Макария захотелось царю иметь возле себя. Филипп хорошо знал, что творится в Москве. Понять все пути, какими бурназ, кипучая натура Иоанна пришла к последним делам своим, – этот кроткий, человеколюбивый старец не мог и не постиг бы при всем желании.

– Царство одно на земле: Божие царство! – твердил он. – А в Божием царстве – мир и благодать… И все, что не мир, не благодать, – не от Бога, от лукавого…

Действуя по своим словам, Филипп ушел от мира, от соблазнов и грехов его, удалился на скалистый остров, омываемый холодными волнами Студеного моря, и там служил усердно Богу своему – Богу любви и кротости.

Но мир нашел отшельника, вздумавшего отвергать силу мира. Жизнь подхватила на гребень своей бурливой волны аскета, ушедшего от жизни, и, взметнув кверху, оставила на недосягаемой для обыкновенных смертных высоте, на престоле митрополитов Московских и всея Руси, – «кои царем самим зовутся и пишутся братьями…».

Но Иван только говорил так, а думал иначе…

И с первой же минуты начались столкновения этих двух сил: Ивана, обладающего царским, твердым характером, стальною волей и мощной душой, Филиппа, в котором сердце трепетало мучительной любовью и жалостью к людям, душа была полна веры и кротости; но в этой кротости была так же неукротима и велика, как дух Ивана в его жестокости.

Сталь о кремень ударила. И загорелось яркое пламя. Оно сожгло душу Ивана, закрепило за ним имя «жестокого, грозного…». И довершило, доплело сияющий венец, каким окружен кроткий лик Филиппа на всех изображениях святителя‑страдальца…

Еще до избрания, едва он был вызван и явился в Москву, Филипп заявил священному собору:

– Отцы преподобные! Освободите! Оставьте мне смирение мое. Не ищу славы мира, ни жезла архипастырского… Раб Божий есмь, не надлежит мне князем церкви соделаться.

– Нельзя, святой отец! Сам царь пожелал. Надо творить волю царскую.

– Божия воля – первей всего. А желает царь, чтобы пас я стадо православное, пусть сотворит по глаголу Господню: да будет едино стадо и един пастырь. А то Земля раскололась… Земщина – по сю сторонь; опричнина, кромешнина всякая – по ту сторонь. Расколы пошли… За Волгу люд убегает. Не должно тому быть. Все люди, вся земля – дети царские, овцы стада Христова. Пусть идут вместе в царствие небесное. Раскол – он смуту множит. Люд опричный, злобный поджигает царя против Земли всей. Далек я был от мира! А и ко мне, на Соловки, дошли стоны и вопли умученных, жалобы разоренных, слезы насильно постригаемых! Грех то великий пред Господом. И, аки верховный владыко христиан православных, аще бы принял жезл архипастырский, не могу допустить того. Так и царю скажите… Пока опричнина‑кромешнина есть на Руси, – не ступлю ногою во храм Христов для восприятия сана. Сами видите, отцы преподобные: лучше ж в покое оставить меня… Уж о том не говоря, что мира бегу я лукавого… Афанасия смертного часа, Германа кончины безвременной – тоже наслышан много… К чему мне сие?

Кой‑как решились сказать Иоанну об отказе Филиппа, о причинах, им выставленных…

– Что? И здесь крамола? – произнес только Иван, и брови у него заходили, лицо исказилось. – Ну, пусть знают попы: если не уговорят Филиппа безо всяких пререканий, как оно досель бывало, – сан приять… Если воля моя не будет исполнена… и ему, и всем им плохо станется… Выискался старец! Клобука еще не вздел владычного, а с нами в свару вступает?! Да я! Ну, больше не стоит и толковать… Что я сказал, чтоб так и было по‑моему. Меня – враги слушают… А уж попам подавно потачки не дам, невежам хмельным…

Приказ царя был передан Филиппу и собору духовному. Все знали, что значат угрозы Ивана.

Челом кинулись бить иерархи; молили, чтоб царь гнев свой отложил. А на Филиппа так и насели:

– Что ж ты, отче?! Или гибели нашей хочешь, и со чады и со домочадцы?! Ты исполни волю царя, а там – владычествуй, как Бог тебе на душу положит. Хоть венец примай мученический. Нас‑то зачем подводить?

Грустно улыбнулся старец.

– И то! Довлеет миру злоба его…, Не всем дано, оно ведомо. Могай вместити – да вместит… А вы,…

Вздохнул, ничего не сказал больше.

– Так принимаешь сан?

– Не сан я принимаю, вериги возлагаю на себя, крест тяжкий на рамена подъемлю. Все же душой кривить не могу. Так и скажите царю: против воли иду на заклание. Пусть не будет той заслуги моей, что добровольно на муку сподобился.

– И, батька! Какая мука – клобук носить митрополичий, Московский? Всяк бы рад, да не всяк, лих, взял… А тебе, как слепому, само счастье пришло!

– Терн Христов – счастье истинное… А муки? Что есть – то видят ваши очи земные… Что будет – теми же очами увидите, как провожу я сейчас очами души моей смятенной.

– Ладно. Манатью оденешь богатую, перестанет под ей метаться душа! – пошутил один из семи святителей, совершавших избрание, архиепископ Суздальский. – И чего невестишься? Ну, кто уверует, что митрополии не желаешь? Так, вестимо, больше напутаешь на себя, отче… Умно, одно могу сказать… «Во смирении, ибо сказано…»

Совсем печальным взглядом окинул иерарха Филипп.

– Истинно скажу тебе, отче, молил я жарко Создателя: «Да минет меня чаша сия…» Не услыхал Господь… Приму и стану испивать до конца. Двух годов не минет – попомнишь слова мои… Ежели и сам жив будешь…

Смутился тот, отошел и бормочет:

– Ну, прорицанья‑то бы свои для царя оставил. Мы тоже сами знаем, что знаем… Провидцы немало и зря говорят!

Но Филипп не ошибся. В самое тревожное время принял он жезл и клобук владычный. Кругом казни, ссылки, пострижения насильственные. Опричнина лютует без конца…

Перед самым посвящением своим вынужден был Филипп подписать такой договор с Иоанном:

«Лета 7074 (1566), июля 20, понуждал царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси со архиепископы и епископы и с архимандриты, и со всем собором чтобы игумен обители во имя великих чудотворцев соловецких Зосимы и Савватия, Филипп, на митрополию бы стал. И игумен Филипп о том говорил, чтоб царь и великий князь отставил опришнину; а не отставит, – и ему в митрополитех быти невозможно. А хотя его и поставят в митрополиты, и ему затем придет нужда митрополию оставите. А соединил бы царь воедино всю Землю, как и прежде было. И царю великому князю архиепископы и епископы о том били челом, о его царском гневу… И царь гаев свой отложил, а игумену Филиппу велел молвити свое слово: чтобы игумен Филипп в опричнину и царский домовый обиход не вступался, а на митрополию бы ставился… И по наставлении царю от опришнины не отставать, и домашнего обихода не менять, а Филиппу зато от митрополии не отставлятися… А советовал бы с царем и великим князем, как и прежние митрополиты с отцом и дедом его советовали…

И игумен Филипп, по царскому слову, дал свое тогда слово архиепископам и епископам, что он, по царскому слову и по их благословению, на волю дается ихнюю: стати ему на митрополию, а в опричнину ему и в царский домовой обиход не вступатися. Тако же, по поставлении, за опришнину и за царский домовый обиход митрополии не оставливати никак. А на утверждение сему приговору – нареченный на митрополыо Соловецкий игумен Филипп и архиепископы и епископы руки свои приложили». И подписано: «Филипп, игумен бывый Соловецкий, смиренный митрополит Московский и всея Руси». И подписи всех остальных иерархов.

Душу, искавшую подвига, полную редких сил, думали сковать или спасти этой формальной подписью, надеялись росчерком пера избавить от венца мученического… Конечно, попытка не удалась.

 

* * *

 

Дело посла литовского Козлова с его зазывными грамотами – росло и росло. Немногие из замешанных в дело бояр, самые сильные и богатые: Вельский, воевода Воротынский и ближний родич Иоанна, Иван Мстиславский, – отделались временной ссылкой и тяжелою пеней.

Казнены были десятки бояр, загублены, сожжены сотни челядинцев и близких холопов из людей, принадлежащих опальникам…

– Что Челяднин толкует? – спросил Иоанн шурина, князя Михаила Темгрюковдча, когда тот пришел из застенка, где питали осужденных.

– Привезли его только что. «Ни в чем, говорит, не повинен. Умысла на царя и на трон его царский у меня не было. И речей я пустотных не говорил, будто одной мы крови с государем. И что права у меня на царство такие же, как его права. Все – клевета и наветы вражеские…» И нас, опришнину твою верную, стал поносить… Давай честить на все корки!

– Ха‑ха… Клевета? А еще что сказывал?

– «Только, говорит, и есть, что сказано было как‑то спьяну: молошные мы братья с царем… Родною мне грудью вскормлен да вспоен он был…»

– Родная ему грудь? Все не забывают они родства этого молошного… Вон и Ромулуса волчица кормила. Так волченята ж ее в царство не мешалися. Овец царских беспошлинно не резали ж. Били дубьем тех волков за воровство. Так само и «родичам» кормилечьим будет моим. Довольно срамили они меня и матерь мою. И здесь, на Руси, и за рубежом далеко. Попытаешь еще малость «родича» да нынче на вечеринку приведи его ко мне… Да наряд мой царский изготовь, богатый…

Поклонился князь‑палач и вышел.

 

* * *

 

Окончена служба вечерняя в Слободе» в храме, где царь и вез ближние опричники в черных монашеских рясах, в скуфьях стоят. Иоанн – игумном зовет себя. Келарь – князь Афанасий Вяземский, а пономарем – один из недавних, новых любимцев Иоанна: ражий, здоровый мужик, из служилых людей, Малюта Скурлятев‑Бельский. Как пес хозяину, – глядит он в глаза Иоанну. Как кровожадный зверь, по взгляду, по мановению руки Ивана, терзает всех, на кого укажет царь. И, служа чужой лютости, тешит свою грубую, зверскую натуру, сам наслаждается. Истязает так мастерски, столько души влагает в дело, что свирепый азиат князь Черкасский должен уступать ему, – тот самый князъ Михаил, который шашкой своей на четыре куска разрубил казначея царского Тютина.

Хитрый, лукавый, как все выскочки из черни, чуждый жалости и самолюбия, Малюта успел понемногу втереться в доверие к царю, не только как искусный, толковый палач, но как советник… Постепенно забирает в руки всю дикую, неистовую братию Слободской обители, с Федором Басмановым во главе, – этот простой, неуклюжий с виду, краснобородый мужик, который, с таким грубым видом, – сладкой лестью умеет щекотать усталую душу Ивана.

Кончилась служба. За столы все перешли…

Только первую чару за здравие царя и государя Ивана Васильевича всея Руси выпить успели застольники, дверь распахнулась, новый гость вошел.

В сопровождении двух приставов показался бледный, дрожащий, измученный Челяднин, со следами пытки на лице, в одежде, кое‑как наброшенной на него перед тем, что его из застенка вывели и к Ивану повели.

– А, и гость дорогой пожаловал! – вскочив с места, произнес Иван. – Многая лета царю и государю Ивану Петровичу всея Руси!

– Многая лета! – заголосили опричники, еще не понимая, в чем дело, но предчувствуя забаву веселую.

– Сюды, сюды… На трон сажайте государя! – приказал Иван приставам, помогавшим Челяднину двигаться вперед.

Страдальца опустили на царское место, нарочно перед тем возведенное в горнице.

– Что, ничего государь по царству своему не приказывал? – обратился Иоанн с вопросом к Черкасскому, который тоже появился вместе с Челядниным.

– Нет, отец игумен… Молчит… Видно, гневаться на нас изволит, на слуг своих верных! – подхватывая глумливую издевку Ивана над полузамученным человеком, отвечал князь.

– Да вот оно что? Кубок вина пусть подадут государю. Авось заговорит. Да что же это: в каком рубище государь! Эй, слуги! Одеть великого царя Ивана Петровича. Что зеваете?

Малюта, посвященный в затеи Иоанна, мигом подал приготовленный царский наряд, бармы, жезл, шапку высокую и одели и нарядили, как труп, молчаливого, замученного Челяднина, даже плохо понимающего, что творят с ним эти люди.

– Вот так… Теперь государь наш во всей славе сидит, прохрипел Иван, которого стала бесить такая безответность, молчаливая покорность жертвы.

Если бы тот кричал, молил, проклинал, – было бы забавнее. А молчание, такая неподвижность полутрупа, это уж как‑то даже страшно становится.

– Да ты, шурин, не перепустил ли там? – обратился царь к Темгрюковичу.

– Нет, самую малость! – негромко отвечал тот, поняв, что речь идет о пытке.

– Что же молчишь все, царь‑государь! Скажи слово ласковое? – с пеной у рта стал уж настаивать Иван, близко подойдя к трону. – Любо ли? Достиг своего. Вот, и на трон попал наш прародительский. Любо ли? Скажи!

– Христос… пусть от… отплатит тебе… за меня… за муки мои… и жены… и детей моих… – только и мог пролепетать бессильный мученик.

Горло опять перехватило у него. Крепко сжались запекшиеся губы, на которых пена кровавая видна…

– А… Христос? Что ты, царь? За что Христа на нас призываешь? Зачем с укором таким в глаза нам глядишь? Не гляди… Слышь, не гляди… В чем вина наша? Видишь? Раб твой Ивашка Московский с людишками всеми низко тебе на царстве челом бьет, – как‑то словно зверь, подвигаясь мягко вперед по ступеням трона, хрипел вышедший из себя Иван. – Да не гляди! Не гляди так, говорю… Не гляди!

Миг, нож сверкнул в костлявой руке царя – и полумертвый до того Челяднин трупом свалился с трона, с широким ножом, оставленным у него в груди рукой обезумевшего убийцы…

– Возьмите! Возьмите прочь! – крикнул Иван. – И мертвый – глядит… Не сомкнул глаз своих окаянных… Уберите скорей… Вина… Песни петь… Скорей вина! Девок гоните сюды!

И началась шумная оргия, дикая тризна ночная по несчастному Челяднину.

А на заре на коней сели опричники, вихрем помчались прямо в богатое, родовое село Челяднина, под Москвою…

На воздух взорваны были постройки. Стоя в боевом порядке, опричники, с Иваном во главе, ждали, пока порох, заложенный в подвалах и подожженный фитилем, – совершит свое дело… Прогремел страшный взрыв, причем погибли почти все бывшие в доме, так как их перевязали и выйти не дали. С гиком, с воплями кинулись затем опричники топтать и добивать тех, кто уцелел; и по всей деревне – ураганом пронеслись! Вырезали людей, разрушили избы, сожгли их, скирды разметали… Оставя пустыню вместо богатого, людного села, захватив все, что получше и подороже, обесчестили всех девушек и баб молодых покрасивее, потом избили, изранили или совсем прирезали и обратно домой поскакали «братья Слободские», с Иваном, с царем‑опричником впереди.

 

* * *

 

Немного дней спустя, на Успенье, в день престольного праздника в Успенском, древнейшем из храмов Кремля, еще Иваном Калитою воздвигнутом в 1329 году, – совершалась торжественная служба. Высокий, полутемный обычно храм – теперь залит огнями. Все паникадила тяжелые, громоздкие, словно звездами, усеяны огнями свечей… Все лампады возжены, озаряют неровным трепетным сияньем венчики местных икон, темные лики и фигуры святых и патриархов, на стенах нарисованных. Иконостас залит огнем. Свечи, тонкие и большие, тяжелые, в стально‑образных подсвечниках, – всюду горят и сверкают, колебля языки длинного красноватого пламени, которое дробится искрами в драгоценных каменьях, украшающих золотые оклады чудотворных икон…

Народу видимо‑невидимо… И самый храм битком набит, где служба уже подходит к концу, долгая торжественная служба митрополичья, совершаемая Филиппом соборне со всем причтом храма. Голова кружится от жара, какой дают пылающие свечи, от дыхания многотысячной толпы, напряженной, молящейся, восторженной и рыдающей. И за стенами храма – толпы, от паперти – так и тянутся, чернеют, заливая половину обширной площади.

Давно не видали царя в Кремле. Только вот на праздниках таких всенародных и появляется Иван. Одни говорят: «Болен наш сокол, солнце красное! Трудно ему поспеть повсюду!»

Другие, более сведущие люди, замечают:

– Не желает государь, с митрополитом‑владыкой видаться. Больно наскучает царю старик, все печалуется за крамольников владыко: «Никого не казни. Всех прости!» Царю не по сердцу печалованье, он и ладит: не встречаться бы.

– Раньше – молил… А теперя, как очень разлютовался царь, и прямо грозит ему святитель: «Не минуешь, грит, геенны огненной!» Конечно, государю докука! – прибавляют те, что посмелее…

Глас народа – глас Божий. Так все оно и было, как толки шли.

Не выдержал долго Филипп. Сперва только молил о прощении опальных… А убедясь, что наряду с виновными – много и невинных гибнет, стал укорять Ивана, поминать ему о суде Божием, на котором и его, Ивана, грехи взвешены будут…

– Уговор ты, видно, позабыл, владыко? Что на том суде будет, увидим мы с тобой потом. Какой суд здесь мне давать людям – я сам вижу, царь и владыко рабов моих лукавых… Оставь пустые речи!

Филипп не унимался. Когда царь не хотел допускать его к себе, Филипп пользовался каждой встречей и продолжал толковать все одно:

– Царь, помни о суде Божием…

И требовал если не прощения, так облегчения участи кого‑нибудь из осужденных, недостатка в которых не было.

Последние жестокие казни коснулись и многих из рода Колычевых, как будто Иван хотел остеречь этим Филиппа. Но кровавое предостережение не повлияло на непреклонный дух святителя. Торжественно служба идет. Ангельскими голосами звенят и поют певчие прославленной «стайки» митрополичьей, которой даже царская «стая» первенство должна уступить. Октавы архиаконов потрясают даже эти тяжелые вековые стены соборные, просясь на волю, дальше, на простор из‑под высокого, круглого купола, куда сбираются все голоса, напевы, все звуки, все клубы дыму кадильного, все струи воздуха жаркого.

Вот царь медленно, словно с неохотой, предчувствуя новое столкновение с непреклонным, упорным «печальником» – митрополитом, подходит за благословением к владыке. Царская свита вся тут же. Не в рясах черных, как в Слободе, а в богатых кафтанах, сверкая золотым и серебряным набором поясов и чеканом оружия… Народ, молящиеся, столько же и сами, столько под напором приставов царских, стеснилися до невозможного, раздалися во все стороны, очищая широкий путь царю и присным его.

– Мир тебе, царь православный, защитник христианский! – твердо, громко произносит владыко, встречая с крестом царя.

– С тобою мир, отче‑господине! Благослови, владыко!

– Пожди! Что так спешишь, великий государь? Редко доводится видаться с тобой. Не допускаешь и посланий, и увещаний пастырских смиренных моих до слуха своего царского. Здесь хотя, перед престолом Всевышнего, перед ликом предстательницы Присно‑Девы Честной за весь род человеческий, здесь молю: выслушай предстательство наше смиренное за чада церкви, гонимыя тобой. За мирские мужи, за священнослу…

– Постой, владыко… Не проповедь ли читать почал? Не время… Дай срок… Благослови и отпусти нас… Дела ждут государские… – покусывая губы, царапая концом жезла по железным плитам, устилающим храм, глухо произнес Иван.

Он чувствует, что привычный прилив холодной, ярой злобы овладевает им. Но в то же время с мучительной тоской в груди должен сознаться, что, если прав он, Иоанн, ведущий к спасению землю Русскую в бурное время нестроения всеобщего, – так прав по‑своему и Филипп. Бесстрашие владыки искреннее. Жалость его к людям – непритворная, неподкупленная, никем не вымоленная. Чист и свят владыко, хоть опричники и стараются оклеветать врага своего. Но Иван знает, что они клевещут… И потому терпит от Филиппа многое, чего не потерпел бы ни от кого из окружающих. Иван – не может поступить иначе. И Филипп не может действовать иначе. Иван вот понимает это. Филипп – не хочет или не умеет понять… А если бы он мог? Как хорошо было бы тогда… Все, что осталось чистого в больной, измученной, исковерканной и загрязненной душе Ивана, – все рвется к Филиппу. И если бы тот понял! Нет, он слишком чист и свят, чтобы понять закон мирской, закон созидания и разрушения земных, преходящих царств, а не единого, запредельного царства Света и правды Божией. И при мысли, что никогда Иван и Филипп не поймут друг друга, – ярость и жалость смешанной, опьяняющей волной захватывают и несут куда‑то в пропасть душу царя Иоанна.

– Дела государские – твой удел высокий, царский. А почто творишь дела диаволи, чадо? Почто окружил себя сими слугами сатаны, кои и над таинствами церковными, с тобою вкупе, – кощунствуют? Почто с ними вкупе – лиешь, яко воду, кровь христианскую? Поведай ми, царю? Покайся, припади к стопам Христа, тогда дам отпущение, благословение дланей, молитву уст моих. Тогда – душу мою отдам ти. Тело мое за тебя – терзать повелю!

Громко звучит горькая укоризна Филиппа.

Толпы народа – все дальше и дальше отступают, чтобы не быть свидетелями тому, от чего страх наполняет их душу и холод пробегает по спине.

Иван и Филипп перед престолом Бога тяжбу, последнюю тяжбу о душе царской ведут.

И, как злые духи, стерегущие душу, много грешившую, надвинулись ближе опричники. Не то они хотят всю тяжелую сцену скрыть от народа, не то немую угрозу Филиппу выказать… Если бы не тысячи народа, которые разорвут на куски каждого, кто дотронется до риз владыки, – тут же упал бы он мертвым под ножом любого из свиты царской. Но понимают палачи, что в Успенском соборе – роли поменялись. Хозяин, судья, повелитель – Филипп. Они же, с самим царем вместе, – только духовные чада и ответчики перед митрополитом Московским и всея Руси.

А голос Филиппа звучит все тверже и укоризненней…

Словно бы стараясь заглушить эту укоризну в ушах народа, в душе царя, который даже растерялся, не ожидая ничего подобного, – опричники перекидываются между собою тревожным, поспешным говором:

– Да что же царь молчит?! Спускает монаху безумному!.. Опешил, видно, царь… А тот и рад! За народом никого не боится, ничего не пужается чернец обнаглелый…

Уколы достигли ушей царя…

И правда, что эта с ним? На глазах у всех холопов этих, у черни, у попов, – он, Иван, поруганье подобное терпит!

Пусть даже безупречен Филипп… Но не смеет он! Царь перед ним, владыка всей земли! Владыка тел и душ людских, милостию Божией, наравне с самим митрополитом…

Громко несется речь Филиппа:

– Покайся, царь! Омой от крови длани свои, очисти душу от скверны, отринь слуг адовых, что обступили тебя, блудодеи, и ведут к погибели. К Богу прииди, и я за тебя…

– Молчи, гей, замолчи, отец святый! – вдруг, не имея сил сдержаться больше, прогремел, всей грудью выкрикнул Иван, словно надеялся, что грозный оклик отрезвит, остановит бичевателя.

– Я замолчу – камни возопиют! И несть тебе тогда спасения!

– Только молчи! Одно тебе говорю… Молчи, пока могу сдержать дух гнева, владеющий мною… Длань моя тяжка, ты знаешь! Так молчи… и благослови нас!

– Наше молчание архипастырское – гибель на душу твою навлечет, смерть нанесет душе твоей бессмертной, на веки вечные, с кромешниками всеми в геенне адовой! Не стану молчать! Не боюсь духа гнева твоего… Владеет бо нами – Дух Святый Господен! Ему же несть одоления от людей…

– Постой… Еще в последний раз послушай… В последний раз говорю тебе, как уж много разов тебе сказывал… Царство шатается… Сильные – слабых истязают! И не ты, не молитвы твои обуздают надменников, но мощная длань наша карательная. Ближние мои – встали на меня. Зла мне ищут сотворить. Не мешай же мне пахать государскую ниву мою для жатвы богатой, не мешай зерна сеять тяжелые, кровью орошать их горячею, чтобы жатва, великая жатва мира и мощи царственной созрела для великой Руси!

– Чума и гибель растет на нивах, кровью орошенных, не покой для земли, не величие царств. Духом созидают они: духом же разрушаются… Вспомни Вавилон, вспомни твердыни Ассурския!

– Да нет, не то совсем… Не понять тебе, владыко… Так оставь ты лучше! Какое дело тебе до наших советов царских, до путей наших властительных? Слышишь, молчи!

– Я пастырь стада Христова! Ищу заблудшую овцу свою… И радость будет велим, ежели обрету ее… Знаешь, какая радость?! Вот отчего не замолчу, покуда исходит дыхание из уст моих.

– Филиппе, не прекословь! – ударив жезлом о помост так, что погнулось острое жало стальное, властно крикнул Иоанн. – Не прекословь державе нашей, данной нам от Господа, чтобы не постиг тебя жестокий гнев мой! Лучше, владыко… Ты вон что лучше: покинь… Оставь митрополию…

– Не покину, чадо мое. И мне сан мой священный – дарован от Бога! Я – не просил, не искал через подружий своих, поминки не слал, бояр, попов, епархов не закупливал… В пустыне моей – нашел меня Господь. Ты же, о царь жестокий, извлек меня из тихого прибежища моего, мирного и сладкого. Зачем, о царь, лишил меня пустыни моей? Ввергнул зачем в пучину житейскую?!

Громко, скорбно вопрошает Филипп, а слезы, крупные слезы – так и скатываются по старческим, исхудалым щекам, темнят своей влагой светлое, блестящее облачение владыки…

И что‑то в ответ словно дрогнуло в груди Ивана… Что‑то забытое, прекрасное, мучительно‑жгучее вместе с тем, как первая ласка, как укор совести, как незваный прилив раскаяния… Со смерти жены не плакал Иван. Он разучился и хохотать, и плакать… Одна кривая улыбка болезненная осталась ему…

А сейчас? Нет, он не допустит… Нет! Нельзя. Заплакать теперь – значит на позор предать себя, на посмеянье…

И еще раз звонкий удар искривленного острия по железным плитам – пронесся, прозвенел под сводами храма… Постоял два‑три мгновения в раздумье Иван… И от этого раздумья дыбом волосы встали, зашевелились у всех опричников, у провожатых царя…

А что, если монах – победит? Если падет Иван сейчас на колени перед владыкой и…

Тогда им из этого храма нет другой дороги, как в тюрьмы, на плахи, под топоры и на виселицы…

Или уж тогда – обоих не выпустить из храма… Не даром отдать свою жизнь?!

Без сговоров, у каждого из палачей пронеслась одна и та же мысль в смятенном уме.

Но судьба сжалилась: спасла Иоанна, временную отсрочку дала Филиппу.

Круто повернул царь и, ни слова не говоря, быстро пошел из храма. Опричники с шумом, с веселым говором теснятся за ним.

Вздрогнул Филипп. Пока царь стоял в нерешительности, владыка так и пронизывал его глазами, полными слез; в душу грешника хотел без слов пролить луч благодати… Горячо, молча молилась душа Филиппа за душу царя…

Но Иоанн ушел.

И часто‑часто каплют слезы из опечаленных глаз владыки на железные плиты собора, носящие следы от ударов жезла царского…

Бескровные губы аскета шепчут одно:

– Спаси, Боже, царя… Землю, Господь, защити!

О себе не молится владыка. Филипп позабыл о себе.

 

* * *

 

Заочно собор осудил Сильвестра.

Филиппа заочно осудить нельзя. И судить‑то его не должны иерархи российские, как ему подчиненные. Экзарх, присланный от вселенского патриарха Константинопольского, – один может дело разобрать, судить и смещать первосвященника, епископа верховного российской церкви, греческой…

Но Ивану дела нет до уставов канонических.

Он видит, что для прекращения соблазна, толков и смуты в народе, которая грозит бедой самому Иоанну, – надо скорей сместить Филиппа, другого, более покладистого владыку избрать и, на глазах народа, – помириться с церковью, в лице нового митрополита.

А опричники, кроме того, все в дело пустили, целый ад на ноги подняли, только бы скорей низвергнуть ненавистного своего гонителя.

Нашлись предатели‑Иуды, ложные послухи, ложные обвинители, наглые клеветники.

Новый настоятель Соловецкого монастыря, игумен Паисий, ненасытный честолюбец, завидуя тому, чье место он занял, упоенный обещаниями кромешников, пославших своих гонцов и на Соловки, подумал:

– Отчего бы и мне не занять места, какое занял Филипп – такой же раньше игумен, каким я сейчас?

Эта мысль усыпила совесть.

Он и духовник Ивана, Благовещенский протопоп Евстафий, открыто решились возвести клевету, кинуть груду нелепых обвинений в лицо Филиппу.

Восьмого ноября 1568 года в том же Успенском храме собрался на судбище собор духовный. Владыки Новгородский Пимен, Суздальский и Рязанский, усердные приспешники Ивана и опричников его, еще другие иерархи высшие и низшие и даже светские лица, – к великому соблазну общему, – вопреки церковным законам, преданиям и правилам, приняли участие в этой пародии суда.

Горько улыбался Филипп, глядел в лицо «судьям», царю и молчал в ответ на обвинения и клевету. А то, что говорил святитель, – конечно, не могло спасти его, только ускорило гибель.

И люди молчали кругом… Иные равнодушно глядели на позорное судилище, другим – личный, подлый страх зажимал уста, хотя в душе жалели они Филиппа, преклоняясь пред величием старца.

А клеветники выступили вперед. Говорили громко, надменно.

Только в глаза избегали они посмотреть тому, кого чуть не антихристом, «зверем из бездны» и еретиком рисовали эти отбросы человечества…

Недолго длился суд.

С гиком, свистом и хохотом вывели опричники «обвиненного» и отставленного от митрополии владыку на паперть храма.

Блестящий наряд святительский был сорван во время обряда низложения. Старая, рваная ряса монашеская, покрытая грязью, заплатами, – сменила мантию и оплечья первосвященника. Из судей многие, забежав на паперть вперед, целовали украдкой одежду осужденного ими… рыдали беззвучно…

Простые дровни стояли наготове. Сюда посадили Филиппа. Один опричник сел вместо возницы… Остальные – на конях, где у седла скалили зубы собачьи головы, сверкая стеклянными глазами, и, взяв в руки метлы небольшие, которые тоже постоянно возили за собой, поскакали палачи за дровнями, то и дело нанося удары, осыпая бранью страдальца‑мученика…

Народ, собравшийся к собору, бежал издали, опасаясь оружья буйных опричников… Со слезами провожали встречные люди позорную колесницу, тянули к святителю детей своих… А он, глядя кротко на всех, не издавая ни жалобы, ни стона, благословлял народ исхудалыми, дрожащими руками, насколько позволяли веревки, которыми опутали по рукам и по ногам старика.

Вот за подгородной рощей скрылся поезд… Подъехал к воротам ближней обители во имя Богоявления Господня – и глубокие, немые тюрьмы монастырские приняли под свои своды нового узника.

Радость царила в Слободе много дней после падения Филиппа. Но один там не радовался. Смертельная тоска овладела душой Ивана. Он ждал, что гнет с нее свалится, когда падет Филипп. А вместо того свинцовый груз навалился на грудь. Сердце так больно сжималось, так безотчетно, беспричинно, что ни вино, ни пытки, ни ласки самые дикие, небывалые – не могли развеять этой тоски, снять груз с больной души несчастного Ивана, этого зверя в человеческом образе…

 

* * *

 

Дивные вещи, как говорят современники, совершились потом…

Кротость Филиппа растрогала даже врагов его, усмирила не только медведей, но и опричников.

Игумен Богоявленской обители, не любивший владыку, боявшийся Иоанна пуще смерти, неуклонно исполнил приказ царя. На Филиппа были наложены тяжкие оковы.

Даже по поясу лег широкий обруч железный. Сами опричники, прискакавшие за дровнями, заклепали замки.

Дверь подвала, кроме тяжких засовов с большими замками, была еще забита наглухо костылями громадными. Без пищи, без воды приказал Иван оставить там Филиппа. Думал: не смирят ли старика тяжкие лишения?

Ускакали опричники. Ключи от темницы с собой увезли, как было им приказано, чтобы монахи не разжалобились, не сделали потачки Филиппу.

Но тайные тюрьмы монастырские полны чудес. Недаром толкуют, что и войти и выйти из них – легко и трудно одинаково. Все зависит от уменья… Когда через три дня явились опричники проведать заключенного, думая встретить или усмиренного горделивца, или труп жалкого старика, – свершилось нечто странное.

Целы – запоры дверные. Нетронуты двери, наглухо забитые. С трудом раскрыли двери. И до слуха кромешников донеслось ление псалмов благодарственных. Стоя с руками, поднятыми к небу, стряхнув, как скорлупу, все цепи тяжелые, слабым голосом воспевал узник Господа Сих.

Азиат суеверный, князь Михайло Черкасский, и другие, с ним вошедшие в подвал, так и дрогнули. Волосы зашевелились у них от неодолимого, священного ужаса.

– Чудо! Чудо! – как из одной груди, вырвалось у всех, и мучители, бездушные, продажные грешники, – с мольбой и рыданием припали к ногам своей жертвы, шепотом или с воплем, кто как умел, молить стали:

– Благослови, владыко! Отпусти нам окаянство наше, грехи неисчислимые, тяжкие!

И он благословил. Он дал им отпущение, палачам своим.

Кинулись к царю эти звери, пережившие минуты просветления, рассказали все. Лица – мокры от слез… Лица только с брызгами крови да вина раньше знакомые…

И дрогнул царь. Но иное слово сорвалось с его бледных, дрожащих губ.

– Чары, чары, чары! – хрипло зашептал Иван. – Недруг он мой… Изменник, предатель! Не на суд ли Божий зовет меня старец упрямый? Так давай тягаться! Эй, псарей сюда! Пусть Андрюшу с цепи возьмут, в обитель свезут да к Филиппу припустят. Опричников моих, гляди, очаровал ведун… Пусть зверя очарует, тогда уверую в правоту… или в силу его… Да не кормить Андрея до завтрева. Ни крупицы нынче не давать… И завтра же… В подвал Андрюшу к старцу впустить… Пусть вдвоем потолкуют.

Андрюша был бурый медведь, могучий, самый злой из всего зверинца царского, где медведи и псы‑людоеды содержались для диких охот и забав Ивана, какие тот по примеру цезарей порой затевал… Имя зверю дано в честь двух Андреев: Шуйского и Курбского.

Исполнили волю Ивана. Точно ли, нет ли? – кто знает…

Ходил за медведем один только, кого не трогал свирепый зверь: псарь по имени Приезжий Обернибесов. Он и повел Андрюшу. И в подвал его загнал. При всей грубости – набожный, верующий человек был псарь. Может, и накормил раньше досыта мишку. Или на самом деле, встретясь со взором твердого человека, в полутемном подвале, слабо освещенном светом ночника, – зверь отступил, отвернул налитые кровью глаза и смиренно улегся в углу? Как было – никто не знает… Но именно так и застал обоих царь, когда наутро, терзаемый любопытством и неясным страхом, сам он явился в монастырь, дверь распахнуть приказал и заглянул в темницу.

– Глянь, государь! – забасил шедший впереди Обернибесов. – Ондрейко‑то наш – приручился, видно… Лежит смирнехонько в углу. Не тронул медведь старца Божия.

– Вижу, вижу! – протяжно отвечал Иван.

– Чудо! Чудо! – зашумели все стоявшие за царем: монахи, стрельцы и опричники…

– Чары! Чары! – говорю вам… Я – говорю! Царь и властитель ваш… Плохо вы здесь сторожите, голубчики… Нынче же в Тверской Отроч монастырь отвезти крамольного епископа! А тебя, приятель, обратись к псарю‑медвежатнику, тебя, Обернибе‑сушка, я попытаю нынче ж о чуде об этом!

И прочь пошел.

Филиппа в Тверь повезли. А на другое утро в Синодике новое имя стояло, Иваном вписанное: Приезжий Обернибесов… Сверху – звание проставлено: псарь…

Что ни день – то больше росла и ширилась тоска больной души, овладевшая царем после удаления Филиппа.

Видят это опричники – и хмуриться стали.

– Все, вишь, пригляделось игумну нашему… Надоть бы поновей чего, позабористее…

И они нашли.

Чтобы не было ни сроку, ни отдыху, чтобы не успевал поодуматься царь – одно средство оставалось верное, испытанное: против сильного какого‑нибудь, хоть бы и выдуманного, врага домашнего натравить надо царя. Старые внешние враги теперь уже, как нечто знакомое, мало занимали Ивана.

И нашелся случай под рукою.

То ссорясь, то мирясь, но довольно сносно в последние годы жили оба брата двоюродных: Иоанн IV и Владимир Андреевич.

Именно в эту пору, летом 1569 года, Иоанн послал князя, в качестве вождя, с московскими ратями против турок. Их ожидали со стороны ногайских степей, так как хан Девлет с помощью 17000 янычар турецкого султана сбирался отнять у Иоанна царство Астраханское.

Через Кострому поехал Владимир со всей семьей и остановился в Нижнем Новгороде, где, по обыкновению, назначен был сбор служилым, ратным людям, казакам и азиатским, кавказским князькам с их дружинами.

Кострома недавно отошла к Владимиру, вместо старого удела, с другими еще городами: Дмитровом, Боровским и Звенигородом.

Старый дедовский удел, с известными целями, был отнят у брата Иваном.

Костромичи, из усердия, миряне и духовенство все, желая в лице брата почтить самого царя, встретили Владимира торжественно, с царскими почестями.

Принял хлеб‑соль Владимир, спасибо сказал новым оброчникам своим и проехал дальше, в Нижний, где стал к походу готовиться. Пока войска собрались, турки узнали, что отпор им сильный будет, – без боя домой вернулись.

Владимир послал вести о том брату, а сам остался жить в Нижнем, ожидая дальнейших приказов от царя. Было это уже в конце 1569 года.

Только что оставил царя гонец от Владимира и стал Иоанн разбирать, что пишет ему двоюродный брат, – как вдруг неслышно, без доклада, показался в покое Басманов. Видя, что царь в бумаги ушел, кашлянул легонько.

– А, ты? Что надо? – не оглядываясь, узнав по кашлю Федю, возмужалого, бородой пообросшего, теперь – смелого воина, спросил Иван. Хотя и не по‑прежнему, но особенное расположение питает он к этому лукавому парню.

– Так. Проведать заглянул… Слышно: вести от князя Володимира. Турок, что ли, расколотил?

– Не жди турок… Не бойся, Федя… Цел останешься… Турки к нам за тобой не заглянут… Вовсе не пожалуют… Вот пишет Володимир!

– А про то, как встречали его в Костроме да везде и повсюду, с крестами‑хоругвями и со звоном колокольным, ниц перед ним как падали, государем‑царем величали, – о том пишет ли князь?

– Что ты плетешь? Что за притча?

– Бабы да девки на коклюшках плетут, а мне не пристало. Видишь, вон: рубчик на лбу, от сабли татарской… Это – мое плетенье ноне… А я правду говорю…

– Как царя его встретили, говоришь? С чего ж бы то?

– Э, государь… Да ноне, видно, один у нас чутье потерял: игумен наш премудрый… «С чего бы?» А с того бы самого, с чего и в некие дни былой хвори твоей – присяги князь давать не хотел усопшему царевичу Димитрию… Не кроется князь даже… Тут – и Филипп помог… И толки, что Ивана‑царевича своего ты на трон литовцам отдаешь… И мало ль что… А Федор‑царевич, здоровьем‑де слаб, толкуют… Головой некрепок, вот как твой же брат был покойный, государь Юрий Васильевич… Один и выходит царь впереди: Володимир свет Андреевич!

– Да врешь ты…

– Экий, право, царенька… Заладил одно: врешь да врешь. С чего мне врать‑то? Спроси сам хотя костромичей тех… Они не скроют…

– Ладно… Свезти их сюда, всех, которые… Я с ними…

«Дело» палачами было найдено. За костромичей несчастных взялися. Свезли в Слободу самых важных из тех, кто во встрече Владимира участвовал. Напуганные бедняки и таиться не стали, поведали, как государева брата встречали торжественно, чин чином…

– Не царя ли себе в нем чаяли, милые?

– А это не наше дело! – отвечали простодушные костромичи. – Велишь – и за царя его почтем!

Кнут и пытка служили наградой за их простодушную откровенность. А пытка была такая тяжелая, что ни один из привезенных в Слободу домой не вернулся, рассказать даже не мог, что испытал, что видел он в этом чистилище.

Не привык Иван на полпути останавливаться.

Старые подозрения, ненависть к Владимиру, искусно пробужденная сворой беспутных опричников, – завладели волей и душой Ивана так властно, что ни о чем ином он больше думать не мог.

Во сне снилось, наяву – то же самое думалось: устранить опасного соперника по царству.

В Нижний гонцы поскакали, люди были подосланы разузнать, как да что там… Из опричников были, конечно, те люди… Скоро вернулись и столько насказали, что позеленело от ярости и страху лицо Ивана.

– Извести меня задумал? Откуда знаете? – спросил царь.

– А слыхали. Да можно князя и с поличным поймать… Уж как это сделать, у нас придумано!

– Ладно. Изловите мне только его. А уж я… И вашу службу не забуду.

– Что ты, государь? Мы – из усердия к тебе! – низко кланяясь, заверяли иуды.

А глаза у самих алчно сверкают, предчувствуя поживу богатую…

Затеянная опричниками ловушка проста была до наглости.

Нежданно‑негаданно явился к Владимиру в Нижнем один из поваров Иоанна, Шемёта, Пищик по прозванию, и стал просить тайного разговора.

Допустил его Владимир в свою опочивальню. Кинулся в ноги холоп, лежит – не поднимается.

– Встань, говори, что надо?

– Шемёта я, поваренок царский, государь!

– Помню… Видал тебя… Батогами тебя хлестали единова, что царю не угодил. Помню: ты за науку кланяться пришел, при мне челом бил брату‑государю.

– Так, так… Истинная правда… А вот анамнясь куда было дело почище… Женка моя – дура, заартачилась, в покои дворцовые ночью идти плясать не похотела… Мастерица она плясать… Так…

– Ну, что же?

– Да уж больно смешно, осударь… Плиту принесли железную, на которой медведей плясать учат. Под плитою тою – огонь разводить бо‑о‑ольшой меня же заставили… Чтобы красной была плита… И…

– Говори, не тяни…

– Да, забавно больно, осударь… Женку мою на ту плиту, на самую… поставили, босыми ногами, нагую… «Пляши, говорят, здесь, коли пред царем не хотела…» А я все огонь подкладываю…

Как будто от волненья, умолк лукавый притворщик мужик.

– Ну и…

– Плясать стала… Кругом с ножами стоят… Чуть она с плиты – нож торчит… Больно… Пахнем мясом паленым… Ревет моя женка: «Шемётушка! Заступись… Пожалей моих малых детушек… Гибну я, Шемётушко!» Ну, какая заступка тут? Самого, гляди, на плиту посадят…

– Так как же?…

– Поплясала малость… Думала: потешутся и отпустят… А там пала плашмя… и… вся дожарилась… И конец…

– А ты?

– Я… Что же… Я – дрова подкладывал…

Говорит – и ни слезинки на глазах. Только дышит тяжело.

Правда, был он при такой сцене, но чужую, не его жену тогда плясать учили. Он только теперь на себя принял личину того несчастного, который с ума сошел тут же, видя муки жены.

Владимир от ужаса даже лицо руками закрыл. Но быстро опомнился.

– Ты что же это? Чтобы мне такие сказки потешные рассказывать – и пришел сюда? Или на царя жалобиться? Так я и прибавить велю, да к нему пошлю с вестью, какие слуги у него болтливые…

– Нет, храни Бог, осударь… К слову пришлось. Сам ты понукаешь: скорей да скорей… Я и рассказал… А я – за рыбкой, осударь… Как поваренок его царский…

– Так мне‑то что же? Скажи дворецкому… Он велит тебе на торгу, что получше, отобрать…

– Не! Я и сам могу… А я к тебе… Слово есть тайное. Боюсь, прогневаешься али не уверуешь. Тут мне и крышка… А я еще пометить должен…

– Кому мстить?

– Учителям‑то… женки моей… Окаянным опришникам…

– Воистину окаянные! – невольно сорвалось с языка у вечно осторожного Владимира.

– Да, что они только против тебя, осударь, задумали? – словно ободренный этими словами, подхватил Шемёта. – Даже ужасти… Наклепали, вишь, что ты в цари – сам сесть задумал… Костромичей, которы тебя встречали, всех переказнили…

– Эй, вздору не мели, холоп! – с сердцем оборвал Владимир, не успевший еще от друзей своих из Слободы получить никакой вести. – Гляди, не было б худо…

– Твоя правда… Вздор молочу… Прости, осударь… Вот донесут тебе, кто поважней меня – тем и верь… А мне, холопу, верить можно ли? Весь‑то, холоп, – копья не стою я медного, полушки татарской, ломаной…

Задумался Владимир. Может быть, и правда… Знает он, как подозрителен, беспощаден Иван.

А Шемёта, на коленях стоя, подполз поближе, шепчет:

– Коли узнаешь, что прав я был… И пожелаешь гнев царя на милость обратить. Счастья добыть себе да ласки братней. Шемёту шепни… Я – на кухне у царя… Не все, что пьет и ест царь, – стольники пробуют. Есть корни и травы приворотные… целюющие… Мне мигни… Дай, перешли мне что надо… Прямо во уста царю попадет… И взлетишь ты надо всеми, как солнце над землей. Любовью братской да жалованьем… – быстро подхватил предатель, заметя испуганный взор Владимира. – Тогда и меня не забудешь… Дать с теми порасправиться, которы Анютку мою – плясать учили… Живую палили… Деток сиротами моих оставили…

– Вон! – только и мог крикнуть Владимир.

И не стало иуды в покое.

А через неделю ввели его, избитого, окровавленного, истерзанного, в опочивальню Ивана.

– Гляди! – кричал Федор Басманов. – Гляди, государь, куды дело пошло… В Нижний, за рыбой ездил этот смерд… А люди, какие были с ним, подводчики, и донесли здесь, чуть вернулися, что к себе предателя князь Владимир звал… Долго шептался с аспидом. А один Федька Наумов, холоп твой, донес: пятьдесят рублей Шемёта взял, царя бы извести. Обыск мы сделали… Гляди! Вот, что нашли… Казны: полсотни рублей серебра. И сверточек бумажный…

Показывает Иоанну в бумажнике – порошок какой‑то, красноватый.

– Дали псу дворовому мы зелья этого… Вмиг околел… Вот чем, царь, братец‑князь твой промышляет…

Молчит Иван, дрожит, бледен весь…

Наконец заговорил.

– А сам‑то… этот… сознался… Открыл ли вам что?

– Нет… Клянется, подкинули зелье‑де…

– Ну так попытайте собаку…

И пнул прямо в лицо носком сапога Шемёту‑предателя, который, ради обещанной награды, – даже согласился комедию пыток разыграть, когда ему пообещали с клятвой, что дело пустяками кончится.

Но на пытки – сам царь пришел… Тут уж не до шуток. И все сказал полузамученный человек, как хотели опричники, лишь бы передышку получить до приезда Владимира, против которого он должен был свое показанье давать…

Вторым свидетелем явился дьяк Савлук Иванов, посаженный некогда в тюрьму Владимиром за разные грехи, однажды успевший уже оклеветать Владимира и мать его, иноку Евдокию, а в миру княгиню Евфросинию.

Ничего об этом не зная, получил Владимир ласковое письмо от Ивана: «Брату нашему любезному… Пишем твоей милости: турки, как сведали мы, вконец назад повернули… А тебе бы из Нижняго в свой удел поспешать… Да как поедешь туды, к нам заехал бы в Слободу, для дела великого, тайного. А стоять тебе, брату нашему, не в Слободе, а в селе Москатине, что на Богане… Там уж будет все поизготовлено… И целуем тебя братски, и супругу твою с детками. А дочки твои обе у нас здравы… Василий, княжич твой, здрав же… и с женой молодою… Службу нам в Ливонах служит верную… А как твои молодшие сынки? Здоровы ль? Поглядеть мне на них охотится…»

Поверил братскому призыву Владимир, с женой и с двумя сыновьями младшими, которые росли при нем, из Нижнего выехал, со всеми челядинцами, с боярынями жены и с прислужницами ближними, которые души не чаяли в молодой, ласковой княгине Евдокии Романовне, урожденной Одоевской, второй жене Владимира.

Стали на Богане, как царь приказал.

Тут только и дошли к Владимиру вести тревожные обо всем, что было в Слободе.

Да не вернешься назад… Поздно. А и вернешься, так догонят опричники… Немало их… шесть тысяч человек теперь в Слободе скопилось, да еще другие живут по разным городам, из тех двадцати, которые на опричнину записаны…

Ждет Владимир, что‑то будет.

Спасибо, недолго ждать пришлось.

Заря не занималась, а из Слободы выехали тысячи две опричников, с Иоанном во главе. Тихо подъехали к селу, где ночевал Владимир. Трубы резко прозвучали. Все село было оцеплено. Как в побежденный лагерь вступили туда нападающие. Иван занял большую избу, недалеко от той, где Владимир с семьей помещался.

С шумом, с проклятиями ворвались в покои князя и княгини два посланца Ивановых: Грязной Василий да Малюта‑палач, Скурлятев рыжебородый.

– Вставай, изменник… Иди с княгиней твоей на суд, перед очи царские…

– Прочь, холопы – обнажив меч, крикнул Владимир. – Пойдем мы сами к царю… Но вы не смейте касаться ни меня, ни княгини, ни детей наших…

Отступили оба, ждут.

Наскоро одетые, пошли за Владимиром к царю – жена его, оба сына… Ближние женщины княгинины…

Обезоруженного Владимира с семьею ввели в пустую горницу, где ждал их царь, судья и палач, все вместе. И старший сын, Иван‑царевич, с отцом тут же.

– За что позоришь так брата своего, государь? – спросил было при входе Владимир.

– Молчи, предатель! Мне здесь спрашивать, тебе – ответ держать надлежит. Ты чего ради отравить меня людей подкупал, холопов моих?

– Когда? Помилуй, государь!

– Когда? Эй, ты… Шемета… Как тебя? Уличай…

На коленях подполз предатель и, не отрывая головы от земляного пола, чтобы не встретиться с глазами Владимира своим бегаюшим взором, повар стал повторять заученный урок…

– Призвал князь… Денег сулил… Полета дал тут же… И зелья в бумажку отсыпал из ларца… У постели на поставце стоит… Нарядный ларец…

И повар описал подробно ларец дорогой, который приметить успел в спальне у Владимира.

– Знаю, знаю ларец… – кивая головой, произнес Иван. – Видывал его. Старинный, дедовский… Что скажешь, брате? Чем оправить себя думаешь? Чем смертный грех братоубийства и цареубийства окупишь, кроме смерти же?

– Не ради жизни, но твоей и моей души спасения ради говорить буду, государь… Только деток и княгиню увести повели… Видишь, неможется ей…

– Жена и муж – да будут воедино, – по слову апостола! Вместе умышляли на меня, заодно и ответ вам держать. Говори…

Скрепился Владимир, все рассказал, как было.

– Хитро придумано… Подослан, значит, был поваренок к тебе, так думаешь? А кто же подсылал? Скажи уж, не потаи!

– Того не ведаю, государь…

– Попытать бы тебя, – скажешь! Да, лих, крови нашей царской проливать, тела братняго мучить не хочу…

– Не пытай, государь… Ее – не пытай, княгиню мою… Только и молю тебя! Вижу: помеха мы тебе на белом свете… Так… постриг принять повели… Схиму великую… И забудешь ты об нас, и свет позабудет… Спокойно царствуй… Молю тебя, пусти нас в монастырь… И ты проси, жена… Дети, молите дядю…

Кинулись они к ногам царя.

Рыдают, ноги целуют мучителю… Он сидит, задумался… А что, если бы?

Но угадали минуту колебания, прочли искру сожаления на глазах у Иоанна слуги его кровожадные. Не того им хочется… Да и опасно оставить в живых такого сильного, так глубоко обиженного человека!

– Государь! – шепчет Малюта. – Слышно, инокиня‑то Евфросиния, на что баба, на что в монастыре уж сидит, а царюет тамо! Все бояре к ней исподтишка съезжаются, да боярыни‑княгини! Словно бы на богомолье… А о чем Бога молят? И о том ты сдогадаться можешь… Так уж теперь, если этих еще в монастырь… Поди убереги их!

– Да, да, и монастырские стены – порука ненадежная от умыслов злодейских… Дощатые стены домовины, гроб трилокотный, – хоть и тоньше, а куды прочнее… Правда твоя, Малютушка! – встрепенувшись, ответил царь и оттолкнул прильнувших к его ногам детей.

– Прочь… Довольно… Стыдно валяться так… Все же кровь вы царская…

– И то, стыдно! – поднимаясь, поняв, что все кончено, прошептал Владимир, помог подняться и жене, детей к себе прижал.

Перепуганы насмерть мальчики… Не поймут, что творится. Все перед отцом и матерью ихней ниц падали… А теперь – сидит в грязной избе страшный старик… В рясе черной… Дядя он ихний, правда, царь… Но противный… злой… И мучит отца с матерью.

– Не смей обижать тятю… Не трогай маму! – вдруг, вырвавшись из рук у отца, крикнул прямо в лицо Ивану старший, семилетний мальчуган.

Мать быстрее молнии схватила ребенка, лицом к груди прижала, молчал бы только, не губил себя и всех.

– Ого! Волчонок зубы показал! Хорошо настроили сынка… Вижу, как учили вы племянничка меня, царя и дядю, почитать! – заскрипев зубами, сказал Иван. – И то, чего тянуть да зря слова терять? Слушай, брат… Жизни моей, и венца, и трона искал ты моего… Забыл крестное целование, записи многократные клятвенныя… Холопов на царя подвигал, на помазанника Божия… Яд мне изготовил… Так сам его испей сейчас же… на моих глазах… Милую тебя: без муки покараю… За мою жизнь, на кою умышлял, твою жизнь отыму, как оно и в законе сказано: око за око… Эй, подать сюда кубок меду, для меня братом сычёного… Сам пускай изопьет!

Усадили князя… В полуобмороке княгиня опустилась на лавку подле него… Кубок с ядом принесли…

– Пей!

Покачал головой Владимир.

– Нет, сам пить не стану. Вижу: час мой пришел. Предаю себя в руки Божий… Но сам не стану руки на себя налагать. Грех то смертный… Не хочу я души своей загубить, как ты, брат‑государь, тело губишь мое…

– Пей, говорю, не то – за пытки примусь… Хуже будет…

Вдруг поднялась с места княгиня Евдокия, молчавшая и только рыдавшая до сих пор.

С земным поклоном обратилась она к мужу:

– Прости, княже! В годину эту лютую позволишь ли жене своей совет подать тебе? Слово сказать, как думаю?

И ласково, но твердо звучит голос измученной, прекрасной, страдающей женщины.

– Говори, милая… Говори, голубка моя… Ты ль мне не советница была? Ты ли не любая, не помощница? Говори. Как скажешь – так и сделаю! Крестом святым божусь, души спасением заклинаюсь… Говори…

И обнял крепко… По волосам гладит, в глаза нежно ей глядит.

Иван слушает, смотрит, даже с лавки привстал…

Что это? Наваждение диавольское? Не Настя ли то воскресла? Не ее ли слова? Не она ль говорит? Не ее ли голос слышится?

А княгиня так же спокойно, громко, словно про что‑нибудь по дому толкует, дальше речь ведет:

– Испей чару, как он вот велит… Откушай, князь‑государь… Видит все Господь. Знает, чай, не сам ты налагаешь руки на себя… Тот губит тебя, кто отраву дает брату, без вины, без прорухи всякой… На его душу и ляжет грех… Лучше же от руки царя‑брата смерть принять, чем палачу‑кату подлому тело твое терзать, душу томить… А бог отомстит на страшном суде за кровь неповинную… На нем, на проклятом, на детях на его – кровь наша и детей наших! – оборотясь к Ивану с выражением ненависти и невыразимого презрения, крикнула княгиня.

И умолкла. Больше ей нечего сказать. Напрасно кинулись было палачи рот зажать Евдокии. Только посмотрела она на них – и отступили те. Стоит и молчит княгиня.

– Ну, ин так… Будь по‑твоему… Жить помогала ты мне… Умирать же научила, княгинюшка! Низкий поклон тебе! И тебе, брат‑государь, за венец мученический, коий приемлю из рук твоих… Дайте чару мою смертную…

Твердой рукой взял он большой, толстого стекла стакан, полный до краев мутной, беловатой жидкости. К губам подносит…

– Постой князь! – шепнула княгиня. – Гляди, по‑честному с нами поделись, не все осушай… Нас трое здесь еще… Не то знаешь, что может быть?

– Знаю, знаю… Он все может… – отвечает князь, словно и нет здесь Ивана, словно не о нем и речь. – Оставлю и на вашу долю…

Отпил спокойно больше половины.

– Вот так… Гляди – и на вас хватит!

– Как не хватит? Чай, знаешь зелье свое, которое изготовил на царя! – говорит Иван.

И смотрит: что дальше будет.

Захватило его то, что происходит перед ним. Словно это не люди живые… И не брат его яд выпил так спокойно… И не жена брата молит: на мою долю, на сыновей оставь… И сам Иван – не он теперь. Нет! Давно забытые картины выплывают перед Иоанном. Сидит он, читает о временах мучительства, какие творили кесари римские над христианами… И эта чета перед ним, – чета римлян стародавних… И пьют они смерть, словно вино сладкое… А он, Иван, кесарем ставший, любуется, как люди жить и умирать умеют хорошо!

– Вот, вместо пещнаго, такое бы действо представить… – вдруг нежданная пробегает, неуместная мысль у царя.

А Евдокия тоже успела между тем отпить из стакана… И детей заставила… Честно остаток поделила. Себе – побольше. Детям – поменьше…

Смотрит дальше Иван.

Плохо влияет яд… Прием у княгини и детей – не довольно велик… Владимира – того уж поводить начало, как бересту на огне. Но он обнял жену, детей, сидит, муки пересиливает, улыбаться старается… Молитву громко читает отходную… Евдокия и дети повторяют священные слова за князем. Сами себя готовят люди в иной мир.

И невольно Иван стал вторить за жертвами своими бесконечно грустные и бесконечно утешительные слова моленья страшного, последнего моленья…

– Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко, по глаголу твоему… Упокой, Господи, души рабов Твоих… Владимира… Евдокии… Ивана да Юрия…

– Мама! Мама! – шепчет напуганный старший ребенок. – Разве ж и я умру… И братец меньшой, Юра? За что, мама? Не хочу помереть… Страшно в могилке… Видел я: клали бабушку нашу старенькую… Мама, не хочу… Жаль мне… И братца жаль…

– Нет, милый, не бойся: не смерть… жизнь тебя ждет вечная, ангельчик ты мой! – костенеющим языком отвечает мать…

– Ой, больно мне, мама! Мама, что с тятей? Упал он… Как поводит его… Ой, больно! Мама, какие глаза у тяти страшные! Ой, больно, страшно мне!

Малютка Георгий– княжич только хрипит на коленях у матери и весь извивается…

И княгиню муки осилили. С воплем пронеслось:

– Господи, помилуй… Не дай видеть муки детей моих… Господи, помилуй!

Глядит, глаз не отводит Иван, как очарованный, как к месту пригвожденный… Словно во сне, не наяву все это видит… И ни звука не говорит…

Вдруг сзади за ним, быстро, один за другим, – прогремели три‑четыре выстрела…

Не вынес Иван‑царевич и еще двое опричников… Дрогнули сердца косматые… Три куска свинца впились в мать и в детей, прерывая мучения.

– Спасибо! – только и прошептала княгиня – и затихла.

Детки тоже вытянулись, смирно лежат… А Владимир от яду коченеть уже стал.

Быстро обернулся Иван.

– Кто смел? – пробормотал он.

Но все позади стояли с такими измученными, печальными лицами, что не повторил царь вопроса, а, как Каин, гонимый совестью, кинулся вон из горницы…

 

* * *

 

Говорит летописец: «Призвал Иван дворню женскую всю княгини и сказал:

– Глядите, как я злодеев своих казню… И вам – то же следует… Но если станете молить о пощаде – помилую вас. Станете Бога молить о князьях ваших и о моей душе многогрешной…

С ужасом взглянули боярыни и прислужницы на тела злополучных, невинных господ своих, скрепили сердце, отогнали страх и в один голос отвечали мучителю:

– Не хотим твоей милости, кровожадный убийца нашего благочестивого господина! Лучше умрем, чтобы там, в небесах, до страшного суда вопиять на тебя к Богу, чем останемся под твоей тиранскою властию… Делай, что хочешь!

Так Господь чрез слабых жен обличил Ивана. Мучители не любят сознаваться в своих злодействах.

Царь закипел яростью, велел всех женщин обнажить и гонять по улицам села, между народом, как зайцев или собак, для позора. Потом – расстрелять и изрубить велел, а трупы бросить в чистое поле…»

Слова женщин успокоили Ивана.

Он убедился, что крамола гнездилась в доме Владимира и казнь постигла князя со всей семьею недаром… Кроме имен, здесь погибших, дня через два Иван записал в Синодик еще имя: Княгиня‑инока, Евдокия (Евфросиния Старицкая) потоплена в Горах,[9]в Шексне‑реке… Там постиг ее гнев тирана…

 

* * *

 

Захарьины, после смерти Анастасии, после возвышения Басмановых, отошли совсем на задний план. И задумали они поправить дело. Путь для того один, всем известный. Надо только возбудить ярость полуобезумевшего Ивана против какого‑нибудь из заведомых ненавистных врагов… И припутать к делу Басмановых. Урок последних впрок пошел врагам их. К Захарьиным пристал и князь Михайло Темгрюкович Черкасский. Незадолго перед тем умерла Мария Темгрюковна. Толковали, что зачахла она в своем терему, под замком сидя, с трудом вынося дикие ласки больного царя… А князь Михаиле думалось, что не без помощи Басмановых закрыла глаза царица. И он, раньше шурин царский, теперь – невольно терял значение… Особенно был ненавистен всем старик Басманов, боярин Алексей, надменностью давивший даже своих товарищей опричников.

Тихо, незримо интрига ползла… Сына успели против отца поднять… Запутали, завертели обоих… И ко всему новгородцев приплели… С этих‑то, собственно, и начали. На веселом пиру вдруг упал к ногам царя какой‑то не то холоп, не то однодворец, Петр, из волынских людей:

– Слово великое, царь, имею поведать тебе! Измена готовится всесветная!

– Какая измена еще? Говори!

– Господин Великий Новгород за Литву себя отдает!

Что красный платок быку показать, что помянуть царю про новгородцев, закоснелых врагов его, – все одинаково…

Вскочил, дрожит Иван.

– Говори, скорей говори…

– Служил я у Бессона, у подьячева новгородского… В кабалу ему задался… И другой ошшо подьячей к ему хаживал же, Сухан… И оба толковали… И грамоту писали, как им на новгородском вече, на миру приговорено… И на совет тое грамоту носили на вселюдный… А в грамоте писано: отдать бы Новгород и все пятины новгородские, и псковские тута же, за круля польского… А на твое место Владимира‑князя садить… Да признано, что казнен князь… Так поотложили. А грамоту ту писанную к крулю – до времени схоронили за образ чудотворный Софийской Божией Матери, что соборне… А потому вече за круля стоит, что он в Ливоны вошел, не нынче завтра силом земли все поберет псковские да новгородские… Людей посечет, порубит. Так лучше поране, без урону к ему отойти. И сюды я с грамотой послан же от хозяина, про вести московские разведать… Да совесть меня зазрила… К тебе пришел. Твоя воля – казнить али миловать…

– Моя воля, холоп… Великое слово ты нам сказал. Оправдаешь слова свои, – счастье ждет тебя великое ж! Если же солгал?… Ну‑ка, кажи грамоту твою, эпистолию дьякову… К кому она?

Из‑за пазухи Петр‑волынец быстро выхватил столбчик запечатанный, отдал царю прямо в руки.

– Боярину Алексию Федоровичу Басманову… Ловко… Добрые ж друзья и заступники у Новгорода крамольного – за моим столом сидят, хлеб мой едят, вино пьют сладкое… Ванюшка, слышь, каки дела?! – обратился он к старшему сыну, охотно принимавшему участие в пирушках и забавах отца. – Ну, почитаем… почитаем…

Если бы гром упал с ясного неба, – меньше оглушил и напугал бы он всех, здесь сидящих, чем заявление Петра‑волынца.

Сразу все отшатнулись от старого Басманова. Одинок воевода остался в своем углу, где сидел. Да поодаль Федор виден. Отодвинулся, но не совсем отошел от отца.

Читает Иван, жилы вздулись на лбу. Пятна на лице показались. Люди и дыханье затаили кругом…

Послание ловко было составлено. Будто отвечает Басманову Новгород. Если удастся‑де при помощи боярина от царя изб







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 432. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Метод Фольгарда (роданометрия или тиоцианатометрия) Метод Фольгарда основан на применении в качестве осадителя титрованного раствора, содержащего роданид-ионы SCN...

Потенциометрия. Потенциометрическое определение рН растворов Потенциометрия - это электрохимический метод иссле­дования и анализа веществ, основанный на зависимости равновесного электродного потенциала Е от активности (концентрации) определяемого вещества в исследуемом рас­творе...

Гальванического элемента При контакте двух любых фаз на границе их раздела возникает двойной электрический слой (ДЭС), состоящий из равных по величине, но противоположных по знаку электрических зарядов...

Меры безопасности при обращении с оружием и боеприпасами 64. Получение (сдача) оружия и боеприпасов для проведения стрельб осуществляется в установленном порядке[1]. 65. Безопасность при проведении стрельб обеспечивается...

Весы настольные циферблатные Весы настольные циферблатные РН-10Ц13 (рис.3.1) выпускаются с наибольшими пределами взвешивания 2...

Хронометражно-табличная методика определения суточного расхода энергии студента Цель: познакомиться с хронометражно-табличным методом опреде­ления суточного расхода энергии...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.009 сек.) русская версия | украинская версия