Студопедия — ОТРОЧЕСТВО 9 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ОТРОЧЕСТВО 9 страница






— А хотели бы вы делать запрещенное? — внезапно обдает Павлика шепот.

Тонкий, как паутина, он вязко обволакивает. Окутывается и никнет под ним пятнадцатилетнее сердце, вязнет сладко, опасно и жутко. Примолкла Зиночка, только трепетно дышит, глазок ее отемнившийся ярко горит.

— Как это… «запрещенное»? — едва слышно спрашивает Павлик.

Не мигая, смотрят в глубь души девичьей ореховые опечаленные,

еще непорочные глаза. И смущается девушка, и видит, что тут серьезно, и замирает в ней поднявшийся было смех.

— Мы пришли. Вот наш дом.

 

 

Взглядывает перед собою Павлик: низкое темноватое здание, окна почти на уровне тротуара, желтая старенькая, с рваной клеенкою дверь. Бедно живет Зиночка: ведь это «полуэтаж», почти землянка. Отчего же Зина не конфузится, когда бедным так стыдно быть?

— Вам не нравится наш домик? — спрашивает его гимназистка. — Мы вовсе, не богатые: моя мама — вдова.

И вспыхивает Павлик.

— Нет, мне нравится, — смущенно говорит он, и тут же голос его тонет в бурном, безудержном взрыве смеха.

На Зиночкин звонок явилась открыть дверь целая куча девчонок; все столпились на пороге и смотрят на Павлика широкими синими, серыми и коричневыми глазами.

— Как, ты привела Ленева? — спрашивают они изумленно.

Снова смех, звонкий, оскорбительный, раздается вокруг Павлика.

— Не она меня привела, а я сам пришел! — дрожащим голосом поправляет Павлик, а рука уже касается кармана. «Револьвер тут. Он наготове, коли ежели что…»

С тем же безудержным смехом проходят девушки со своей добычей в залу. Зала маленькая, стены ее лоснятся масляною краской, полы желтые, протертые, скрипучие, по стенам висят картины: «Король-жених» и «Девушки на гаданье». Сутулая, с печальным лицом пожилая женщина перетирает у чайного стола пестрым полотенцем посуду. Седые волосы ее торчат вихрами на затылке, на локтях — заплаты, на ногах — громадные стоптанные туфли.

— Кого еще? Чего галдите? — добродушно спрашивает она и все возится с чашками.

— Я привела к нам в гости Ленева, институтского Кис-Киса! — кричит матери Зиночка.

Все остальные повторяют:

— Институтский Кис-Кис!

Подходит к старой женщине и здоровается Павлик. Краснеет по обыкновению.

— Вы уж не сердитесь на них, молодой человек, — говорит ему мать Зиночки и качает головой. — Они — шалые. Им бы только шуметь. Всю голову мне продудели.

Садятся пить чай. Пьет из чашки с алыми цветочками Павлик. Кругом тоже алые цветки — девичьи губы. Ему совестно, досадно на себя, что послушался и пришел; некуда девать руки, не о чем говорить. Опозорил он себя на веки вечные; завтра по всему городу пойдет позорная молва… А смеющиеся девичьи губы алеют, как черешни.

— Маму мою зовут Клавдией Антоновной, и мы не выпустим вас до обеда! — близко придвигая к лицу Павлика агаты-глаза, шепчет Зина.

Растерянно поднимается Павел. Снова покраснело лицо его. Нет, нет, это никак невозможно: у него экстемпоралиа и родственники, ему сейчас уходить.

— Мама, отчего же ты не приглашаешь к обеду молодого человека?

Старчески выцветшие добрые глаза обращаются на Павлика, трясется на жилистой шее покрытая морщинами и сединою голова.

— У нас сегодня оладьи с маком и орехи на меду! — говорит старуха.

Как знает она, чем убедить; как знает душу человеческую; так ясно ей, что оладьи с маком неотразимы, что, не дожидаясь ответа, поднимается Клавдия Антоновна и уходит. И соглашается остаться молодой человек.

— Но ведь я отпущен только до пяти вечера, а мне надо еще к родственникам зайти! — лепечет он.

Сидят близ Павлика существа с губами-лепестками, с глазами как камушки, с ушками как крендельки. Тонкие и загадочные, опасно-неизвестные, готовые оскорбить, опозорить и съесть.

Сидят и смотрят на него пристально, и все улыбаются, и не знает, о чем говорить надо, Павлик, а что мужчина говорить перед барышнями обязан, это так же верно, как то, что он беззащитен и один.

— Вы еще совсем капельный, вы скромненький! — говорит без улыбки Зиночка и, вздыхая, смотрит. Поднимается и опускается Зиночкина грудь, такая непохожая на грудь Павлика. Видит Павлик, как жутко непохоже и таинственно движется она, как колышется на ней бантик и две розовые пуговки, — и ему неловко.

— Нет, я совсем не капельный, — пытается возразить он угрюмо, а Зиночка все смотрит на него — чудится, в самую душу, смотрит прямо, а глаза убежали за тридевять земель. О чем она думает? Зачем бантик и пуговки так колышутся на груди? Отчего так остальные присмирели и притихли, и смотрят загадочно? О чем задумались все? Застенчиво, почти угрюмо подходит к Павлику Зина; подошла — и вдруг касается его щеки ладонью, так что отшатывается Павел, а она говорит:

— Я хотела посмотреть, правда ли у вас усы колются?

И внезапно, точно по звонку или по толчку, все сорвались с места, все окружили Павлика и со смехом тормошат его и кружат, а волосы Павлика ощетинились, глаза смотрят ожесточенно, как у волчонка; он толкает руками одну, другую, третью, попадая в мягко-неслышно поддающиеся девичьи животы, расталкивает и кричит:

— Вы оставьте меня, иначе плохо будет!

Снова смех, звенящий, раздражающий; снова вокруг живое море смеха, море жемчуга, улыбок, море цветов.

— Ловите, ловите его, он убежать» хочет! Держите его!

Цепкие белые руки вдруг охватывают сзади Павликовы плечи.

— Оставьте, плохо будет! — вскрикивает он еще, ударяется кому-то в спину лбом, потом протягивает руки, снова толкает кого-то и тут же сразу ослабшей ладонью упирается в Зиночкину грудь — и что-то мягко и стыдливо подается под пальцами, точно пружинка, и, вся покраснев, отшатывается от Павлика Зина и тут же ласково улыбается, ее веки трепещут.

— Пустите, чего вы? Мне больно. Пустите меня!.. Я никогда не приду к вам больше! — кричит еще Павлик и, схватив свою шапку, выпрыгивает в окно. Странным ощущением веет в пальцах. Точно голубя или зверька дикого невиданного подержал он.

Бежит и смотрит на ладонь Павел: ничего в ней нет — и есть что-то, потому что пальцы дрожат.

Пропали в тот день и оладьи с маком, и орехи на меду.

 

 

Не знал Павлик и не мог себе представить, как это случилось, только проснувшись вскоре, тою же осенью, он внезапно почувствовал, что он влюблен.

Да, влюблен, это было неоспоримо-жутко. Он чувствовал на сердце смятение и ужас, ощущал в нем все муки влюбленности, и самым страшным оказалось то, что влюбился он не в девушку, не в барышню, не в Зиночку, например, Шевелеву, а в такого же гимназиста, как он сам.

Это было несообразно, смешно, глупо, но оно было. Отчетливо сознавал в себе новое, мучительное чувство Павлик. Он дружил ранее с товарищами, он был близок с Исенгалиевым, ему нравился Умитбаев, но это было теперь совсем другое, непохожее, беспокойное, мучительное чувство, назойливо лезшее и западавшее в душу неотвратимо, — словом, было истинное и тяжкое томление любви.

Не знал и не мог догадаться: как зародилось в нем это новое ощущение? Было ли оно разбужено Зиночкой Шевелевой, которая с памятной встречи все настойчивее и настойчивее окружала его своим сладостным, опасным, пугающим и влекущим вниманием; подходило ли к нему время; было ли много вокруг раздражающего, зовущего, только захватилось, наконец, новым чувством и сердце Павлика, и почувствовал он, и угрюмо понял, что он влюблен. Но как могло случиться это, уродливое, что он влюбился в мальчика?

Правда, Станкевич был красив, очень красив, он невольно привлекал к себе внимание, но он нисколько не походил на барышню, чтобы можно было влюбиться в него.

И, однако, именно это и случилось.

Прежде всего ему понравилось лицо Станкевича. Лицо было бледное, матовое, с тонкими и все же неженственными чертами, глаза были синие, как сапфиры, рот алый, похожий на цветок. Рот, может быть, был единственным, что походило в Станкевиче на женское, во всем остальном он был мужествен, крепок и по-мужски красив.

Как зародилось в Павлике это странное чувство влюбленности к мальчику? Когда в нем явилось? Павел виделся со Станкевичем не чаще, чем с другими, тот был лишь на год моложе его; встретясь, обычно здоровался и прощался и ничего особенного к нему не чувствовал, и вот разом, внезапно, как-то утром он проснулся, и открылось в нем новое, ясное, как день.

— Я влюблен, — сказал себе Павлик, и сердце в нем сладко содрогнулось. — Я люблю Станкевича, я больше жизни люблю его! — повторял о «и вслушивался в свои слова с упоением, и улыбался, и в то же время бледнел. — Я жить без него не могу!

Это «жить не могу» было так естественно и необходимо, что сопротивляться этому было нельзя. Не проживет и мгновения без Станкевича Павлик. Теперь только одно волновало: как довести до сведения Станкевича, что в него влюбились?

Что Станкевич не знал этого и даже не догадывался, было ясно. Станкевич здоровался с Павлом вежливо, радушно, но не больше. Он улыбался приветливо, иногда задавал ему обычные фразы, изящно кланялся, и подавал руку, и не знал, и не догадывался, как замирало в Павлике с первым звуком его голоса сердце. Словно зачарованный внимал Павел его обыкновенным словам, сердце в нем дрожало и томилось, но крикнуть было нельзя: приходилось спокойно и вежливо улыбаться.

— Как ваше здоровье? — спрашивал его Станкевич, а Павлу хотелось крикнуть: «Я же люблю тебя, я хочу быть твоим другом, я хочу любить тебя!»

И он молчал, и смотрел в его прекрасные глаза, не смея признаться, и слушал, как говорил ему что-то Станкевич, и голос чаровал, притягивал и наполнял душу сладким ощущением боли. Когда улыбался Станкевич и между алых прелестных губ его смутно взблескивали дурные, заброшенные зубы, Павлику нравилось в нем даже это. Ни в ком другом он не стерпел бы таких испорченных зубов, он любил только красивое, но в Станкевиче ему нравилось даже это, он мирился с ним и в этом в своей единственной, заглушавшей все другие чувства любви. «Вот у него зубы некрасивые, — говорил он себе, — но я все же люблю его, люблю больше жизни, готов жизнь отдать за него».

И он отходил от Станкевича, и сжимал себе руки, и повторял с жутким и радостным волнением в голосе:

— Я люблю тебя, слышишь ли ты, я люблю тебя, я полюбил тебя на всю мою жизнь.

 

 

Дело дошло до того, что стал искать встреч со Станкевичем Павел. Заприметил он, какой дорогой ходит Станкевич после уроков по коридору в раздевальную, и теперь стремился встречаться с ним перед уходом из гимназии каждый день, каждый лишний час.

Едва раздавался последний звонок, книжки Павлика уже бывали собраны. Бегом направлялся он в свою пансионскую раздевальную, схватывал шапку и пальто и торопливо бежал к окну, мимо которого должен был пройти Станкевич. И останавливался у окна, и начинал там медленно одеваться, и перекладывал от нечего делать книги, а глаза зорко следили: вот сейчас должен выйти Станкевич, которому отныне и до вена принадлежало сердце его.

Появлялся Станкевич, и все существо Павлика захватывалось сладостной дрожью. Идет его друг, его милый, его возлюбленный, встречу будет коротка, почти мгновенна, он только подаст Павлику свою белую холеную руку и скажет: «До свидания!» — но какая радость, какое очарование исполнят душу и сердце!

«Я же люблю тебя, я люблю тебя!» — говорил Павел беззвучно. Сердце в нем дрожало и никло, слезы тоски, и радости, и очарования подступали к горлу, хотелось смеяться, и плакать, и обвить его шею, и коснуться уст, и шепнуть, шептать беспрерывно, сладостно, утомленно: «Я люблю тебя, я люблю тебя»… И подходил своей легкой грациозной походкой Станкевич, и вежливо улыбался Павлу, и, подавая руку, проходил к своему пальто, а Павлик смотрел ему вслед, очарованный, исполненный радости, благодарности, изумления и восхищенной тоски.

Один раз так случилось, что Станкевич впопыхах, прощаясь с Павликом, сказал ему вместо «дайте мне вашу милую лапку» — «вашу милую рапку»… Он сейчас же поправился и прошел, а Павел смотрел ему вслед в восторге, и так понравилась ему в прелестном друге даже эта ошибка, что он сейчас же, вынув свою потайную записную книжечку, три раза написал в ней: «рапку… рапку… рапку…» — и поставил счастливое число, когда было сказано это.

После обеда и вечером, когда рацее шли беседы с Умитбаевым, Павлик старался теперь уединиться, помечтать, побыть наедине. Мысль о его новом друге, больше, чем друге — возлюбленном — сладко несла и нежила душу. Павлик начинал ходить один по пансионскому коридору — не один, а вдвоем: его мысли сплетались с мыслями Станкевича, он видел его перед собою, в себе, он ощущал в сердце его улыбки, его тихий смех и грусть; он же вдвоем был, их души соприкасались, реяли одна вокруг другой, и он называл Станкевича самыми ласковыми именами, какие только знал, какие только мог придумать.

«Вот если бы его могла увидеть мама, она также полюбила бы его!» — думал он и мечтал о той радости, какая была бы, если бы Станкевич жил вместе с ним в деревенском доме и они гуляли бы там, в деревне, целыми днями, а по ночам спали бы в одной комнате, в одной постели, нет, не спали бы, а целыми ночами говорили бы о своей дружбе, о своей любви.

«Кастор и Поллукс» были два древних неразлучных друга. Об этом Павел прочел в учебнике, и было радостно думать, что Станкевич — Кастор, а он — Поллукс, что они родились близнецами и не разлучатся никогда.

«Милая мама, я очень люблю тебя, — писал Павлик в деревню. — Я очень люблю тебя, но Станкевича люблю крошечку больше. Ты не сердись».

Последних слов он, понятно, не дописывал, чтобы не обидеть мамы; но вместе с тем, чтобы не обманывать ее, он вместо букв (и это не было обманом) ставил в письме ряд точек, — сорок две точки, по числу букв, — ведь ставят же точки на телеграфе! Он только шифровал свою тайну, но не обманывал маму, ее обманывать было нельзя.

«Я узнал созвездие Близнецов, — загадочно писал он матери в деревню, — Это были Кастор и Поллукс, два друга, милая мамочка, неразлучных никогда».

И теперь, когда во время одиноких прогулок по пансионскому коридору к нему подходил Умитбаев или Исенгалиев, он отвечал им, тревожно краснея:

— Я не могу говорить с тобою, я учу стихи.

Не всегда бывало это неправдою: Павлик порою и в самом деле учил стихи, но стихи свои собственные, он писал их тайно и влюбленно, и теперь они бывали еще более волнующими, потому что касались его единственной и вечной любви.

Завелась особая записная книжечка под номером двенадцать. И до того их было немало, и заносилось в них многое, достойное памяти. Павлик очень любил писать. Заносилось в книги содержание опереток, комедий и критика на пьесы, и химические опыты, в виде добывания кисло-<рода, и фокусы из книги «Доктор магии»… Но последняя книга — о Станкевиче— была розового цвета, и все листки в ней были розовые, с цветками, и надпись на ней цвела меж двух роз, между двумя опламененными сердцами:

«Милому другу, возлюбленному навсегда».

Да, конечно, не все в этой книжке было оригинальным. Начало ее заполняли стихотворения чужих авторов. Павлик списал в нее все стихи, <в которых говорилось о дружбе, и самым близким сердцу его был известный старинный романс:

 

Друг милый, друг сердечный,

Тебя ли вижу я?

Свиданья миг блаженный!

Как бьется грудь моя!

 

К этим словам полагалась и музыка изготовления Павлика, и потихоньку, с замиранием сердца, он пел этот мотив, и глаза его увлажнялись слезами, и голос начинал подлинно дрожать, когда он доходил до Знаменательных слов:

 

Теперь во всей вселенной

Счастливей нет меня!

 

И он чувствовал, что действительно нет человека счастливее и печальнее в одно и то же время во всей вселенной, чем он, Павлик, имеющий какого необыкновенного единственного друга.

 

 

И вот разом, также утром, — только было это не осенью, а зимой, — проснувшись в своей пансионской постели, Павлик почувствовал, что больше не любит Станкевича. Совсем нет.

Так было это необычайно, необыкновенно, разительно, что Павлик даже поднялся на постели. Голова его была тяжела, все тело было в истоме, нельзя было сжать пальцев, не было никакой силы в мускулах, а на сердце было легко, радостно и пусто. Не было в нем больше Станкевича, точно птица выпорхнула из сердца, и стало в нем свободно и спокойно, и словно дышало оно, это сердце, с раскрытыми дверками.

— Как же это? Как? — спросил себя Павлик громко.

Кто-то завозился на постели рядом. Это напомнило Павлику об осторожности, и он прилег. Прилег и думал: нет, не было в нем Станкевича, даже фамилия его казалась ему чужой. «Кастор и Поллукс!» — попытался еще вызвать Павлик, но и это заклинание оказалось недействительным. Ничего дурного не чувствовал к Станкевичу Павлик, но просто с этого утра он стал чужим, словно вырезал его кто из сердца. Он оставался таким же красивым и изящным, но сердце уже не стремилось к нему; оно оставалось покойным и безучастным. Как же случилось все это? Как?

Да, ровно, спокойно во всем теле, если не считать сладко расслабляющей истомы. Еще не время вставать: часы пробили только пять. Еще час, но это и хорошо, что вставанье еще не скоро. Так почему-то ослабло тело, мускулы рук и ног, что лежать приятно, и только чуть-чуть, точно от мурашек, взворахиваются и веют на голове волосы.

«Нет, но как произошло это, что не стало Станкевича? — вновь спрашивает себя Павел, хочет подняться и не может: совсем нет сил, и радостно, и сладко в утомленном теле… мучительно-сладко и освобожденно, больше всего. — Как могло это случиться?»

Вечером они были в театре, пришли в пансион во втором часу. Павлик улегся в постель с головной болью и мгновенно заснул и увидел во сне Станкевича. Он подошел, сияющий как звезда: он часто к нему приходил по ночам, но никогда он не был ранее таким сияющим; теперь он был настоящий Кастор, юноша-бог, прекрасный, одетый в прозрачную ткань. Он приблизился и склонился над его лбом, и от этого Павлику стало душно. Он лежал на спине, хотел повернуться, но не мог и с восторгом смотрел в эти глаза, блиставшие как сапфиры.

— Ну вот, я пришел к тебе, — сказал он. — Ты видишь теперь, что я с тобою! Ты рад?

— Да, я очень рад, — ответил Павлик и опять хотел шевельнуться, но не смог. — Ведь мы в деревне, я думал об этом. Мы вместе с тобою, мы будем спать вместе еще много времени, ложись ко мне.

И внезапно лицо Павлика потемнело от смущения. Станкевич стоял перед ним обнаженным, и его розовое тело было неизвестным, непохожим и чужим.

— Пусти же меня, подвинься, я лягу! — сказал Станкевич и лег. Заломило голову, глаза закрылись, и дышать стало нельзя. Усмехающееся лицо Зиночки Шевелевой поднялось над ним, блистая зубами между алых мальв.

— Ты теперь доволен? Ты понял все?

— Пустите меня, я вовсе не доволен! — хотел крикнуть Павлик.

И вот внезапно перед закрытыми веками словно повеяло светом.

Строгое, бледное неулыбающееся лицо с удивленно-печальными глазами вдруг близко придвинулось к Павлику. Отдаленным, как зарницы, светом метнуло на него.

— Да чего ж ты все время бежишь меня, когда я всегда с тобою? — сказал вдруг голос, от которого разом беспомощно и робко поникло сердце. — Пора уж тебе подойти ко мне: разве ты не чувствуешь, что я хочу все время любить тебя?

— Ой, ой! — весь содрогнувшись, вскрикнул Павлик, и, распластав руки, забился, и тут же почувствовал, что на него ощутимой тяжестью надвинулось девичье тело, подобное тому, которое он как-то видел на купанье и в деревне, — но с лицом прекрасным, с лицом единственным, строгим, как снежинка рождественской ночи, с лицом его рождественской vis-a-vis.

— Тася, Тася! — закричал Павлик, стремясь отвести свое лицо от приникших к нему губ; двинулся, пытаясь освободиться, глотнуть воздуха — и вдруг в нем словно что-то прорвалось; он вздохнул растерянно, забился, двинулся и начал беззвучно смеяться, ощущая во всем теле и ужас, и слабость, и боль.

Когда он раскрыл глаза, ни Таси, ни Станкевича не было. Станкевич исчез — и исчез навсегда. Странно, что тут же опять словно забылась и Тася, но в» всем теле веяло жутью и легкостью.

Несколько дней после этого ходил Павлик с пустым, легким, освобожденным и радостным сердцем. Легко и радостно было ему. И голова не болела.

Увидев в гимназии Станкевича, он поздоровался с ним так спокойно и просто, что тот даже покосился. Не нужен больше он был ему.

Свободно и ясно дышало сердце Павлика.

Так стало на душе спокойно, и тихо, и кротко, точно ландыши в ней цвели. Ушло с сердца тяжелое, принесенное извне, и цвело оно теперь белоснежным невинным цветом. Точно омылась душа Павлика, точно стал он более юным и чистым; но странно, в то же время и более крепким. Если бы не было гимназических страхов, если бы не грозилась математика, казалось бы, что во все существо его весна внедрилась, и распростерла белые крылья, и вывеяла из души все ненужное, нечистое, Мучительное, не идущее к человеческой природе.

Успокоенный душою и телом, освобожденный от обязанности любить кого-то, он перечитывал свои дневники, театральные записи, радуясь каждому напоминанию о том, что было в жизни светлого.

Но жизнь стояла за его плечами. Жизнь стерегла его; налитые тяжким молчанием, вновь начинали ночи грозить, а сменявшие их дни порождали новые мысли, приносили новые впечатления, уничтожавшие тишину.

Только три недели провел Павлик в спокойствии облегчения, в ясности сердца и души.

Жизнь стерегла.

 

 

В воскресенье вечером, возвратись из отпуска от тети Наты, Павел натолкнулся в швейцарской на группу пятиклассников, рассматривавших что-то со странными, смущенными, подозрительными лицами. Особенными, какими-то новыми и чужими показались ему товарищи; чем-то новым, тревожным, опасным, манящим и стыдным веяло от их лиц. Нельзя было пройти мимо, не обратив внимания, и Павлик, бессознательно краснея, продвинулся к одному, ничего не приметил, и уже хотел было уйти, но то, что при входе его Брыкин поспешно спрятал что-то за пазуху, насторожило невольно.

— Что это у вас? — спросил он, и опять было подозрительно, что все переглянулись. То, что несколько мгновений все молчали, тоже показалось нечистым.

— Мы думали, воспитатель, — ответил, наконец, вихрастый Брыкин и, пошептавшись с другими, добавил негромко: — Пожалуй, ему можно показать. Покажи Леневу, Митрохин!

Все снова переглянулись, засмеялись, а рыжеволосый, покрытый прыщами Митрохин, пошарив за пазухой, подал Леневу фотографические карточки.

— Вот это Брыкин стащил утром из стола отца!

Несколько мгновений Павлик смотрел на фотографии, не понимая. Были изображены какие-то голые: одни — с усами, другие — с длинными волосами. «Неужели это и есть женщины?» — тускло мелькнуло в его уме. Сдержанный смех раздался над его ухом; он увидел около себя кучу встревоженных, впившихся в изображения, жадно блестевших, точно звериных, глаз. Смотрел Павлик — и снова не понимал. Странное было что-то и стыдное: жутко-подозрительно и нечисто обнимались на карточках люди, — усатые с волосатыми, но так это было все невиданно и неясно, что понять здесь что-либо было нельзя.

— Да это что же такое? — спросил недоумевающий Павлик. — Это что же они делают? Зачем?

И раздался смех, дружный и дерзкий, от которого захолонуло на сердце Павла, а Брыкин, приблизив свое острое, как топор, лицо, точно вырубил в воздухе:

— Они делают между собой папу и маму — понимаешь?

Так как Павлик не понимал, то вмешался в объяснения и Митрохин:

— Отец Брыкина эти штуки гостям показывает! У Брыкина были именины его матери, и Алексей Егорыч в кабинете мужчин развлекал.

Павлик не понимал все больше и больше. Глаза его жалко мигали.

«Развлекал на именинах мамы! Почему на именинах?» Он подумал еще и, решив, что над ним издеваются, проговорил с гневом:

— Никто этого на именинах не показывает. И никакой отец. И все ты врешь!

— Не такие еще штуки показывают! — хвастливо вмешался Брыкин и добавил при всеобщем одобрении: — Вот расспроси-ка получше свою мамашу…

Брыкин не докончил: он уже лежал на полу, держась рукою за левое ухо. Бледный Павлик сидел на нем верхом и, запинаясь, твердил:

— Попробуй еще обидеть мою маму… я…

И сразу, точно опаленный молнией, почувствовал Павлик всю мерзость сказанного. Гадина была под ним, зверь, которого надо было безжалостно раздавить. Он осмелился сказать что-то мерзкое про его единственную, священную маму с ее тихими глазами! Павлик снова размахнулся, чтобы ударить зверя в ощеренные зубы, но тут же сам почувствовал жесткую боль в левом виске, и через несколько секунд они оба катались на полу, давя, толкая, грызя и царапая друг друга, сами как звери.

— Ленев, брось! — еще слышал над собою голос Умитбаева Павлик. Лежа на полу над насевшим на него Брыкиным, он видел, как прошел мимо него по коридору Умитбаев, но в то же мгновение Брыкин ударил ему прямо в глаз, которым он посмотрел, и снова они покатились по полу, крича, плача, барахтаясь руками и ногами, кусая друг друга.

Все остальные разбежались в страхе; их разгоняли напуганные дядьки и сейчас же повели в умывалку. Щеки Павлика были расцарапаны, в глазу жгло, из рассеченного виска текла кровь. И казалось ему, что каплет эта кровь из разорванного, смятого, насмерть оскорбленного сердца. Про маму, про его святую маму так могли говорить!

 

 

Утром, встав раньше других, украдкою побрел в умывалку Павел. Став перед зеркалом, со стыдом и отчаянием рассматривал он свое лицо. На щеках, на скулах еще пылали словно не остывшие за ночь пятна; глаз распух, было больно дотронуться до виска, от обоих ушей к глазам тянулись рядами ногтевые царапины; походило, что Павлик был татуирован, как дикий индеец Густава Эмара.

Было очень стыдно и тошно. Следов этих было ничем не замазать, ни мелом, ни пудрой, а вдруг еще на скулах вслед за краснотою появятся синяки, и увидит директор или Чайкин, или в отпуску тетя Ната, что будет тогда?

Да, индеец, кровожадный дикарь, людоед, что угодно, только это не Павлик, не Павел Ленев.

Ударить Брыкина изо всей силы в ухо, потом кататься с ним по полу, визжать и грызться, как собакам, — и это было в пятом классе. Узнала бы обо всем этом мама! Но ведь он за нее заступился! Захотела бы она такой защиты?..

Вздрагивает Павлик. Около него стоит дядька Мортирин и качает седой головой.

— Не стыдно ли, не совестно, — бурчит он смущенными, угрюмыми словами. — В пятом классе, первые ученики, да узнала бы мать об этом!

— Но ведь это же ужасно! — вдруг говорит Павел — не дядьке, а себе. Пока они его грязнили, он еще мог молчать. Но теперь они стали подбираться к маме. Это в самом деле ужасно. Теперь уже ясен Павлу смысл недосказанных слов…

— Что бы ни сделал, все равно не драться, — ворчливо замечает дядька и начинает чистить себе сапоги.

Взглядывает ему в затылок Павел.

— Нет, я не вам, это я себе, — растерянно шепчет он. — Брыкин сделал ужасное: он хотел обидеть маму, он…

— И все не след грызться, кулаками не научишь!

Павел вздрагивает, ощетинился, подходит.

— А чем вы нас учите? Чем? — вдруг со злобой спрашивает он дядьку и все подступает. — У кого спросить, как понять?.. — Всматривается этот старый, с малиновым носом; черные брови ползут к щетинке лба.

— Не мое дело, наше дело маленькое. Воспитателю сказывай… Погляжу я на вас… — Теперь дядька уже умылся и трет себе полотенцем оловянные щеки. — Уж и драчуны вы, мальчишки! Ну, глаза бы друг другу вышибли, ведь мне отвечать? Нет, уж теперь, как хотите, я ни гугу воспитателю. Скажите, во дворе оцарапались о кусты, и вся недолга. Вот канифолью присыпьте, оченно помогает.

Дядька подает баночку от ваксы, и растерянно присыпает Павлик свои царапины толченой канифолью. Нет, конечно, он не скажет воспитателю; дядька может быть спокойным, да и как говорить? Зачем? Он уже присыпал канифолью, все скрыто.

И как тень, смущенная тень недруга, появляется в дверях умывалки Брыкин. Он тоже поднялся, его тоже беспокоят полученные отличия — и вот оба смотрят один на другого сконфуженно и прячут глаза.

— Эка, размалевали друг друга, точно ряженые клоуны! — насмешливо басит дядька и, подтолкнув Ленева к Брыкину, выходит. — Помиритесь скорее, и чтоб о баталии ни звука!

Подав руки, отворачиваются оба и смотрят на стены умывалки.

— Я, конечно, поступил очень дурно, Брыкин, — говорит Павлик. Он видит, что у Брыкина вздуло накривь губу, — в стыде и печали голос его никнет. — Но и вы… — В чувстве раскаяния он начинает говорить с ним на «вы», — Согласитесь, вы… вы тогда… так плохо сказали про маму…

— Э-э, папа, мама, — ворчливо передразнивает Брыкин. Он, видимо, не чувствует за собой никакой вины. — И ничего особенного: это знают все!

Некоторое время Павлик молча смотрит на него; лицо его потемнело и сейчас же начинает бледнеть.

— Нет, я не знал этого, Брыкин! — медленно говорит он и опять краснеет. — Это вы меня всему этому научили, а я, честное слово, не знал…

— А не знал, так когда-нибудь узнать надо, — равнодушно-грубо разносится голос Брыкина.

Распухшая губа его движется криво, за ухом синяк. Он уже начал умываться и фырчит, как кот, оттопыренные уши его точно приклеены не на месте. Осторожно, хрупко и обиженно подходит к нему Павлик, останавливается и долго смотрит в затылок, на взмокшие косички волос, сквозь которые просвечивает покрытая перхотью кожа. Не может выразить этого, не может высказать себе Павел, но чувствует, что такой же вот перхотью покрыта и вся душа Брыкина, покрыта и загрязнена; а вот его душа, его, Павлика, была чистой. Была.







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 310. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

КОНСТРУКЦИЯ КОЛЕСНОЙ ПАРЫ ВАГОНА Тип колёсной пары определяется типом оси и диаметром колес. Согласно ГОСТ 4835-2006* устанавливаются типы колесных пар для грузовых вагонов с осями РУ1Ш и РВ2Ш и колесами диаметром по кругу катания 957 мм. Номинальный диаметр колеса – 950 мм...

Философские школы эпохи эллинизма (неоплатонизм, эпикуреизм, стоицизм, скептицизм). Эпоха эллинизма со времени походов Александра Македонского, в результате которых была образована гигантская империя от Индии на востоке до Греции и Македонии на западе...

Демографияда "Демографиялық жарылыс" дегеніміз не? Демография (грекше демос — халық) — халықтың құрылымын...

Примеры решения типовых задач. Пример 1.Степень диссоциации уксусной кислоты в 0,1 М растворе равна 1,32∙10-2   Пример 1.Степень диссоциации уксусной кислоты в 0,1 М растворе равна 1,32∙10-2. Найдите константу диссоциации кислоты и значение рК. Решение. Подставим данные задачи в уравнение закона разбавления К = a2См/(1 –a) =...

Экспертная оценка как метод психологического исследования Экспертная оценка – диагностический метод измерения, с помощью которого качественные особенности психических явлений получают свое числовое выражение в форме количественных оценок...

В теории государства и права выделяют два пути возникновения государства: восточный и западный Восточный путь возникновения государства представляет собой плавный переход, перерастание первобытного общества в государство...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.015 сек.) русская версия | украинская версия