Студопедия — МЛАДОСТЬ 14 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

МЛАДОСТЬ 14 страница






 

С кого они портреты пишут?

Где разговоры эти слышат?

 

Важнее всего, милый Андрей Николаевич, талант!

Она так подчеркивает последнее слово и с таким приметным ударением произносит его, что взбешенный экономист бросает сигару под кресло и углубляется в кекс.

Конечно, двое из слушающих к нему расположены, но этот экономист опасен. Чтение доставляет Павлику немало муки, и только похвалы Татьяны Львовны поддерживают его на всех поворотах повести.

Издательница восторгается ею, по-видимому, нелицемерно, редактор Александр Львович сосредоточен и мрачен, ну да иначе и нельзя! Ведь бедному дону Родриго приходится у подъезда плохо, человек не должен радоваться несчастью ближнего, особенно когда над ним рукой преступного убийцы занесен стилет.

— Очаровательно, очаровательно! — восхищалась Татьяна Львовна.

Самый факт убийства совершился только во втором часу ночи, после

чего сердитый экономист тотчас же надел шапку и ушел.

— Сильно, компактно! — угрюмо оценил и редактор и поднялся.

Приходилось уходить и счастливому испанскому автору. Задержала его руку в прихожей издательница и пожала нежным, значительным движением пальцев.

— Завтра в одиннадцать, помните.

С отуманенной головой выходит из редакции Павел.

 

Идет по тротуару, думая о странной белокурой даме, о своей повести, которую скоро напечатают на страх кому надо, о самом себе, о том, что жизнь его теперь стала бескрасочной, безрадостной как никогда.

Кто-то догоняет его, шлепая большими кожаными калошами; отвратительный запах сигары окружает его; маленький желчный экономист равняется с Павлом, запыхаясь от спешки; при свете фонаря видно, как стекают по его худым желчным щекам капли пота, узкие глаза сверкают как шильца.

— Знаете, ваша повесть определеннейшая дрянь, имею честь кланяться, — говорит он и проходит дальше. — Конечно, влюбленным дамам…

Лицо Павлика покрывается краской, он делает к экономисту несколько быстрых шагов.

— Послушайте, вы…

— Имею честь кланяться, дон Родриго!..

Так чисто и неожиданно подрезал экономист, что гнев Павлика рушится, как висевший на ниточке камень: он растерянно отступает, а кожаные калоши уже шмыгают дальше, и остается дон Родриго наедине с собой.

 

 

Совершилось, однако, событие, которому Павел не верил: бабушка Марья Аполлоновна продала свой дом.

Вероятно, слишком и необоримо было красноречие статского советника, уступила бабушка, заманчива была и цифра, определенная ей за старенький особнячок.

— Поздравляю вас с радостным событием! — сказал статский советник и Павлу, а когда тот неприязненно удивился, поспешил разъяснить: — Радостным потому, что для вашей бабушки это истое благодеяние: она может переехать на жительство в более благоприятный климат и увеличить себе здоровье, по крайней мере, на двадцать лет.

Сама бабушка была и довольна и недовольна. Довольна была крупной суммой, полученной на руки, и возможностью жить в любимой Ялте; но привычка к старому дому сидела в душе крепко; как было на старости лет покидать «избранное» московское общество, своих приятельниц и фавориток, своих питомцев и сирот.

Ворчала, ворчала Марья Аполлоновна, досталось немало и сладкоголосому гамаюну — статскому советнику: бабушка привыкла со всеми вести дело начистоту и счастливому комиссионеру изложила свое недовольство в следующем виде:

— И нелегкая же, сударь, вас дернула ко мне с покупателем лезть.

Статский советник сначала похохатывал и целовал ручку, а потом, по совершении купчей, окрысился.

— Это вот называется человеческой благодарностью! — выразился он.

Как бы то ни было, через месяц дом должна была бабушка очистить; не прошло и двух недель, как плотники стали возводить вокруг особнячка леса; так здорово они гаркали, ставя бревна и доски, что бабушка сама была рада выбраться из дому ранее условия; снеслись с крымскими тетушкиными телеграммами, и в одно морозное ноябрьское утро препроводил Павлик Марью Аполлоновну на Курский вокзал.

Не оказалась бабушка неблагодарной перед внуком: на сберегательную книжку было внесено ею на имя Павлика восемьсот рублей, и комнату сняла ему Марья Аполлоновна в роскошном барском доме на Поварской, в благовоспитанном графском семействе, заплатив за комнату за полгода вперед.

— Немножко как будто бы я, мой друг, перед тобой виновата, но виновата без вины.

На проводы бабушки собрались, конечно, все чада и домочадцы. Заседала Марья Аполлоновна во главе прощального стола на вокзале чинная и важная, в необычайном лиловом капоте, на который все дамы посматривали с изумлением.

Обедали чинно и богато и пили прощальное шампанское, все по положению; платила за угощение бабушка, как велось, видимо, издавна по традициям, и среди гостей, как Феникс из пепла, появился некогда огорченный статский советник и все время говорил блестящие речи и всех веселил шутками и анекдотами, так что улыбалась даже бабушка, несмотря на волнения с переменой жизни.

Пробили звонки, прокричали кондукторы, бабушка залезла в свое купе международного общества и смотрела из широкого окна вагона, как выцветшая старомодная картина, натянуто улыбаясь.

— Вот вы остались, молодой человек, и без бабушки! — сказал Павлику статский советник, когда поезд отошел.

Павел презрительно пожал плечами.

— Вернее, бёз бабушки остались, сударь, вы.

Статский советник наморщил брови, стараясь проглотить мудреную пилюлю, а Павлик уже шел прочь с перрона, не обращая внимания на синклит провожающих старух.

Он направился к извозчику и поехал прямо к своему новому жилищу. Теперь, благодаря бабушке, у него уже имелась движимая собственность: из вещей старого дома уделила Марья Аполлоновна сочинителю свой ореховый письменный стол, и два кресла ореховых, обитых плюшем, и шифоньерку с хитрыми шкапчиками и замками, и несколько шкапчиков и тумб.

У Павлика получился изящный ассортимент кабинетной мебели, он мог гордиться убранством своей квартиры; это несколько сглаживало чувство неловкости перед житьем в чужом семействе: все-таки хоть и в чужом жил он, да было у него свое.

Графская семья, у которой стал проживать он, состояла из вдовы-графини, сорокалетней дамы с черными бровями, очень белой, бледной, высокой и красивой, с орлиным носом и утонченными манерами; при графине проживала мать ее покойного мужа, маленькая запуганная старушка с бельмом на глазу, и два племянника-гимназиста, два сорванца, которых графиня умела в струнке держать.

До сорванцов, однако, Павлику не было дела: его комната была угловая, рядом с парадным входом, а гимназисты жили где-то в конце коридора, у кухни. В день переезда графиня выдала Павлику английский ключ при вежливой просьбе быть аккуратным, разъяснила, сколько раз следовало звонить горничной и лакею, и, указав, что сдала она комнату из уважения к Марье Аполлоновне, больше Павлика не беспокоила.

Да и не надо было чужого внимания девятнадцатилетнему студенту. Перспектива самостоятельно обедать в ресторане, пить утренний кофе в кофейне и вообще повести самостоятельную жизнь молодого писателя улыбалась ему. Кроме того, и дела завелись такие, в которые не хотелось посвящать чужие глаза и уши: взять хотя бы дело с газетою «Голос жизни», вернее, с издательницей ее, которая вот уже месяц как рисовала в своей студии портрет Павлика, — нет, здесь было не до чужого внимания, хорошо было даже то, что бабушка на берегу синего моря жила.

 

В студии Татьяны Львовны Павел, конечно, побывал следующим же утром, как и было назначено, в одиннадцать часов. Была это прелестная комната с широким окном на Воробьевы горы, с потолком высоким, расписанным мифическими сценами, вся уставленная мольбертами, полотнами, дорогими вещицами и гипсовыми моделями.

Когда Павлик вошел, художница уже сидела за мольбертом в дорогом японском халате. Войдя, писатель здорово сконфузился: все полотна Татьяны Львовны изображали голых женщин; женщины и девицы эти и лежали, и стояли, и сидели на коврах, и купались; одни улыбались, другие плакали, третьи простирали к Павлику бесстыдные руки; признаться, от такого обилия женщин у сочинителя зарябило в глазах… Но он тут же вспомнил счастливое слово «предрассудки», вспомнил, что он получивший известность писатель, и, деловито нахмурившись, как привычный ко всяким видам, прошелся меж рядами соблазнительных холстов.

Если следовало говорить правду, все эти рисунки не производили впечатления настоящих; но так много лезло в глаза отовсюду розовой и желтой краски, и полных плеч, и улыбок, и бедер, что сюжеты подавляли, и, несмотря на всю сдержанность, голос Павлика первое время дрожал.

— Вы не удивились моим сюжетам? «Les femmes nues»[10]— это моя специальность, — спросила своего гостя Татьяна Львовна.

Павлик, хотя и был поражен, счел уместным с серьезным видом подвигать бровями и сказал медленно, вдумчиво, как и полагается сотруднику многих журналов и газет:

— Нет, отчего же, все роды искусств священны, лишь бы было проникновение в жизнь.

Издательница осталась довольна этим милым афоризмом и перешла к более существенным вещам.

— Вы непременно у меня здесь выпьете кофе. Знаете, как заправская художница, я сама в своей студии его себе варю.

— Что же, можно и кофе, — тем же торжественным тоном согласился сочинитель.

Татьяна Львовна подвинула одну голую даму, и за холстом оказался уютный столик с дорогим серебряным кофейным прибором, уставленный тортами и печеньями, конфетами и бутербродами.

«Хорошо все-таки живут талантливые художницы!» — мелькнуло в голове Павлика.

Они уселись на низеньких табуретках друг против друга, причем художница придвинула ему папиросы.

— Египетские! — сказала она.

Но даже от египетских отказался Павлик.

— Я не люблю курящих, и особенно женщин! — уже по-детски выпалил он.

Татьяна Львовна улыбнулась.

— Почему же женщин — в особенности?

Павел имел мужество докончить:

— Не знаю почему, только, по моему мнению, женщине не надо курить.

— Если не надо, пожалуй, я не буду, — с тихим, вкрадчивым, кошачьим взглядом отстранилась от него Татьяна Львовна и тихо засмеялась. — Вы еще совсем маленький, хотя и известный писатель… Хотите, я буду писать с вас Адониса?

Вопрос был поставлен так неожиданно, что начавший работать над тортом Павлик уронил тарелочку к себе на колени.

— Как это Адониса? — обиженно переспросил он.

— Вы же очень красивы: с такими глазами я рисовала себе Адониса. Вот если бы одеть вас в короткую тунику… Обнаженная шея… руки…

Внезапно атласная рука ее коснулась плеча Павлика, и он тотчас отодвинулся.

— Нет, я не похож на Адониса, — покраснев от обиды, сказал он и нахмурился. — Портрет, если угодно, пожалуйста… но Адониса… нет…

— Да нет же, вы — прелесть! — негромко засмеявшись, Татьяна Львовна поднялась и, закинув над головой руки, прошлась по студии. — Положительно вы прелесть. Вы такой наивный? Или вы — нетронутый? — Опять прозвенел, приглушенный холстами, ее вкрадчивый, колкий, возбуждающий смех; затем она вышла со спокойным, задумчивым, серьезным лицом.

— Нет, не будем ссориться, я, конечно, пошутила. Я хочу написать с вас поясной портрет. После кофе — приступим?

— Приступим, — все еще обиженно ответил Павлик.

 

 

Среди работы над эскизом Татьяна Львовна вдруг начинает капризничать: «Небо сегодня безобразное, тени безобразные, стекла окна плохо вымыты, краски нетонны, несочны, не говорят».

— Поднимите же выше голову, слишком много теней. Не сюда, повернитесь обратно. Позвольте, я сама… ничего?

Подходит к Павлику, приближает сердитые светлые глаза, а мягкие, пряно пахнущие корилопсисом пальцы касаются его щек.

— Я сама дам вам поворот, вы ничего не имеете против?

Павел хмурится, но странно, так приятно ему прикосновение надушенных пальцев, раздражение стихает на сердце. Ведь нельзя же, в самом деле, отрицать, что эти пальцы красивы и тонки; нельзя отрицать, что льют они сладко-возбуждающий аромат. Точно отравой захватывается дыхание Павлика. Свет ее глаз мерцает над ним слабо, как утренние звезды, улыбка раздвигает ее губы, они открыли прелестные зубы, словно перламутровые.

— Вот для этого только и стоит жить! — слышит он над собою негромкий взволнованный голос.

Отодвигается Павлик, как от опасности.

— Для чего?

— Ну, разумеется, для искусства. — Снова голос холоден и лицо обыкновенное, бледные пальцы усердно держат палитру, снова все тихо, и все как сон.

«Где я?» — думает Павел растерянно. Странно, совсем странно и бесстыдно белеют перед ним обнаженные женские тела. Точно в море он среди купающихся наяд; точно сговорились все они сгрудиться вокруг него, окружить его, оплести, отуманить; нехорошо — и сладко, нечисто — и заманчиво, греховно — и неотвратимо. Тайное возбуждение вызывают в Павлике эти грубо намалеванные любительские холсты, точно лапы расстилаются над Павликом исполинские лепестки корилопсиса — этот сказочный, никогда им не виданный цветок, да и цветок ли? — распластываются над ним ядовитые кроны, и сладкая отрава каплет с них бисерными каплями, и жало, тонкое, злое, змеиное жало показывается меж тонких оград пасти, под парой зеленых, блистающих изумрудами глаз.

— Неужели нехорошо? Вам нехорошо?..

Павел смотрит: он сидит на мягком кресле, а на ручке его, изогнувшись жарким телом, эта — светловолосая, с улыбающимися зло губами, с взглядами светлыми, отягченно налитыми змеиным ядом:

— Э, нет, только это… больше не надо ничего.

И на следующий день является позировать Павлик, и все дальнейшие дни проходят так же уютно и возбуждающе-странно. Вкусный кофе, торты, печенье, пьянящие духи, эта непонятная белокурая женщина с манящим телом, с узкими серыми глазами, с яркой улыбкой, которая обещает так много, но не дает ничего.

Ничего ей не надо больше от Павлика; только вот этого раздражения, этих утонченных эмоций, незаконченных влечений, переживаний, прикосновений. Студенту кажется это немного обидным и странным: до сих пор женщины подходили к нему прямее и определеннее; более ясно было ему то, чего они желали; кузина Лэри казалась ему теперь, в сравнении с этой новой женщиной, упрощенной и бледной; какая-то болезненность, почти извращенность ощущалась Павликом в Татьяне Львовне; она охотно подходила к нему, и глаза ее блистали, когда она проводила своими атласными пальцами по его волосам. Взглядывал на нее Павел: ее глаза загорались на несколько мгновений, ощущения боли, волнения и сладости прокатывались в них — и сейчас же потухали, точно внутренний уголек в ней уже погасал, и становилась она усталой, апатичной и равнодушной, и тогда работали ее кисти и краски, работали так, как могли, по-любительски неумело, может быть, бесталанно, но вся она охладевала и стихала до новой вспышки.

Раз так случилось, что Татьяна Львовна вдруг, подойдя, обвила его рукой вокруг шеи.

— Что вы? — спросил не ожидавший этого Павлик.

Она не отвечала несколько мгновений, может быть даже минуту, сидя на ручке кресла с бесцветным взглядом закрытых век, не отводя руки от его шеи. Павлик двинулся в удивлении.

— Подождите, — почти умоляюще, дрожащим голосом прошептала она и на мгновение еще теснее к нему прижалась и тут же отошла уже с успокоенным лицом — Вот, вот, — больше ничего. — Она уже сидела и рисовала. — Хорошо в жизни только неполное, неизъясненное… — Голос ее еще хранил следы странного раздражающего волнения, но уже делался спокойным, усталым. — В жизни только это красиво: воображение, недействительность. То, что выяснено, то, что достигнуто, меня не привлекает. Все это — для обыденных, они довольны обыденным; пономарю нужен его молитвенник, звонарю— колокольня… А вот мне… — сладостный, порочный, счастливый смех зазвенел в ее голосе, — мне дорого только отдаленное, только возможность, только намек — все остальное я добавлю к нему сама… понимаете, сама?

Странно, жутко и неприятно было слушать Павлу эти неясные речи. Неприятно взволновывалось на душе что-то, точно от острого запаха ядовитого цветка; возбуждалось тело новыми неосознаваемыми желаниями; казалось порою, что становились понятными переживания этой женщины с порочными движениями и ласками. Чувство неприязни, почти отвращения к ней порою охватывало сердце; Павел уходил от нее с твердым намерением не являться никогда более; но приходило утро, и вновь его влекло к этой женщине, в ее уединенную от всех глаз комнату, заставленную обнаженными телами, точно пропитанную запахом бесчисленных и' бесстыдных женских желаний. И он приходил вновь, приходил смущенный, почти негодующий, но не мог сопротивляться атмосфере греха, его окружающего, и, покорный, сидел перед этой изящной и бесстыдной женщиной, втайне ожидая, что вот-вот она приникнет к нему на несколько мгновений, почти желая этого.

И ощущал он порою на своем лице ее светящиеся сталью и янтарем взгляды. Точно испытывала она его, точно примеряла его сопротивляемость, точно спрашивала его: готов ли он? Может ли? И часто на простодушные взгляды студентика, точно проникая и отражаясь в бесстыдных холстах, проносился ее волнующий, острый смех.

— Что вы? — бледнея, изумленным голосом спрашивал Павел.

— Ничего, я так.

Раз перед вечером, когда лицо портрета было закончено и следовало рисовать грудь, она подошла к Павлику и грубо коснулось бортов его студенческого сюртука.

— Что? — отодвинувшись, спросил Павел.

— Расстегнитесь, мне надо написать грудь! — так же грубо бросила Татьяна Львовна и быстрым движением расстегнула несколько золоченых пуговиц. Воротничок рубашки бело взглянул из-под сукна сюртука, Павлик взглянул на него, ему стало стыдно, он схватил ее руки, сжал их, хотел отбросить — и раздался над ним ее шепот, тонкий, пропитанный наслаждением и болью: — Подождите, не двигайтесь, сидите… так.

Она приникла к нему, ее колени теплели через щели материи; одна рука ее лежала холодная, как мрамор, на груди Павлика под рубашкой, другая ощутимо и бесстыдно приникла к его телу, приникла так, что ее было нельзя откинуть, и сердце Павла забилось, он откинулся к спинке кресла и не мог дышать, пока она не отошла, слабо и удовлетворенно мерцая усталыми глазами:

— Разве — не хорошо?..

Положительно она переворачивала душу Павлика; она обволакивала ее чем-то знойным, тревожащим, туманящим; она заставляла ее дрожать, вздрагивать, извиваться и тут же гаснуть, поникая в неудовлетворенной, жалкой и сладостной боли.

— В субботу вечером у меня соберутся здесь гости. Свои будут, друзья…

И так странно вздрагивал ее голос, что Павел поднял голову.

— Если хотите, приходите.

 

Он уходил растерянный, подавленный, сбитый, но странно: точно привитая отрава бродила в нем потаенно, несмотря на оскорбленность, негодование и стыд, он почти желал, чтобы повторилось еще раз это же стыдное, что случилось только что.

 

 

В субботу он, конечно, пришел, и пришел одним из первых, хотя и клялся себе десятки раз, что не придет.

В студии было в тот вечер особенно парадно. Во всех углах горели

Конец

лампы, холсты и мольберты были сдвинуты к стенам, образовав цепь голых женщин; посреди пола был разостлан дорогой бухарский ковер, вокруг которого были разбросаны подушки. Даже на полу горела лампа под темным абажуром.

Войдя, Павлик был очень удивлен убранством комнаты, но тут же его удивление сменилось неприязнью: на одной из подушек он увидел сидящего с чашкой в руках желчного экономиста.

— А, дон Родриго! — иронически приветствовал он сочинителя и помахал рукой. — Давно ли из Испании?

Павел покраснел.

— Послушайте, вы меня оставьте, — угрожающе проговорил он.

Татьяна Львовна, сидевшая с молоденькой дамой, похожей на грузинку, вмешалась в пререкания.

— Друзья мои, не ссорьтесь, будьте миленькими для дня моего рождения.

— Повинуюсь, властительница! — сказал экономист и шутовски постучал головою о ковер. Маленькая сгорбленная фигура его в изящном смокинге была отвратительна и жалка.

Еще появились две дамы с двумя кавалерами. Не то были они актрисы, не то художницы, но общее выражение всех женских лиц поразило Павлика: было в них что-то не то согласное, не то отвечающее одно другому, точно все они знали что-то общее — и не говорили, ведали — и скрывали от других до поры до времени; изящно одетые, с белыми холеными руками, с раздушенными телами, они казались экзотическими цветами, которым злая извращенная воля садовника придает неестественный вид: Павлик видел эти зеленые розы, отравленные ядами; видел лилии, перекрашенные в неестественные цвета, и этими изувеченными цветами казались ему странные и жуткие женщины студии.

— Десять часов, а маэстро не является, — сказала одна из дам Татьяне Львовне и улыбнулась большим увядшим ртом, показав синие анемичные десны.

— Он будет непременно, он прочтет свою новую поэму…

Павлик посмотрел на Татьяну Львовну; она скрыла от него все: и день рождения, и приход экономиста, которого он ненавидел, и явление маэстро с какой-то поэмой, которая возбуждала в нем опасение.

Экономист пил ликер, наливая в рюмку наполовину сливок, с наслаждением проглатывал эту скверную смесь; дамы курили пахитоски, но все с волнением посматривали на дверь, в которую должен был войти маэстро. Звонок всполошил всех, но вошедший оказался не тот, кого ждали: черный, похожий на скрипичный ключ господин с прямыми мочальными волосами. Войдя, он ни с кем не поздоровался и, сразу засев за пианино, начал что-то наигрывать негромко и невнятно…

— Фатима, — возгласил желчный экономист и опустил голову, — Фатима! — крикнул он, и глаза его налились кровью…

Не было сомнения, что он имитировал испанскую повесть Павлика: сердце сочинителя замерло в ожидании дальнейшего, нельзя было придраться, следовало слушать; экономист к тому же ошалел от ликера, но тут, на спасение Павлику, задребезжал звонок, и все поднялись с трепетом: в комнату вошел лысый тучный господин с длинными рыжеватыми косицами на висках и затылке, толстоносый, с широкими ноздрями, с круглыми зелеными умными глазками и круглым животом.

Он был в плюшевой оливковой тужурке, в плисовых штанах, какие носили полотеры, в широком кружевном воротничке, спускавшемся на тужурку, с желто-зеленым бантом, свисавшим с шеи на живот. Войдя, он начал целоваться е дамами — в губы, лицо его оставалось сосредоточенным и угрюмым, зеленые глаза бегали, как у рассерженного кота. Усы его свисали над губами, жидкая кудрявая бородка стояла торчком.

Все были смущены, но особенно Павлик. Он разом понял, что попал не в свою компанию. Он, изображавший утопление девиц и переживание мироедов, казался чужим среди этих изысканных, утонченно-приду-манных платьев, перед этой оливковой тужуркой с желто-зеленым бантом То, что в глубине души он называл декадентством, стояло теперь перед его глазами; но более всего он удивлялся тому, как могла издательница, восхищавшаяся его гражданскими темами, принимать в то же время и с таким благоговением декадентского маэстро. Павел обернулся к Татьяне Львовне, — она сияла торжеством, она была польщена, упоена, она казалась расцветшей — и никогда потом ее прелестные глаза не казались ему более пошлыми, ничтожными, кукольными, чем в эти минуты вечера.

Даже желчный экономист, более других независимый, отдал общую дань импозантности маэстро. Правда, он не поднялся с ковра, на котором лежал, но все же пригнулся телом к подошедшему маэстро и подал ему руку со скрытым смущением, небрежно бросивши:

— Наше вам.

Но рассмотреть Павлику теперь было некогда: перед ним стоял сам маэстро с тупо и точно оскорбленно вперенными в него зелеными зрачками глаз.

— Это наш писатель, молодой писатель, — поспешила отрекомендовать Павлика Татьяна Львовна.

— Зады чистописания? — буркнул маэстро, встряхнул и бросил руку Павла и плюхнулся на подушку ковра.

Татьяна Львовна приблизилась к нему с кофе и ликерами. Сопя, как носорог, он жевал печенье, забрасывая его целыми штуками в свой широкий рот; потом вытянул из кармана жидкую тетрадку, испещренную красными чернилами, и все улеглись вокруг.

— Не погасить ли лампы? — спросила Татьяна Львовна.

Маэстро повел бровями, и похожий на скрипичный ключ музыкант погасил все лампы, кроме стоявшей на полу. Зарево густого кармина залегло кругом абажура; при скудном свете, пробегавшем через щели, лица собравшихся показались Павлику тенями мертвецов.

Маэстро начал читать. Голос у него был негромкий и странно приятный. Павел даже глазами повел: этот ли, похожий на носорога, читает? Все лежали вокруг на полу, все парами, и в молчании слушали. Павлику также пришлось если не лечь, то сесть на пол. Около него лежала дама с лицом грузинки и улыбалась ему белыми, как бумага, зубами. Глаза ее казались чернильными пятнами, на губах темнел черный пух, пламенели опасно эти восточные глаза, а когда она спросила Павла, голос ее прозвучал, как голос монашенки:

— Вы в первый раз здесь?

— Да, в первый, — ответил Павел.

Негодующий взор художницы остановился на нем, и он смолк. Мерно и звучно падали ноты голоса маэстро. Говорилось в поэме о том, что любовь к женщине — предрассудок, что тело ее ничто в сравнении с белым телом лилии, которую любить можно вещественно, прикосновения к листкам которой так тонки, так ощутимы, что способны объять истинным наслаждением избранное сердце.

Странные бесстыдные мысли взворахивались над этим кругом карминового полусвета, отторгаясь от тетрадки, исписанной красным. Говорилось, что тело женщины не нужно избранникам, а как испарения поднимались ощущения женского тела: точно запах разливался по комнате, но не запах лилий, а запах живого, трепетно дышащего и теплого; это, вероятно, было талантливо, было оно талантливой работой трупного червя, создающего из живого тела иную материю. Точно запахом ладана веяло над головами, сладостным до смерти запахом мирры, смолы, щекочущим обоняние, пробуждающим в теле содрогание, дрожь, трепет, от которого ломило в членах. Беспокойнее и несдержаннее становились движения слушающих по мере продолжения поэмы; пригашенный свет лампы наполнял жутким выражением зрачки восточной женщины, лежавшей рядом с Павлом; попытался он отвести от нее глаза, а взгляды бежали к ним; теперь видел он в этих черных, как ночь, глазах красноватые искры; она улыбалась, ее рука белела соблазнительно на темном плюше ковра; неслышно извиваясь по ковру, как атласная змея, эта рука вдруг поползла к Павлику, и вот горячие влажные пальцы напали на его пальцы и сжали их неслышно, но внятно потянули, и, как отравленный, он стал подаваться к женщине неслышно, а вот чтение кончилось, и кто-то разом погасил лампу, и в пропитанном злыми испарениями поэмы мраке вдруг раздались странные движения и вздохи; влажная рука еще ощутимее повлекла к себе Павлика, повлекла на себя, и с жутким содроганием опьяневшего сердца, не в силах удержать клонившуюся голову, помутневшими глазами увидел Павлик полураскрывшиеся под собою уста; плечи его восприняли цепкое сжатие чужих рук, и еще ощутимее повлекли они его на себя, и затем раздался шепот, тихий, дрожащий, почти не слышный никому, отдающийся сладкой болью…

— Не так, нельзя, — не касайтесь платья: это белый экстаз.

……………………………………………

— Поэма кончена! — сказал голос, и когда через мгновение вновь зажглась лампа, все лежали угрюмо в прежних позах, пробуя ликеры и холодный кофе.

 

 

Теперь уже ясны были Павлику собрания студии, разобрать характер их мог бы даже шестнадцатилетний; никогда не чувствовал себя Павел более опустившимся и погрязшим: это утонченное, словно изящное кружево разврата, которое покрывало тело и души, казалось ему более отталкивающим, чем грязный мишурный наряд девиц мертвого дома, где были они раз с Умитбаевым.

И мог он упасть так низко именно тогда, когда увидел отторгнутой от себя Мечту свою; именно тогда, когда к сердцу его подошло высшее испытание Мечты, он упал сердцем и телом на дно колодца, где сладостно пахло тиной, которая засасывала его; еще никогда так не бывало, чтобы Мечта его так отдалялась от него невознаградимо и невозвратно; и раньше он знал, что Мечта потеряна, но он мог жить еще надеждой на чудо, на милое чудо любви, властью которой совершалось невозможное; теперь же грубая явь довлела дню жизни; было так ясно, что Мечты не будет вовеки; не Мечта, а супруга англичанина, атташе посольства, не Мечта, а женщина, взятая им девушка, которой вскоре, может быть, придется родить детей… Может быть, от ужаса сознания этого так и падал Павлик; ночью холодной, смертельной ночью осени он представлял себе девственную Мечту свою в объятиях рыжего зверя, он видел ее глаза, погасшие, затененные, отуманенные болью; слышал вздохи покорности и ужаса; видел содрогания тела, которому мог молиться; сердце его начинало никнуть, надо было, собрав все усилия, сесть на постели, чтобы не умереть; надо было двигаться, чтобы не показаться окостеневшим; надо было дышать, дышать, шептать что-то, удерживая в себе последние признаки уходившей жизни.

Может быть, от этого так и отдавался дурману Павлик; может быть, инстинкт самосохранения увлекал его к гипнозу извращенных чувств; но все же последнее радение возмутило и ослабшую душу; слишком много еще живо было в ней белых мечтаний, чтобы окончательно ей оскверниться. И сказал себе Павлик: «Кончено!» — и студия была забыта. Это было сделать тем легче, что и газета «Голос жизни» в свет так и не вышла. Произошли ли нелады среди членов редакции или издательница в последний момент побоялась затратить деньги — только сказал Павлику Александр Львович, что пока издание «Голоса жизни» откладывается на неопределенное время, и злосчастный «Дон Родриго» был сочинителю возвращен.







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 335. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Функция спроса населения на данный товар Функция спроса населения на данный товар: Qd=7-Р. Функция предложения: Qs= -5+2Р,где...

Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Основные разделы работы участкового врача-педиатра Ведущей фигурой в организации внебольничной помощи детям является участковый врач-педиатр детской городской поликлиники...

Ученые, внесшие большой вклад в развитие науки биологии Краткая история развития биологии. Чарльз Дарвин (1809 -1882)- основной труд « О происхождении видов путем естественного отбора или Сохранение благоприятствующих пород в борьбе за жизнь»...

Этапы трансляции и их характеристика Трансляция (от лат. translatio — перевод) — процесс синтеза белка из аминокислот на матрице информационной (матричной) РНК (иРНК...

ТЕРМОДИНАМИКА БИОЛОГИЧЕСКИХ СИСТЕМ. 1. Особенности термодинамического метода изучения биологических систем. Основные понятия термодинамики. Термодинамикой называется раздел физики...

Травматическая окклюзия и ее клинические признаки При пародонтите и парадонтозе резистентность тканей пародонта падает...

Подкожное введение сывороток по методу Безредки. С целью предупреждения развития анафилактического шока и других аллергических реак­ций при введении иммунных сывороток используют метод Безредки для определения реакции больного на введение сыворотки...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия