Студопедия — МЛАДОСТЬ 8 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

МЛАДОСТЬ 8 страница






Холодеет от волнения на своем диванчике Павел. Он забыл закрыть на ночь окно, вот отчего в комнате холодно, он не может опомниться после тряски на железной дороге, он опился бабушкиного кофе, его голову теснят кошмары… Поднимается студент и горячим, влажным лбом никнет к косяку окна. В самом деле он спал, уронив подушку на пол, его голова охмелела от видений, вот она какая беспокойная, эта первая московская в бабушкином мезонине ночь.

И сны какие бывают странные на земле. Сны — это то, что меж землею и небом. Рассказать сон никогда нельзя, сон вянет и блекнет, пересаженный на землю… И как странно это, что всякая мечта выполнима в грезе; но, открытая веянью дня, она становится смешной и нелогичной; день, то есть земля, все сверяет с рассудком; рассудок все сверяет с логикой, то есть с той же землею… и никогда еще не бывало, чтобы мечта одержала верх на земле.

 

 

Утро пасмурное, свежее, с опаловым небом. Только вчера над Москвой сияло солнце, а вот солнца нет, туман, пелена, и уж не кажется такой чудесной древняя комната мезонина.

Комната как комната, и вещи как вещи, правда, карельская береза мебели очень красива, но теперь, в молочном свете утра, видны все трещины на ней, все спайки, все крепы, и лимонно-желтыми, неприятными кажутся развешанные по стенам лики евангелистов, может быть работы итальянских мастеров. Выбритые крутые николаевские подбородки синеют дальше на фоне красных воротников. Какое надутое лицо у этого генерала с профилем хищной птицы; какие глаза печальные у этой девушки с остроконечным лицом и бледным, словно сотканным из унижения, муки и горя. Хрупкий фарфоровый бюст ее точно дышит, выбираясь из складок бархата; в бескровной левой руке она держит увядшую розу; как все это покрыто паутиной и пылью, как все это отдаленно и грустно и жалко, как забыто оно, как все забывается на земле.

Теперь, со светом дня, мысли о ней, о той, обреченной в жертву торговцу, не так бурны и мятежны. Да, конечно, ее жалко, она очень мила и бледна, ее волосы прелестны, она брошена мерзавцем отцом, но что может сделать для нее он, восемнадцатилетний Павел, едва студент первого курса юридического факультета, не имеющий ничего, кроме своей молодости и мамы, который должен же наконец создать приличную жизнь?

Жениться! Как могло прийти ему это в голову ночью; конечно, он мог бы презреть и настоять, но дальше, что дальше сделает он с Полей? Привезет ее в свой город, в дом мамы? Будет учить ее грамоте, наукам, она же только что сказала: «С троими детьми»; ему надо будет много учить… и самому учиться? Ведь ему и самому надо много учиться, чтобы стать на ноги, выбиться на дорогу.

Нет, все это фантазия, жизнь гораздо проще, грубее и проще; в жизни нужно оставить сказку; надо все сверять со светом дня, и бабушку надо уважать, потому что она — генеральша, и увядшую княжну Лэри, потому что она богатая невеста и дочь сановника, могущего «подсобить…».

Может быть, надо будет уважать и всю ту флотилию старушек, которая тупо и скучно толчется у Марии Аполлоновны: ведь в конце концов и старушка может тоже для жизни своей протекцией подсобить?..

Так холодно на душе от этих мыслей, так зорко, и спокойно, и деловито насторожена его душа, что едва горничная Поля — предмет вчерашних волнений — приходит к нему доложить, что кофе подан, как Павел развязно берет ее за подбородок и целует в шею, в затылок с милыми завитками, спокойно говоря:

— Благодарю вас, душка, скажите, я сейчас сойду!

«Милая ты моя, миленькая и белая, прости меня — такова жизнь», — тихим, задавленным голосом добавляет тут же вслед уходящей его сердце.

И не удивилась поцелуям беленькая Поля; может быть, она и раньше служила, до этого места у бабушки, такова судьба горничных, вековечная планида, и может быть, в конце концов только отдых — этот лавочник бакалейный с «троими детьми».

Раздушенный, вымытый, в элегантном сюртучке сходит вниз, блистая манжетами, и весьма галантно, совсем не по-провинциальному целует сухонькую бабушкину ручку.

Довольным взглядом окидывает его бывшая губернаторша.

— Молодец, совсем жених, а я уже составила тебе реестрик, кому нужно нынешним же утром визит нанести…

Улыбается Павел. Что же, визиты так визиты. Такова жизнь, он вступил в жизнь столицы, он студент университета, будущий «профессор», как говорили в родном городе, «писатель или поэт», но, пока еще не пришло все это, может сходить и с визитом; он завяжет узелки на память, он будет воспитанным молодым человеком, за которого не придется бабушке-генеральше краснеть.

Просматривается реестрик. Список не краткий, но предусмотрительная бабушка распределила все не только по достоинствам, но и по месту жительства. Вот эти живут на Поварской, они тут же, в пяти минутах; эти на Остоженке, но туда ходит конка, причем садиться надо в первое отделение, за алтынчик, не в пятачок.

— Надо, друг мой, быть в жизни экономным; а это тебе от меня на визиты двадцать пять рублей: непременно всем, которые помечены крестиком, в домах прислуге давай по целковому; тем же, у которых звездочка, давай по четвертаку, хорошо сойдет.

На мгновение щеки Павлика заливает краска стыда и досады. Брать ли ему четвертную от бабушки, не унизительно ли это? Следует ли слушать ее советы дикие?

Но выпрямляется студентик, поцеловал ручку, непроницаемо смотрят над атласными бровями ореховые глаза. Что же, если в конце концов придется жить в Москве, надо жить по-московски: кому на чай четвертак, кому рублевик; а ездить надо непременно на коночке, как велит бабка, и не во втором, избранном отделении, а за медный алтын.

Надев новую шляпу, свежие перчатки, идет по переулочку с реестром родственников, направляясь к Арбату. Одет он изящно, в руках трость, перчатки сияют и пахнут кожей — разве приметно по нему, что он не столичный, разве не смотрят на него барышни-гимназистки, как и там смотрели, в городе оставленном, разве этот с отмороженными за московские зимы ушами извозчик не встрепенулся, когда он проходил мимо, на козлах и разве не гаркнул ему со всей извозчичьей вежливостью, всем широким московским ртом:

— А не прокатаете ли тройчатку, ваше сиясь?..

 

 

По Арбату он проходит к площади и у старого бутыря осведомляется о Поварской улице. Поднимает бутырь к козырьку свою мускулистую руку в белой перчатке, из пальцев которой вылезают черные ногти, и объясняет тоже с московским усердием:

— Вот ежели туды повернете, а потом сюды, и будет самая Поварская что ни на есть.

Изящная рука молодого человека незаметно вкладывает в перчатку новенький двугривенный (тоже наставление бабушки). Крякает служивый и, сделав грозное лицо, кричит на извозчика:

— Осади, не видишь барина, оштрахвую, борода!

На Поварской чинно, спокойно, как и подобает в барском месте. Нет ни лавочек, ни торговцев, особнячки стоят тихие и важные, как чиновники первого ранга; прилично дремлют у ворот в рубашках дворники, пахучие лужи неслышно и тоже прилично вытекают на мостовую, стремясь не журчать.

Редкие пешеходы проходят неторопливо и тоже прилично; в сравнении с шумной, звенящей и гаркающей Трубной площадью на Поварской благодать…

Приникая взглядом к фонарям у ворот, читает надпись студент университета. Правда, сегодня он еще в штатском, но дело обеспечено и — здесь бабушки оказали свою пользу — все покончено, на прошении уже давно благоприятная надпись, надо будет только явиться для порядка — и хоть завтра же надевай студенческий сюртук.

Конечно, может быть, было бы лучше явиться к родным в студенческой форме, но быть так, надо исполнить волю бабушки: в студенческом одеянии можно будет показаться во вторые визиты, это тоже произведет впечатление, если хорошо понять.

На громадном, холодном и торжественном особняке читает Павел фамилию дяди-сенатора; он знает, что у дяди давно уже другой особняк в три аршина на Ваганьковском кладбище, но странно теперь читать: «действительного статского советника», когда он совсем не действительный, а бывший, когда он не советник, не человек, а только легенда, миф.

Знает Павел, что жива его вдова и две тетки-сестрицы: Глашенька, Дашенька и Наташенька, как бабушка именует. Писали эти сестры в его город по праздникам письма в год дважды и вкладывали туда десятки и пятерки, запечатывая конверты желтым сургучом; а вот подошло время, и Павел приходит их обозревать самолично, и пока они об этом ничего не знают…

С замиранием сердца тянет Павлик за медную ручку звонка. Хотя он и взрослый и студент университета, а все же страшно: ну как сестрицы эти кусаются? А если они злые, как осы? И не выйдут, а скажут: кто такой и зачем? Или лакей изъяснится: «Принимать не приказано», что делать тогда? Как бабушке доложить? Но вместо лакея появляется в подъезде заспанная женщина с флюсом. Она спала, глаза ее злы и красны, руки у нее обожжены и изрезаны, по всем данным, это кухарка; неужели тетки не держат лакея, живя в этаком мавзолее-особняке?

— Кого вам? — грубым басом спрашивает кухарка и дышит на Павла луком.

И замирает в изящной перчатке изящная визитная карточка. Как в ее руки визитную карточку вложить?

— Скажите: родственник Ленев из такого-то города, — говорит он дрожащим голосом в упор кухарке и, набираясь смелости, добавляет громче — Доложите: племянник, поняли меня?

Кухарка смотрит на него и тяжело дышит тем же луком, видимо, напрягая все фибры ума, чтобы что-то сообразить. Наконец она подается в глубину прихожей.

— Постойте тута! — говорит она и захлопывает перед носом Павлика дверь.

— Вот дура! — обиженно говорит он.

Нечего сказать, первый визит пока неудачен; но вот топот ног обрывает его мысли, снова растворяются парадные двери, появляется та же кухарка и говорит тем же басом:

— Идитя за мной. Прямо идитя.

Прямо идет студент.

По широкой нечистой мраморной лестнице с медными прутьями для забытых ковров поднимается Павел в вестибюль — широкую комнату, оклеенную красным штофом, заставленную мебелью в зеленых чехлах. Громадные рога оленя распростерлись над входом, приглашая повесить шляпу; желтая фарфоровая жаба зияет пастью, заполненной зонтами, а в раскрытую дверь видна белая зала с лепным потолком, со сверкающими призмами стопудовой люстры, с белой французской мебелью, расставленной вдоль стен.

В прихожей Павла встречает черная горничная, похожая на монашенку, с хитрым заплаканным лицом. Ей можно вручить без опасения визитную карточку; она принимает безмолвно и бесшумно уходит; Павлик идет в залу и шагает по паркету, во время поворотов увидя, как мелькнуло в сумраке коридора чье-то любопытное поношенное лицо.

Минут пять проходит в тишине и молчании; безмолвие наконец начинает тревожить студента: может быть, о нем забыли, может быть, черная женщина, сумасшедшая или дура, позабыла доложить, и тетки сидят в каких-нибудь антресолях, а он, Павел, будет до вечера или до ночи по мраморной зале бродить?

Дряхлые и умирающие, совсем забытые, стоят у громадных окон посохшие фикусы и пальмы. «Тоже — живут и цветов не поливают», — неприязненно думает он, а в это время к нему подходит еще служанка с желтым лицом, похожим на раздавленный лимон, в черной юбке и кофте, с неприкрытыми серыми волосами, в мягких стоптанных туфлях, открывающих грубые черные чулки.

Резким голосом она спрашивает студента:

— Вы Павел Ленев?

— Да, — отвечает Павлик и оскорбленно краснеет, — я Павел Ленев, а где же…

— А я вдова генерала Хворостава, ваша тетка Аглая.

Точно пудрой покрывается розовое лицо студента. Эта старая женщина, грубо одетая служанка — вдова сенатора, владельца особняка? Как дал он маху, всему виной его молодость, теперь надо будет поправиться: в смущении он склоняется к руке.

— Пойдемте за мною в гостиную, туда придут сестрицы, — добродушно улыбаясь, говорит вдова и идет вперед. А за нею, подавленный и разбитый, пробирается студент.

Он вступает в гостиную изумрудного цвета, где все зелено, напоминает весну и цветет.

Равнодушно и устало шаркают грубые туфли по восхитительному, нежному, похожему на бархатный газон ковру. Тетка Аглая небрежно садится в изумрудное кресло, ее желтые, сморщенные, словно оклеенные пергаментом руки свисают с нежнейшего, цвета морской волны шелка на диване. Эмалевые изображения смеются в дереве кресел и столов. Такой роскоши Павел никогда не видел, и вот среди нее эта старая, грубая, она попирает стоптанными туфлями марево ковра, она смотрит на Павла внимательно-тупым, бесцветным взглядом, ожидая, что он наконец заговорит.

— Сколько времени вы ехали из вашего города? Есть ли там на улицах электричество? Замощены ли улицы и как далеко от города железная дорога? — скрипучим голосом осведомляется она и все смотрит на Павла тупым, непроницаемым, но беззлобным взглядом.

Отвечает студент на все поставленные вопросы, потом вынимает из кармана письмо и подает тетке, сказав: «А это вам от мамы, она просила передать».

Неторопливо вскрывают конверт сморщенные руки. Непроницаемые мутные глаза просматривают письмо. «Хорошо, я потом отвечу Лизе», — говорит тот же деревянный, словно неподмазанный, голос, а в это время в гостиной открываются зеленые, скрытые в стене двери, и две старые важные дамы в сопровождении бледной черноволосой девушки с блестящими, словно испуганными, глазами подходят к ним.

 

 

Как это ни было странно, сначала из трех вошедших Павел поглядел на старух. Были они высокие, прямые, в шелковых платьях, в наколках черного бархата. Лица у обеих были сморщенные, важные, строгие, в коричневых пятнах, с узкими поджатыми губами, со светлыми, вылинявшими глазами, которые смотрели презрительно из-под редких выцветших бровей.

Обе они шли с любопытством и без смущения; двигались неторопливо, точно ожидая, что племянник двинется им навстречу. Но не двинулся Павлик, пока они не приблизились; смущение и неожиданность сковали его движения, и только когда тетки протянули ему свои руки, сморщенные и покрытые пятнами, как лица, он попытался со всей деликатностью приложиться к ним.

По-видимому, обе тетки остались довольны осмотром прибывшего родственника. И вид и манеры Павлика представились им удовлетворительными: насколько могли, они расправили на лицах складки и опустились в кресла, обе важные, чопорные и прямые, как трости. В противоположность замужней сестре, барышни были одеты с роскошью немного смешной и старомодной. Кольца старинной работы, с великолепными изысканными камнями, сияли на костлявых и высохших пальцах. Одна любила рубины, пальцы другой были отмечены изумрудами.

Только когда уселись девы, Павел обратил внимание на третью. Это была барышня лет двадцати двух, без кровинки в лице, с глазами серны, которая испугалась. Но в противоположность взглядам, ее лицо не носило никаких следов трепета и волнения. Губы улыбались медлительно и спокойно, на лбу не тлело ни одной морщинки, да и все движения были плавны, эластичны, спокойны; темные волосы обвивали прелестной косою лоб. Шрам на подбородке несколько портил миловидность ее лица, и она, зная это, время от времени прикрывала его рукой. Испуганными глазами своими она смотрела спокойно и бесцеремонно, и это было так странно приметить в ней. Рот у нее был несколько крупен, но красивый, исполненный странной сладости.

Павлик недоумевал, может ли он приложиться к руке этой третьей, когда за его спиною проскрипел голос тетки Аглаи:

— А это ваша кузина, mademoiselle Лика Браун.

Подивился Павел: даже Англия дарила его кузинами — вот до чего любезна была к нему судьба!

Опять ему пришлось двум другим теткам отвечать, есть ли в его городе электричество и далеко ли от железной дороги вокзал? Когда объяснил он, что улицы в том городе мощеные, все три тетки ахнули и недоверчиво переглянулись. Потом из разговора выяснилось, что они думали, будто там снег лежит восемь месяцев и что все жители вместо извозчиков ездят на верблюдах. Тем же непроницаемым взглядом смотрела на Павла, пока он рассказывал, старшая тетка, а потом обратилась к кузине Лике и предложила, пытаясь сделать на лице подобие улыбки:

— А теперь ты, Лика, покажи молодому человеку наш дом.

И Лика и Павел тотчас же поднялись. Лика двигалась нехотя и лениво, Павел был рад несколько отдохнуть от стеклянных глаз тетки Аглаи, гипнотизировавших его, несмотря на их беззлобность, как глаза удава.

Они пошли по комнатам, пустынным, исполненным запаха камфары и нафталина. Только одна из гостиных была обитаема, в остальных все было затянуто в чехлы и выглядело замороженным, как консервы. В одной круглой зале, заставленной зеркалами, кузина остановилась перед большим, писанным красками портретом черноволосой женщины в тюлевом платье с желтыми лентами.

— Узнаете ли вы, кто это? — спросила Лика лениво.

Павел не узнавал. Он не отвечал даже; он все смотрел на ее красный, полный каких-то сладких теней, рот.

— Это я, — кузина объяснила не без досады. — Неужели не похожа? А рисовала тетя Наташа, та, у которой изумруды на руках.

— Да, действительно это похоже, — поспешил согласиться Павлик.

Лика посмотрела на него с сожалением, и глаза ее на мгновение

приняли выражение глаз красивей овцы, в которых нет никакой мысли.

— Я думала, что вы более пожилой, судя по тому, что о вас рассказывали, — лениво бросила она, проходя дальше.

— Кто же вам обо мне рассказывал? — вспыхнув, осведомился Павлик.

Но кузина не удостоила его ответом. В руках ее показались увесистые альбомы, и Павлик смотрел на них с содроганием. Неужели она будет ему показывать всех родственников?

По-видимому, она считала своею обязанностью занимать гостя, и уж приготовилась начать родословную, как остановило ее быстрое замечание Павлика:

— Пожалуйста, будьте любезны, бросим все эти пустяки!

Кузина Лика посмотрела на него с удивлением:

— О! — сказала она, и здесь впервые с ее лица сползла апатия. — Вот вы какой. А чем же вы хотите теперь заниматься?

— Ничем, — так же быстро ответил Павел. — Я скоро уйду.

Он покраснел, видимо решившись вконец отбросить всякую галантность, и добавил с искренностью:

— Не нравится мне, и скучно у вас.

Теперь уже Лика Браун смотрела на него во все глаза. Этот северный медведь изъясняется кратко и веско. Лицо у него было не из обычных. Внезапно она спросила:

— Послушайте, а вы не красите брови?

— Нет, а что?

— А то, что они у вас черные и лоснятся, а волосы пепельные.

— С этим ничего не поделаешь, кузина. — Павлик искренне рассмеялся. Теперь он чувствовал себя более старшим, чем эта девушка, несмотря на то, что ей было значительно больше лет.

— Если хотите, я для вас покрашусь, — сказал он иронически.

И возвела на него вдруг затеплившиеся, ставшие милыми глаза кузина и проговорила медленно:

— Нет, нет, гораздо лучше так.

Тон голоса ее был мягок и мелодичен.

Теперь они молчали, не желая занимать друг друга, и от этого на душе у обоих как-то разом потеплело.

— Странно все-таки, — сказал Павел после долгой паузы и прошелся по комнате. — Еще не будучи в этом доме, я был предубежден против него; не понравились мне тетки, все три не понравились, и вы сначала…

— А теперь?

— А теперь вы как будто не такая. Мне казалось все время, что вам скучно и лень жить… Разве это не так?

— Так.

— Вы жили когда-нибудь в Англии? Вы родились в ней?

— Родилась и жила. Восемь лет.

— Там хорошо?

— Хорошо.

Опять замолчали. Павел думал об Англии, в которой никогда не был, о которой знал только по учебникам. Какая-то Темза есть в этой Англии, какой-то Оксфорд, Вестминстер или Манчестер. А может быть, это и не в Англии? Странно. Эта девушка с прекрасными сонными глазами родилась в Англии и вот сидит здесь, перед Павлом, и называется родственницей его.

— Вы знаете, вы приходите к нам иногда… Вы какой-то особенный.

— Это я — особенный?

— Печальные у вас глаза. Даже когда улыбаетесь вы.

Павел поднял голову. Во второй раз говорят ему девушки этак.

— Вы влюблены, что ли, в кого-нибудь?

— Этого я вам никогда не скажу.

— Не говорите. А все-таки когда вздумается, придите.

— Может быть. Не обещаю.

— А Тасе — обещали?

Теперь Павел бледнеет. Он поднялся, он ошеломлен, он подносит, точно защищаясь, руку к лицу, он смотрит на кузину во все глаза.

— Что вы сказали? — едва разделяя слова, едва понимая их смысл и значение, спрашивает он. Дыхание его остановилось, он не дышит, его сердце пронзили иглою, и жалобно поникло оно.-1- Что вы сказали? Объяснитесь.

— Только то, что я знаю Тасю Тышкевич. Сейчас она в Англии, в Лондоне, с отцом.

— Вы… вы… о ней говорите? Вы не шутите?

— Она помолвлена и в конце года выйдет замуж за атташе посольства. Мистер Кингслей — очень образованный молодой человек.

 

 

Когда придешь сюда и будешь жить здесь,

как раньше я жила,

И не будешь спать ночью — одной из ночей.—

Вспомни, что я жила здесь, я, я,

Я жила здесь, любившая тебя.

 

Она здесь жила, здесь, в его сердце, а он забыл ее. Он забыл ее и потерял, она исчезла для него навеки, потому что «никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших».

Но она до смерти полюбила его…

Вот оно, вот это вечное мечтание, на время затененное жизнью в сердце, снова всплыло и загорелось; эти слова, вечные слова заклинания, вновь ожили и сладким огнем опалили душу. И содрогается душа в сладостной боли, и тоскует, и зовет!

«Тася, мечта моя единая. Тася, милая, да слышишь ли ты меня?»

Нет, она не слышит, она далеко, она где-то за морем, в какой-то Англии; его мечта делается супругою атташе посольства, о, какая злая ирония, какой сарказм грубой жизни, он забыл на время душу мечты своей, и вот рука бога, рука карающая, коснулась сердца его, и голос звенит железный, немилующий, осуждающий на вечные муки огнем: «Супруга атташе посольства!»

Да, конечно, он сам виноват, он безмерно виновен перед лицом Мечты своей, он приемлет наказание по делу, он забыл, забывал ее, он бродил среди девушек и женщин, постоянно раскрывая им свое сердце; и еще так недавно он пал вторично, грубо и некрасиво, не памятуя, не вспомнив о небесной мечте своей. Он не только опозорил любовь, он совершил обман и нечестие, он пожелал жены ближнего своего и взял ее, а может быть, даже и не пожелал, а только взял, и это еще хуже, ибо он украл без необходимости, он позволил украсть свое сердце на несколько жутких мгновений, он опозорил небесное грубым прикосновением земли, и вот она кара, она вновь приблизилась — Единая и Вечная Мечта, — но приблизилась затем, чтобы только напомнить — и стать навеки разделенной, обреченной чему-то мелкому, звучащему смешно, обидно и ничтожно, обреченной на всю жизнь: «супруга атташе посольства».

О, как странна и непонятна жизнь, как жутки, неведомы и невнятны ее законы; без предупреждения, без жалости исполняется мерило жизни; раз — и прежней жизни уж нет, мечта отторгнута навеки, бесповоротно, бесстрастно, ты согрешил — и нет спасения, и нет оправдания, и к раз бывшему навсегда не стало пути.

 

Лежит восемнадцатилетний на своем диване в древнем мезонине, лежит и думает над непонятною судьбою своею до боли, до головокружения, до дрожи во всем ослабевшем, поникшем теле. Да, совершивший хулу на духа святого не прощается никогда, это так, это законно, естественно. Но почему же все-таки жизнь так жестока, так сурова и не милует, почему ему, именно ему, с едва опороченными глазами, суждено испытать на себе всю тяжкую гамму душевных переживаний, каких не испытывают обычно до старости, до седых волос? Почему же должен думать и мыслить над этим он, который еще только в формации человеческого произрастания, который бы должен только еще зреть на солнце, только дышать, как травинка или цветок?

Всю жизнь с мечтою о единой — и быть ее лишенным до смерти; всю жизнь об одной, а проходить по многим; все земное, все житейское испытать он должен в жажде мечты надземной своей, и в тоске и печали, проходя среди многих, все искать одну и одну, навсегда от него отделенную, которую он сам же, точно повинуясь чьему-то предопределению, дважды и трижды оттолкнул от себя.

 

 

Два дня после этого Павел как во сне. Точно флером или туманом затянуло его глаза; как в дреме он помнит, что ходил по каким-то другим родственникам, с кем-то знакомился, с важными чиновниками, их женами и детьми; в каждой гостиной были диваны и кресла, в каждой столовой — столы, и на столах чай был и печенье, и везде чай пили какие-то люди, с которыми он о чем-то говорил.

Но говорил Павел, а сам отсутствовал. Тайным, не приметным никому взором он блуждал по далекой, неизвестной ему Англии, по какому-то Вестминстеру, вдоль какой-то Темзы, блуждал и отыскивал все ту же, одну, единственную, которая теперь уже окончательно отходила от него и готовилась быть женою атташе посольства.

Его спрашивали о чем-то, и он отвечал, и, видимо, удачно, потому что все улыбались; но для того чтобы дать ответ, ему нужно было сделать напряжение, сдвинуть что-то с мозга, и он делал эти усилия и улыбался, когда улыбались другие, и смотрел, когда другие смотрели, на какие-то виды, заграничные города, соборы, мавзолеи. К нему относились явно дружелюбно, может быть, от скуки, а может быть, оттого, что он и в самом деле был симпатичный и воспитанный молодой человек, у которого эффектно чернели усики над алыми, как земляника, губами. Среди кучи новых знакомцев и родственников, в каком-то доме, где стояли голубые шелковые кресла, он увидел и княжну Лэри с ее миловидным и помятым личиком; она поглядела на него, как на давно знакомого, видимо ухаживала за ним и часто улыбалась, показывая мелкие, как жемчуга, прелестные зубы. Не мог скрыть от себя Павлик, что ему было подле этой Лэри хорошо, но так хорошо, как бывает от тепла камина, от чашки крепкого чая, когда за окном крутит снег и стены намерзли. Точно намерзло что-то и на душе его; оледенело — и не оттаивало. Лучи попадали — и становилось как-то мягче на этом ледничке; но совсем там не оттаивало, и сердце смотрело как сквозь пленку слюды или сквозь матовое стеклышко; вплотную ничто не приникало к нему. Он ходил, напутствуемый пожеланиями, комплиментами, приглашениями; все передавали приветы бабушке и изъяснялись, что теперь в ее доме будет еще более уютно и мило от присутствия такого образованного и вдумчивого молодого человека.

Павел уносил с собою все эти благопожелания и благорассуждения, и шел по улицам обратно к себе, и думал о своем, о едином, и, однако, по странному свойству все принимающей человеческой мысли, в это же время не забывал того, что на конке надо садиться за алтынчик, что в таком-то доме было дано им ровно столько, сколько указано генеральшей.

Когда он пришел в особнячок Марии Аполлоновны, принужден был дать ей полный отчет о произведенных визитах. Оказалось, что имена и семьи родственников он значительно перепутал, но, в общем, было все исполнено толково, да и нельзя было не спутаться впервые при таком обилии новых знакомств.

В общем, бабушка была довольна, был доволен и Павлик; довольный, он побрел в свой мезонин и затворился там перед окном распахнутым и смотрел на ветви старого дерева, тянувшегося к окну, смотрел и думал. Прошел его первый московский день, прошел, по бабушкиным понятиям, отменно толково; вот уже вечер, он напился с Марией Аполлоновной чаю, теперь он один на свободе, бабушка скоро уляжется на отдых, он может на свободе думать хотя бы до зари.

Начинает он думать, а мысли все никнут, все никнут к тому, что он один, без Таси, что Тася была у него, а он отказался от нее, своими руками он, безумный, оттолкнул от себя и разбил дивное чудо, чудо любви единой и вечной, которое давалось ему в руки и которое он не мог принять и сберечь.

Все теснее приникают воспоминания к ошеломленному сердцу. Вот ночь на Новый год, вот запели «Царю небесный!» — торжественно, и строго, и трогательно до слез; ведь на этом вечере он впервые увидел Тасю, он танцевал и говорил с ней, и уже тогда, в раннем детстве, открылись друг для друга их сердца. Может быть, уже тогда она ему обручилась, а он затем не признал и дважды, трижды оттолкнул ее.

Помнится пасхальная ночь, как свечи жутко горели, как дрожало по гимназическим коридорам пение. «Воскресение твое, христе спасе…» — выводили, словно изумленные воскресением, ученические голоса; а вот и ее лицо поднялось перед ним, точно изумленное, опечаленное тем, что не признал он ее, которая дана ему навеки. Как смотрела она на него жутко, прощаясь; как бледно было лицо ее единственное, как взгляды хрупки, и осторожны, и подавленны… И вот она исчезла, она стерлась в его жизни, но и тут прислала ему в последний раз волшебно-горькое напоминание и укор; она сказала ему, что никогда они не сойдутся, ибо никогда еще на земле не соединялись двое полюбивших; она, обрученная ему навеки, навеки потеряна для него.

Сидит у окна и угрюмо думает восемнадцатилетний; а вот кто-то у стенки возится и дышит; он обращает лицо — это та, с белыми волосами, вошла неслышно и убирает ему на ночь постель, раскладывая простыни и подушки; лицо его угрюмо и бледно, он смотрит на вошедшую, непрошеную, острым взглядом; он думал о единой, а пришла та, каких много на свете.

Он думал о той, что теперь навеки от него отвернулась. Скоро, очень скоро из мечты она станет женою, добродетельной женой иностранного чиновника, матерью его детей, хозяйкой его столов, чайников и стульев.

Была Мечта как море безбрежное, была Мечта как небо бездонное, а теперь эта Мечта становится явью, только женщиной становится, которая может быть женой и хозяйкой, только тою, которых миллиарды, которые бессчетны, как песок пустыни, которые родятся и бесследно уходят, как зимою снежинки, как осенью капли дождя.







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 300. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

ФАКТОРЫ, ВЛИЯЮЩИЕ НА ИЗНОС ДЕТАЛЕЙ, И МЕТОДЫ СНИЖЕНИИ СКОРОСТИ ИЗНАШИВАНИЯ Кроме названных причин разрушений и износов, знание которых можно использовать в системе технического обслуживания и ремонта машин для повышения их долговечности, немаловажное значение имеют знания о причинах разрушения деталей в результате старения...

Различие эмпиризма и рационализма Родоначальником эмпиризма стал английский философ Ф. Бэкон. Основной тезис эмпиризма гласит: в разуме нет ничего такого...

Индекс гингивита (PMA) (Schour, Massler, 1948) Для оценки тяжести гингивита (а в последующем и ре­гистрации динамики процесса) используют папиллярно-маргинально-альвеолярный индекс (РМА)...

Тема: Кинематика поступательного и вращательного движения. 1. Твердое тело начинает вращаться вокруг оси Z с угловой скоростью, проекция которой изменяется со временем 1. Твердое тело начинает вращаться вокруг оси Z с угловой скоростью...

Условия приобретения статуса индивидуального предпринимателя. В соответствии с п. 1 ст. 23 ГК РФ гражданин вправе заниматься предпринимательской деятельностью без образования юридического лица с момента государственной регистрации в качестве индивидуального предпринимателя. Каковы же условия такой регистрации и...

Седалищно-прямокишечная ямка Седалищно-прямокишечная (анальная) ямка, fossa ischiorectalis (ischioanalis) – это парное углубление в области промежности, находящееся по бокам от конечного отдела прямой кишки и седалищных бугров, заполненное жировой клетчаткой, сосудами, нервами и...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия