Студопедия — ВЗГЛЯД НАЗАД
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ВЗГЛЯД НАЗАД






 

Родерик Великий из Уэльса и Хоэл Дат Добрый, которого народные сказания воспевали на протяжении веков, — мои родоначальники, гордость нашего рода. Таким образом, моя кровь древнее крови обеих Роз Англии и обладает такими же правами на трон, как и та, коя призвана к власти в королевстве.

Честь крови никак не может быть умалена тем, что в бурях времени владения эрлов Ди уменьшились, титул потускнел и некогда славный род пришёл в упадок. Мой отец, Роланд Ди, баронет Глэдхилл, человек дикого и безудержного нрава, из всего доставшегося ему в наследство сохранил только замок Дистоун да более или менее протяженный участок земли, ренты с которого как раз хватало на то, чтобы удовлетворять его крайне грубые страсти и столь же поразительное тщеславие: ведь он воспитывал меня, своего единственного сына, последнего в древнем роду, не иначе как для нового расцвета и славы нашего дома.

Как только дело касалось моего будущего, он, словно пытаясь искупить чрез меня грехи своего отца и деда, обуздывал свою натуру, и хотя он почти не видел меня и стихии наши были так же противоположны, как вода и огонь, тем не менее лишь ему одному я обязан поддержкой моих склонностей и исполнением столь далеких ему желаний. Человек, у которого любая книга вызывала ярость, а науки — издевательский смех, тщательнейшим образом пестовал мои таланты и предоставил мне возможность — даже в этом проявилась его непомерная гордыня! — получить самое блестящее образование, о каком только мог мечтать богатый и высокородный английский дворянин. В Лондоне и Челмсфорде нанимал он мне первых учителей того времени.

Своё обучение я завершил в колледже Св. Иоанна в Кембридже в кругу благороднейших и толковейших умов Англии. И когда я в двадцатитрехлетнем возрасте не без блеска защитил в Кембридже степень бакалавра, получить которую нельзя ни деньгами, ни хитростью, мой отец устроил в Дистоуне пир; чтобы оплатить поистине королевские долги, в которые он с бессмысленным расточительством залез ради этого события, пришлось заложить почти треть всех наших владений.

Вскоре после этого он умер.

А так как моя мать, тихая, хрупкая, всегда печальная женщина, давным-давно скончалась, я в свои двадцать четыре года нежданно-негаданно оказался единственным и полноправным наследником древнего титула и всё ещё довольно значительного состояния.

Если я, может быть, излишне настойчиво и упоминал здесь о несходстве наших с отцом натур, то делал это ради того лишь, чтобы в наиболее выгодном свете представить чудесное прозрение этого человека, который, сам в этой жизни ничего знать не желавший, кроме ристалищ, игры в кости, охоты и пирушек, тем не менее сумел разглядеть в презираемых им семи свободных искусствах силу — и мою к ним склонность, — способную вернуть блеск и славу нашему родовому гербу, изрядно потрескавшемуся и потускневшему в годину лихолетья. Однако нельзя сказать, что мне не перепала добрая толика буйного и необузданного нрава моего отца. Из-за вспыльчивости, невоздержанности в вине и одного ещё более достойного всяческого порицания изъяна моей натуры я уже в ранней юности нередко оказывался в весьма рискованных переделках, чреватых опасностью нешуточной. Давняя и по юношескому легкомыслию — более чем дерзкая авантюра с ревенхедами была ещё не самой сумасбродной, хотя именно она роковым образом изменила курс моей жизни.

Беспечность — о дне завтрашнем я не помышлял — и страсть к приключениям — вот то, что в первую очередь побудило меня сразу после смерти отца бросить имения и хозяйство на управляющих и эдаким новоиспеченным лордом пуститься в странствия, удовлетворившись более чем скромной рентой. Меня манила шумная жизнь Лёвена и Утрехта, Лейдена и Парижа, но прежде всего университеты этих городов и громкая слава процветающих там наук, официальных и тайных.

Гемма Корнель Фризиус, великий математик, достойный последователь Эвклида наших северных широт, и высокочтимый Герард Меркатор, первый среди знатоков неба и земли своего времени, стали моими мэтрами, и вернулся я домой увенчанный славой физика и астронома, равного которому в Англии ещё не было. И это в мои-то двадцать с небольшим лет! Ясное дело, заносчивость моя не стала от этого меньше, а моё наследственное и благоприобретенное высокомерие взошло как на дрожжах.

Однако юность и сумасбродные выходки не помешали королю назначить меня профессором греческого языка в пользующийся его высочайшим покровительством колледж Святой Троицы в Кембридже. Что ещё могло более полно ублажить мою гордыню, чем назначение туда, где я совсем недавно сам собственным задом полировал учебную скамью?

 

Надо было видеть, как добропорядочные профессора и магистры вкупе с почтенными бюргерами задирали в небо носы, а иные бормотали, забившись под лавки от ужаса, смиренные молитвы против диавольских ков и чёрной магии юного и чересчур дерзкого мастера на все руки Джона Ди.

Будь мой взгляд повнимательней, я бы уже тогда, в шуме, смехе, воплях и суматохе безумного того дня, разглядел нравы и обычаи мира, на жизнь в коем был проклят моим рождением. Ибо мир сей, с его косной чернью, шуток не понимает и за самую безобидную шалость мстит жестоко и неумолимо.

В ту ночь они осадили мой дом, дабы схватить чернокнижника, заключившего пакт с диаволом, и предать своему бестолковому судилищу. Декан и настоятель факультета кряхтели во главе толпы, подобные чёрным неуклюжим грифам, призывая покарать дерзкого mechanicus [18]за его кощунственный вызов Господу Богу.

И не окажись тогда рядом моего приятеля Дадли, а также честного и достойного ректора колледжа, кто знает, не растерзал бы меня на месте этот учено-профанический плебс, дабы я собственной кровью искупил вину перед алчной небесной бездной!

Но тогда-то я на горячей лошади ускользнул от их кровожадных лап в мой верный Дистоун, ну а уж оттуда — через море, в град Лёвен, в тамошний университет. Позади я оставил почётную должность, неплохое жалованье и имя, вдоль и поперек истрёпанное желчным сквернословием благочестивых праведников, вывалянное в клоаке самых гнусных подозрений. Начисто лишенный жизненного опыта, я слишком мало обращал внимания на злобное шипение, которое в притворном бессилии пресмыкалось у моих ног.

Тогда я ещё не знал, что яд для благороднорожденного всегда замешивается на пене бешенства низких сословий! И ещё: нет титула достаточно высокого и клеветника достаточно низкого, чтобы завистливая ненависть к великому не свела их воедино.

О друзья мои, равные мне благородством и знатностью происхождения, тогда вы повернулись ко мне доселе неведомой стороной, и какую же непримиримую ненависть обнаружил я в вас!

Химию и алхимию я постиг в Лёвене в совершенстве и проник в природу вещей настолько, насколько этому может научить учитель. Там же, в Лёвене, я впоследствии за очень большие деньги оборудовал собственную лабораторию и в одиночестве предался исследованиям природных и божественных тайн этого мира. Тогда-то я кое-что действительно понял в elementa naturae[19].

В университете меня называли magister liberarum artium. А так как завистливый и ядовитый язык клеветы с моей английской родины сюда пока что не дотянулся, то в самом скором времени я уже купался в лучах славы и числил среди своих учеников — осенью я читал курс на кафедре астрономии — герцогов Мантуанских и Медина-Сели, которые исключительно ради моих лекций раз в неделю наезжали из Брюсселя, где остановился двор императора Карла V. Его Величество сам неоднократно оказывал честь кафедре своим высочайшим присутствием, настаивая на том, чтобы в угоду ему ни на йоту не изменяли привычный ход коллегиума. Сэр Уильям Пикеринг, мой соотечественник, просвещенный и чрезвычайно достойный джентльмен, Маттиас Хако и Иоганнес Капито из Дании тоже прилежно внимали моим ученым речам. Тогда же я посоветовал императору Карлу оставить на время Нидерланды, ибо зима ожидалась сырая и ряд несомненных признаков, которые достаточно хорошо были изучены мною ранее, неопровержимо свидетельствовал о приближении эпидемии. Император был крайне удивлен, смеялся и не желал давать веры подобным предсказаниям. Многие вельможи из его свиты воспользовались случаем и попытались насмешками и ложью вытеснить меня с поля зрения Его Величества, так как червь зависти уже давно точил их тщеславные души. Однако герцог Медина-Сели в личной беседе с императором очень серьезно порекомендовал ему не пускать моих предостережений на ветер. Дело в том, что я, зная благорасположение герцога, объяснил ему те знаки, на коих основывал моё предсказание.

С приходом зимы признаки надвигающейся эпидемии стали настолько явны, что император Карл V с величайшей поспешностью свернул свой лагерь в Брюсселе и в скором времени покинул страну; при этом он не забыл пригласить меня в свою свиту, а когда я, ссылаясь на неотложные дела, вынужден был отклонить эту высокую честь, одарил меня по-королевски деньгами и прислал на память золотую цепь с памятной монетой. Сразу после его отъезда кашляющая смерть распрямилась во весь рост и свирепствовала так, что за два месяца скосила по городам и весям Голландии тридцать тысяч жизней.

Сам я тоже не стал искушать судьбу и переехал в Париж. Там меня встретили Турнебус и философ Петр Ремус, знаменитые врачи Рансоне и Ферне, математик Петр Нониус, мой ученик в Эвклидовой геометрии и астрономии. Вскоре аудиторию пополнил король Генрих 1Г, который пожелал сидеть не иначе, как император Карл в Лёвене, то есть у моих ног. От герцога Монтелукского мне последовало лестное предложение стать ректором специально для меня учрежденной академии или же принять профессуру в Парижском университете с весьма многообещающими видами на будущее.

Однако — о легкомысленная юность, склонная всё обращать в забаву! — я с высокомерным смехом отверг эти предложения. Моя тёмная звезда вновь манила меня назад, на родину, так как в Лёвене один таинственный волынщик — почему-то напомнивший мне зловещего пастуха Бартлета Грина, — которого Николай Грудиус, тайный камергер императора Карла, разыскал неизвестно где, очень настойчиво внушал, что мне суждено снискать в Англии самые высокие почести и подняться к вершинам успеха. Слова эти глубоко запали в мою душу, и, кажется мне, был в них ещё какой-то, совсем особый, скрытый подтекст, проникнуть в который я был не в состоянии. Как бы то ни стало, а они звучали во мне и дразнили моё и без того склонное к авантюре честолюбие. И вот я вернулся и сразу погрузился в чрезвычайно опасную и кровавую междоусобицу, которую развязала Реформация между приверженцами папы и Лютера; рожденная на самом верху, в королевской фамилии, она проникла в самую последнюю деревушку, и брат поднял руку на брата, а сын — на отца. Приняв сторону реформаторов, я надеялся единым натиском завоевать сердце евангелически настроенной Елизаветы. Однако о том, как мои честолюбивые планы потерпели фиаско, я уже достаточно подробно изложил в других дневниках и не хочу повторяться.

 

Роберт Дадли, будущий граф Лестер — за всю жизнь у меня не было преданней друга, — скрашивал дни моего вынужденного затворничества после освобождения из Тауэра, или, вернее, после побега от епископа Боннера, в моём шотландском родовом гнезде в Сидлоу-Хиллз тем, что без конца рассказывал о тех тайных советах и событиях, благодаря которым я оказался на свободе. Я слушал, стараясь не пропустить ни одного слова, и никак не мог наслушаться: какая мальчишеская отвага и зрелая решительность проявились вдруг в принцессе Елизавете! Однако я знал больше, много больше, чего Дадли даже представить себе не мог. При одной мысли о том, что Елизавета сделала для меня всё, что даже для себя самой не сделала бы больше — разве не вкусила она любовной микстуры, которую Маске и Эксбриджская вещунья приготовили из моей плоти? —: и я с трудом сдерживал ликующий крик.

Итак, сила моей магической власти покорила волю леди Елизаветы, моё «я» в виде напитка проникло в её душу, откуда меня отныне уже ничто не изгонит вовеки, ибо если и до сего дня мои позиции незыблемы, значит, даже самые жестокие удары судьбы бессильно разбиваются об их неприступную твердыню! От этой мысли и от веры в действие фильтра, о коем свидетельствовала совершенно невероятная смелость принцессы, я буквально воспрял.

«Я покоряю!» — таков был девиз моего отца, унаследованный им от своего отца, а тем — от моего прадеда, так что девиз сей не менее древен, чем сам род Ди. «Я покоряю!» — таков был и мой жизненный принцип, с самой юности сокровенная шпора во всех моих поступках и дерзаниях, как рыцарских, так и научных. «Я покоряю!» — именно это сделало меня в моём отечестве — думаю, я имею право сказать так, — одним из самых признанных знатоков природы и духа; ещё совсем зелёный юнец, я был уже учителем и советником королей и императоров. «Я покоряю!» — это, и только это, спасло меня от когтей инквизиции!

…спесивый болван! Что же я покорил за эти тридцать лет?! В десятилетия наивысшего расцвета всех моих сил?! Где корона Ангелланда? А где трон, который должно было воздвигнуть над Гренландом и Западными землями, теми самыми, которые ныне названы по имени какого-то оборванца-моряка страной Америго Веспуччи?![20]

Не буду останавливаться на тех пяти убогих годах, которые капризные и злонамеренные созвездия предоставили чахоточной Марии Английской, дабы ввергнуть страну в напрасные смуты и дать возможность папистам установить на этот гибельный срок своё кровавое, фанатичное господство.

Мне же эти годы показались мудрым, обуздывающим страсти даром провидения, так как я использовал этот вынужденный штиль для штудий и тщательнейших разработок моего гренландского проекта. В глубине души я не сомневался, что моё… что наше время придет, время сиятельной королевы и моё, судьбой предназначенного ей супруга.

Оглядываясь назад, мне кажется, таинственные знаки королевского достоинства от рождения были растворены в моей крови. Считаю, как тогда, так и сейчас: уже в детстве сознавал я высочайшее избранничество моё; и, возможно, эта слепая, переданная мне с кровью уверенность никогда не позволяла даже помыслить о том, чтобы хоть как-нибудь испытать те претензии, на коих она основывалась.

Даже и сегодня, после бесконечных разочарований и неудач, эта сросшаяся с корнями моей души вера нисколько не поколеблена, хотя язык фактов упрямо свидетельствует против.

Но против ли?..

Сегодня я ощущаю потребность, подобно рачительному негоцианту, дать самому себе отчет об имеющейся в моем распоряжении наличности, честно внеся свои претензии, сомнения и успехи на соответствующие страницы приходно-расходного гроссбуха моей жизни. Ибо какой-то внутренний голос торопит меня, не откладывая, подвести итог.

Ну что ж, никакими документами или хотя бы просто воспоминаниями, которые давали бы мне право считать, что детство моё прошло под очевидным знаком права на трон, я не располагаю. «А это может быть лишь трон Альбиона!» — вновь и вновь повторяю и чувствую в себе нечто, исключающее малейшую тень сомнения. Как это обычно бывает у аристократов, предчувствующих упадок и бесславный конец своего дома, мой отец Роланд всё чаще пускался в пространные славословия чистоты и величия нашей крови, подчёркивая родство с Греями и Болейнами. Ну а изливался сей поток красноречия по большей части тогда, когда королевский судебный исполнитель оттягивал у нас за долги очередной акр пашни или участок леса. Вот и тут факты свидетельствуют не в мою пользу, так как в моих грезах о будущем воспарял я, уж конечно, не благодаря этим постыдным штрафам.

В общем, как ни крути, а первое свидетельство и первое предвестие моих будущих деяний явилось из меня самого, точнее, из зеркала, в котором я, пьяный и грязный, увидел себя после пирушки в честь моего долгожданного магистерского звания. Слова, которые произнес тогда призрачный зеркальный двойник, по сю пору звучат у меня в ушах гневным обвинением; и ни отражение, ни слова не казались мне моими, ибо видел я себя в зеркале иным, чем был на самом деле, и ту обвинительную речь произнесли не мои губы, а уста моего vis-a-vis в зеленоватой амальгаме. Вот уж где-где, а здесь ни чувства, ни память меня обманывать не могут, ведь, как только зеркало обратилось ко мне, я мгновенно протрезвел и моё сознание стало кристально ясным.

А странное прорицание Эксбриджской пифии леди Елизавете? Позднее принцесса сама тайно переслала мне через Роберта Дадли копию, к которой добавила от себя три слова, запечатлевшиеся с тех пор в моем сердце: verificetur in aeternis [21]. Потом, уже в Тауэре, таинственный Бартлет Грин, который, как теперь мне доподлинно известно, является абсолютным посвященным в кошмарные мистерии, вербующие адептов и учеников среди жителей шотландского высокогорья, в гораздо более ясной форме открыл мне истинные знаки и предзнаменования моей судьбы. Он приветствовал меня как «наследника короны». Выражение, которое мне, как ни странно, ни разу не пришло в голову трактовать в алхимическом смысле. А ведь меня неоднократно пронзало подозрение, что предназначенная мне «корона» означает нечто совсем иное, чем обычная, земная… Он, полуграмотный мясник, раскрыл мне глаза на сокровенный смысл нордического Туле-Гренланда — этого зелёного моста к неисчислимым богатствам тех земель индийского полушария, лишь самую незначительную часть которых открыли испанской короне такие авантюристы, как Колумб и Писарро. Он заставил меня увидеть воочию расколотую и соединенную вновь корону Западного моря, Англии и Северной Америки, короля и королеву, сплавленных воедино узами брака на священном троне Альбиона и Новой Индии.

Но вновь подозрение, как червь, гложет душу мою: действительно ли всё это следует понимать в земном, бренном смысле?!

И это опять же он — не только тогда в Тауэре, но и ещё дважды являвшийся мне во плоти и подолгу беседовавший со мной с глазу на глаз — как будто стальными скобами прибил мне на грудь девиз Родерика: «Я покоряю!»

Он, и только он, подвиг меня во время одного из своих явлений прибегнуть к крайнему средству: страшной силой своего красноречия, чистой, словно сам вышний разум, и такой же благотворной, как ледяная струя на пылающий в лихорадке лоб, увлёк, заманил и совратил мою волю на то, чтобы насильно покорить загадочную, хрупкую и всегда неуловимую королеву.

И вновь то же подозрение: следует ли всё это понимать в земном, преходящем смысле?!

Но чтобы расставить всё по своим местам в единственно правильной последовательности, необходимо ещё раз внимательно проанализировать прошедшие годы, стараясь не упустить ошибку, закравшуюся в мои горячечные расчеты.

После кончины Марии Английской, выпавшей на моё тридцатичетырехлетие, мой час, казалось, пробил. К тому времени все мои проекты военной экспедиции и овладения Гренландией, равно как использования этих земель в качестве опорно-промежуточного пункта для планомерного покорения Северной Америки, были тщательнейшим образом разработаны и лежали наготове. Ни одна самая малая деталь, способная помешать или поспешествовать столь досконально продуманному предприятию, как в географически-навигационном, так и в стратегическом отношении, не была мною упущена, так что великая английская акция по изменению карты мира могла начаться со дня на день.

Поначалу все складывалось наилучшим образом. Уже в ноябре 1558 года верный Дадли передал мне почётный заказ моей юной принцессы на гороскоп, который необходимо было составить ко дню коронации в Вестминстере. Не без резона это было воспринято мною как знак дружеского расположения, и, окрыленный надеждой, я с головой погрузился в работу, смиренно призвав звёзды и небесные траектории засвидетельствовать её грядущую, а заодно и мою, обещанную прорицанием, славу, ну и как венец — последующий триумф нашего королевского союза.

Этот гороскоп, из чудесных констелляций которого неопровержимо явствовало, что в период правления Елизаветы для Англии наступят времена невиданного расцвета и изобилия, принёс мне наряду со значительным денежным вознаграждением похвалы самые тёплые и многообещающий намек на более чем королевскую благодарность. Деньги я раздраженно сдвинул в сторону, зато туманные комплименты, которые она неустанно расточала в мой адрес — во всяком случае, Дадли только о них и говорил при встречах со мной, — окончательно укрепили меня в надеждах на скорое исполнение всех моих грез.

Однако… дальше обещаний дело не пошло!

Начав со мной играть, королева так до сих пор и не может остановиться. Скольких сил, душевного покоя, терзаний и сомнений в заступничестве Бога и вышних сил мне это стоило! О том напряжении, в котором пребывала воля и всё моё естество, не в состоянии поведать ни одно самое красочное описание. Энергия, потребная на то, чтобы построить новый мир и вновь его разрушить, была растрачена безвозвратно.

Прежде всего оказалось, что льстивый титул «девственной» королевы, которым со всех сторон ублажали слух Елизаветы и который был возведен Её Величеством ни более ни менее как в свой официальный титул, приводил её в такой восторженный трепет, что уже одно только его звучание кружило ей голову, в конце концов она и вести себя решила в соответствии с этой, сразу ставшей модной, добродетелью. Однако её независимый нрав и природная дерзновенность роковым образом противоречили этой надуманной позе. С другой стороны, напыщенному целомудрию шли наперекор весьма сильные, естественные потребности её плоти, уже давно пытавшейся себя удовлетворить — пусть зачастую самым странным и извращенным образом.

А однажды — было это незадолго до нашего первого серьезного разрыва — я получил от неё приглашение в Виндзорский замок для совместного — наедине! — времяпрепровождения. В данном случае послание было совершенно однозначным и не оставляло никаких сомнений в искренности желания пославшей его женщины. Но тут на меня внезапно что-то нашло, и я отклонил приглашение, так как вовсе не стремился провести ночь с изнывающей без мужчины девственницей, а жаждал дня законного королевского соития.

А там уж повсюду прошел слух, что приятель мой Дадли оказался более покладистым и с радостью принял дар, который отверг я и лишил тем самым себя и свою возлюбленную неземного блаженства. Одному Богу ведомо, прав ли я был тогда.

Когда много позднее я совершил то, что почти заставил меня сделать Бартлет Грин, нерожденный и неумирающий, приходящий и уходящий, проклятье, подобно удару молнии, настигло наконец грешную мою душу; оно так долго тяжким гнетом висело над моей головой, что рано или поздно всё равно поразило бы меня, видно, всё же испытание это каким-то непостижимым образом было мне предназначено самой судьбой. Также нельзя не сказать, что, хотя я и выдержал этот удар, жизненные мои силы и душевное спокойствие так и не восстановились; только благодаря случаю и счастливой констелляции звёзд полнота небесного проклятья не убила меня на месте.

Так или иначе, по сравнению с прежней моей мощью ныне я не более чем руина. Зато теперь мне известно, против чего я сражаюсь!

В гневе на Елизавету за её двусмысленное поведение, я перестал являться в Виндзорский замок не только на светские рауты с их жеманством и пустой болтовней, но и на серьёзные совещания и, вторично покинув Англию, отправился к императору Максимилиану в Венгрию, чтобы развернуть перед этим предприимчивым монархом мои планы завоевания Северной Америки.

Однако в пути меня вдруг охватило какое-то странное раскаянье, как будто я изменяю чему-то сокровенному и таинственному, что есть между мной и Елизаветой, а внутренний голос предостерегал и звал назад, словно невидимая пуповина магически связала меня с материнской сущностью моей королевы.

Поэтому я поведал императору лишь небольшую часть моих познаний в астрологии и алхимии, достаточную, чтобы снискать его благорасположение, и пропорциональную, как мне казалось, тому недолгому времени, в течение которого рассчитывал я найти при дворе приют в роли императорского математика и астролога. Однако взаимопонимания мы не нашли.

На следующий год, сороковой в моей жизни, я вернулся в Англию и нашел Елизавету как никогда любезной, но и такой же маняще кокетливой и холодной в своей королевской чопорности, как всегда. В Гринвиче я провёл у неё в гостях несколько дней, глубоко взволновавших меня, так как впервые внимала она моим проектам столь благосклонно, а потом, с самой сердечной признательностью приняв плоды моих ученых изысканий, обещала надежную защиту от враждебных нападок мракобесов.

Тогда же она посвятила меня в свои самые интимные планы и, дав понять, что не забыла мой эликсир у ведьмы, открылась — голос её зазвучал вдруг с неистовой нежностью, — что увлечения юности по-прежнему владеют страстным её сердцем.

Должен признаться, меня немало удивило, что она знает больше, чем я предполагал. Но это было только начало, с какой-то таинственной торжественностью она вдруг объявила, что до конца жизни будет чувствовать себя моей сестрой, ближе которой ни на том, ни на этом свете у меня не будет никого — ни любовницы, ни жены, — ибо наш союз должен быть основан на единокровии брата и сестры, однако инцест — это жалкое подобие той запредельной вершины кровосмешения, кою мы когда-нибудь обрящем. И тогда и сейчас я плохо понимаю значение этого фантастического откровения — но сразу сжалось моё сердце, как будто устами королевы вещала сама вечность, — уловил только, что Елизавета хочет мне указать на границы, по ту сторону коих мои упрямые домогательства и надежды могут быть признаны лишь после отчаянного сопротивления. И что странно, ведь за все эти годы я так и не смог отделаться от мысли, что не королева это, а какая-то неизвестная, пребывающая где-то в вечности сущность, воспользовавшись голосом Елизаветы, изрекла те пророческие слова, глубочайший смысл которых мне, видимо, уже никогда не постигнуть. Ну что могло означать хотя бы это: вершина кровосмешения?! Тогда в Гринвиче я в первый и последний раз схватился с Елизаветой в честном открытом поединке за мою любовь, имеющую дерзость претендовать на ответное чувство, и за естественное право мужчины на свою женщину. Все напрасно. Елизавета отказала мне и стала ещё более недосягаемой, чем когда-либо.

Мало того, после стольких дней интимнейшей душевной близости она во время утренней прогулки в молчаливом парке вдруг обернулась ко мне — лицо её как по волшебству изменилось, в глазах мелькнуло необъяснимое и загадочное выражение почти язвительной двусмысленности — и сказала:

— Поскольку ты, друг мой Ди, так рьяно отстаивал право мужчины на женщину, то я, с подобающей серьёзностью обдумав всё это в прошлую ночь, пришла к решению не только предоставить твоим мужским претензиям полнейшую свободу, но и сама желаю способствовать скорейшему удовлетворению твоей страсти. Я хочу, как в серсо, набросить на глэдхиллский меч кольцо, и пусть он так и останется в твоём гербе окольцованным в знак счастливого брака. Знаю, твои дела в Мортлейке обстоят не самым блестящим образом, да и Глэдхилл до последней черепицы на крыше заложен и перезаложен. Посему тебе, конечно, приличествует жена из рода богатого и знатного, чтобы не была ущемлена родовая честь потомка Родерика. Так и быть, отдаю тебе в жены свою очаровательную и сверх всякой меры нежную подругу юности, леди Элинор Хантингтон… свадьбу отпразднуем при первом же удобном случае. Сегодня утром леди Хантингтон была ознакомлена с нашим желанием, а зная верноподданическую преданность этой дамы, я не сомневаюсь, что колебаний с её стороны в исполнении нашей высочайшей воли быть не может. Ну что, Джон Ди, видишь, как я, подобно кровной сестре, пекусь о твоем благе?

Язвительная насмешка этой тирады — во всяком случае, я её воспринял именно так — поразила меня в самое сердце. Слишком хорошо знала Елизавета моё отношение к Элинор Хантингтон, этой высокомерной, властолюбивой, коварной, фанатичной и завистливой ненавистнице наших детских грез и юношеской влюбленности. Итак, королева очень хорошо сознавала, какой удар наносит мне и себе самой тем, что всей полнотой царственной своей власти вынуждает меня на брак с этой заклятой противницей моих планов и надежд! И вновь обожгла моё сердце ненависть к непостижимо капризной переменчивости моей высочайшей возлюбленной; от горя и уязвленной гордости утратив дар речи, я молча склонился перед этой надменной земной повелительницей и в ярости покинул парк Гринвичского замка.

К чему ещё раз заклинать из небытия ту внутреннюю борьбу, муки самоунижения и доводы «разума», которые истерзали тогда мою душу? При посредничестве Роберта Дадли, теперь уже графа Лестера, выступавшего в роли свата, королева исполнила свою волю: я женился на Элинор Хантингтон и прожил с ней рука об руку четыре зябких лета и пять пылающих стыдом и отвращением зим. Её приданое сделало меня богатым и беззаботным, её имя заставило высшую знать вновь взирать на меня с завистью и почтением. Королева Елизавета наслаждалась своим злым триумфом, в сознании того, что я, жених её души, коченею в ледяных объятиях нелюбимой жены, поцелуи которой не представляли ни малейшей опасности вызвать у её «девственного» Величества вспышку ревности. Тогда же, в день свадьбы, вместе с обетом супружеской верности жене принес я у алтаря клятву всей болью незаживающей любовной раны отомстить столь жестоко играющей со мной возлюбленной, королеве Елизавете.

Возможность удовлетворить чувство мести указал мне впоследствии Бартлет Грин.

Всё это время Елизавета продолжала остужать свою страсть ко мне, посвящая меня в самые интимные проблемы своей приватной политики. Как-то она объявила, что государственные интересы требуют её замужества. Испытующе глядя мне в глаза, она с жутковатой усмешкой вампира выспрашивала у меня совета и мнения относительно мужских достоинств очередного претендента на свою руку. В конце концов она сочла, что лучше меня ей не найти никого для… выбора жениха; и я взвалил на плечи ещё и это ярмо, дабы переполнилась чаша моего долготерпения и известен стал мне предел моей способности унижаться. Как и следовало ожидать, все эти прожекты с замужеством так ничем и не кончились; моя же дипломатическая миссия по отбору кандидатов завершилась тем, что Елизавета пересмотрела свой политический пасьянс, а сам я, тяжело больной, свалился прямо в гостеприимную постель одного из претендентов в Нанси. Сломленный, униженный и больной вернулся я в Англию.

И в тот же день — стояла чудесная и теплая ранняя осень 1571, — едва уныло въехав в Мортлейк, узнаю от моей женушки, подобно чистокровному спаниелю всё и всегда чующей первой, что королева Елизавета против всякого обыкновения велела известить о своём вторичном в этом году посещении Ричмонда — в такое-то время года! Элинор с трудом скрывала под светской маской свою клокочущую ревность, и это при том, что сама держала себя со мной недоброжелательно и холодно, как мраморная статуя, — а ведь я так долго отсутствовал! — создавая для меня, едва-едва оправившегося после тяжелой болезни, условия почти невыносимые.

Елизавета и в самом деле в скором времени вернулась в Ричмонд в сопровождении совсем небольшой свиты и расположилась в своих покоях с той основательностью, которая обычно предполагает пребывание весьма продолжительное. Ну, а от Ричмонда до Мортлейкского замка едва ли больше мили пути; посему скорых и частых встреч с королевой было не избежать, разве только она самолично решительным образом воспрепятствовала бы им. Однако все произошло наоборот, и уже на следующий день после своего вступления в Ричмонд Елизавета принимала меня с величайшими почестями и знаками самого дружеского расположения; справедливости ради надо сказать, что в тревоге за мою жизнь она послала в Нанси двух своих личных лейб-медиков и пользующегося её неограниченным доверием курьера Уильяма Сиднея, повелев оказывать мне все мыслимые услуги.

Вот и сейчас она выражала самую серьёзную озабоченность состоянием моего здоровья, а потом каждый день то как бы невзначай брошенной фразой, то игрой почти искренней благосклонности, окончательно повергшей меня в душевное смятение, всё яснее давала понять, с какой радостью и надеждой на будущее встретила свою вновь обретенную независимость и сколь живо и благодарно ощущает дарованную ей небом свободу от брачных уз, которые бы всё равно не разбудили в ней любовь и не позволили бы хранить супружескую верность. Короче: её намеки кружили подобно блуждающим огням вокруг тайны нашей глубочайшей связи, а иногда мне казалось, что моя непостижимая возлюбленная попросту хочет высмеять — и одновременно сделать оправданной — иссохшую в мелочном педантизме ревность Элинор Хантингтон. Вновь я больше месяца ходил в слепой преданности на помочах у моей госпожи; ещё никогда так благожелательно и заинтересованно не внимала она моим самым дерзким замыслам, кои должны были прославить в веках правление её высочайшей особы. Идея гренландской экспедиции, казалось, вновь приводила её в восторг, были приняты необходимые меры для проверки моих предложений и для их дальнейшего претворения в жизнь.

Большинство экспертов из адмиралтейства сочли мои тщательно разработанные диспозиции за безусловно реальные, военные советники с воодушевлением присоединились к этому мнению. С каждой неделей в королеве крепла вера в необходимость великого предприятия. Я чувствовал себя у цели всей моей жизни, и вот уже с губ Елизаветы — губ, излучающих прелестную магию многообещающей улыбкой, — сорвались наконец слова о моём назначении вице-королем всех новых, завоеванных во славу Британской империи колоний: «король на троне по ту сторону Западного моря», — как вдруг в одну ночь рухнула величественная мечта, рухнула самым досадным, самым жалким и самым ужасным образом, каковое проклятье едва ли когда-либо выпадало на долю смертного. Таинственных причин случившегося я не знаю…

И до сих пор тёмная и страшная тайна этого крушения так и остаётся для меня непроницаемой.

Известно лишь следующее:

На вечер был созван последний королевский совет вкупе с ближайшими советниками королевы — ради такого случая пришлось побеспокоить даже лорд-канцлера Уолсингама. Уже во второй половине дня я, сославшись на необходимость высочайших указаний, испросил аудиенции у моей госпожи — на самом деле мы беззаботно болтали подобно двум закадычным друзьям под осенними кронами парка. И вдруг, в то самое мгновение, когда мы пришли к окончательному согласию по всем пунктам моего проекта, она схватила мою руку и, испытующе погрузив свой величественный взор в мои глаза, произнесла:

— И ты, Джон Ди, как повелитель новых провинций и как вассал моей короны, никогда не упустишь из виду благо и счастье нашей высочай шей персоны?

Я рухнул перед ней на колени и поклялся, призвав в свидетели и судьи самого Господа Бога, что отныне нет для меня других устремлений, чем те, которые бы способствовали власти и господству английской короны в Западном индийском полушарии.

Тогда её глаза странно блеснули. Она сама своей крепкой рукой подняла меня с колен и задумчиво проговорила:

— Хорошо, Джон Ди. Вижу, что ты не колеблясь пожертвуешь своей жизнью и счастьем на службе… отечеству, покорив нам новые земли. Альбион благодарит тебя за твою добрую волю.

С этим холодным и не совсем понятным напутствием она меня отпустила.

В ту же ночь завистливому и близорукому лорд-канцлеру Уолсингаму удалось убедить королеву отложить предприятие на неопределенный срок, дабы позднее подвергнуть его ещё раз тщательной проверке…

А через два дня королева Елизавета, не попрощавшись со мной, отбыла со своим двором в Лондон.

Я был сломлен окончательно. Никакие слова не в состоянии выразить отчаянье моего сердца.

Ночью мне явился Бартлет Грин и, по своему обыкновению раскатисто смеясь, принялся дразнить меня:

— Хоэ, возлюбленный брат Ди, как же это тебя угораздило, косолапый вояка и хранитель государственных ключей, вломиться прямехонько в хрустальные грезы твоей будущей ненаглядной жёнушки и так бесподобно учтиво оттаскать за волосы девичью ревность Её Величества! А ты ещё удивлялся, что кошки царапаются, когда их гладят против шерсти!

Речи Бартлета раскрыли мне глаза, я заглянул вдруг в сердце Елизаветы, и прочёл в нём как в открытой книге, и понял: не потерпит она, чтобы ещё какая-нибудь страсть, кроме как к её высочайшей особе, владела моей душой! В отчаянье и страхе я подпрыгнул в постели и стал заклинать Бартлета нашей дружбой присоветовать, каким образом вернуть мне расположение оскорбленной дамы. В ту ночь Бартлет многому меня научил и неопровержимо доказал с помощью магического угля, который подарил мне перед тем, как перейти в другое измерение этого мира, что моим планам противостоят королева Елизавета и лорд Уолсингам: он — потому что метит в её любовники, она — из-за своей оскорбленной женской гордости. Ярость и долго сдерживаемая жажда мести за все причиненные мучения и соблазны ослепили меня и сделали послушным орудием в руках Бартлета, который растолковал мне, каким образом покорить моей воле и крови «бабенку».

Итак, в ту же ночь я приготовился отомстить всею силой моей бьющей через край страсти и лихорадочно следовал указаниям призрачного Бартлета Грина.

Однако не рискну описывать здесь по порядку ceremonias, которую исполнил, дабы стать властелином души и тела Елизаветы. Бартлет помогал в ужасном действе, когда пот, струившийся у меня изо всех пор, заливал глаза и мне становилось так дурно, что, казалось, вот-вот потеряю сознание. Могу лишь сказать: есть существа, один вид которых столь кошмарен, что кровь стынет в жилах; ну это-то ясно, но вот поймет ли кто-нибудь меня, когда скажу: незримое их присутствие ещё кошмарней! Тогда к паническому страху примешивается жуткое чувство собственной слепой беспомощности.

Наконец я справился с последними заклинаниями, которые произносил вне дома, стоя нагим под ущербной луной на изрядном холоде; я поднял чёрный угольный кристалл — лунный свет заиграл на его зеркальных гранях — и, собрав всю мою волю, в течение того времени, кое потребно, чтобы трижды повторить «Отче наш», с чрезвычайным напряжением фиксировал взгляд на камне… Бартлет куда-то пропал, а мне навстречу через парковый газон, с закрытыми глазами, какой-то дерганой, марионеточной походкой, шла королева Елизавета… Я, конечно, заметил, что она спит, но это был не нормальный естественный сон. Вообще весь её облик рождал скорее ощущение механической куклы, привидения. И тут я услышал в моей груди то, чего мне никогда более не забыть. Это уже не было пульсацией человеческой крови — нет, это был дикий, не поддающийся никакой артикуляции вопль, он брызнул прямо из сердца, а ему из какой-то запредельной дали, скрытой тем не менее в сокровенных глубинах моего «я», ответило эхо такой инфернальной какофонии, что у меня от дикого ужаса волосы встали на голове дыбом. Собрав, однако, всё своё мужество, я схватил Елизавету за руку и увлек в спальные покои, как велел Бартлет. В первый момент её рука обожгла меня потусторонним холодом, однако вскоре ледяное тело согрелось, словно, по мере того как я его ласкал, кровь моя перетекала в него. Наконец мои нежные ласки возымели действие, и улыбка наслаждения тронула губы застывшего мертвенного лика, что послужило мне знаком внутреннего согласия и разбуженной страсти; я не стал более медлить и, обуянный желанием, внутренне ликуя торжеством победителя, совокупился с нею всеми силами моей души.

Вот так, насильно, овладел я предназначенной мне судьбою женщиной.

Начиная с этого места, дневник Джона Ди представлял собой в высшей степени странный хаос: следовал целый ряд страниц, сплошь покрытых не поддающимися никакому воспроизведению знаками, вкривь и вкось испещренных символами и расчётами явно каббалистического свойства, ибо автор оперировал как числами, так и буквами. И всё же эта абракадабра не создавала впечатления сколь-нибудь осмысленной криптографии, да и на рассеянную игру пера она не походила. Скорее всего эти сигиллы[22]имели отношение к тем заклинаниям, которые использовал мой предок Ди, чтобы покорить Елизавету. Страницы эти источали тончайшие, ядовитые миазмы такого умопомрачительного кошмара, что внимательно смотреть на них достаточно продолжительное время просто не представлялось возможным. Я почти физически ощущаю, как безумие, сплющенное и истлевшее, подобно спрессованному между листами гербария праху древних растений, таинственным флюидом воспаряет с этих страниц дневника и кружит мне голову. Да, да, это почерк безумия, его невозможно спутать ни с чем, и первые же, все ещё лихорадочно прыгающие строки, которые, однако, уже поддаются прочтению, только подтверждают это. Так и хочется сравнить их с корчами только что вынутого из петли человека, лишь на один удар пульса разминувшегося со смертью и теперь судорожно хватающего ртом воздух.

Перед тем как продолжить перевод, я бы хотел для самоконтроля и подстраховки моего рассудка сделать некоторые замечания.

Прежде всего: необходимость контролировать себя я ощущал с самого начала, вот почему от моего внимания не ускользнуло, что чем дальше я изучаю наследство Джона Роджера, тем меньше и меньше доверяю себе! Время от времени моё «я» соскальзывает куда-то в сторону. И тогда читаю вроде бы не своими глазами и мысли роятся чужие, незнакомые: не мой это мозг, а «нечто», находящееся на недосягаемом расстоянии от моего сидящего здесь тела, думает за меня. Так что контроль мне необходим, чтобы сохранять этот шаткий, скользкий, головокружительный эквилибр — «духовный» баланс!

И ещё: я установил, что Джон Ди после заключения в Тауэре действительно бежал в Шотландию и в самом деле нашёл прибежище в окрестностях Сидлоу-Хиллз. Далее, я выяснил, что Джон Ди, наблюдая куколку личинки, пережил буквально те же самые чувства, что и я… Значит, к нам переходит по наследству не только кровь наших предков, но и какие-то события из их жизни?! Разумеется, всё это можно объяснить, если допустить фактор «случайности». Можно, но только я ощущаю нечто другое. Я чувствую фактор, полярно противоположный какой-либо «случайности». Но что испытаю я тогда, когда… не знаю… Пока… Поэтому — контроль.

 

Продолжение дневника Джона Ди.

Потом Елизавета приходила ещё раз, но могу ли я сегодня, по прошествии стольких лет, с уверенностью утверждать, что это была она? А может, всё же привидение? В ту ночь она присосалась ко мне, как… как вампир. Значит, это была не Елизавета? Меня лихорадит от ужаса. Исаис Чёрная? Суккуб? Нет, у Исаис Чёрной не может быть ничего общего с моей Елизаветой! А я?.. И всё же Елизавета, несомненно, что-то почувствовала — да, да, она сама! То, что я совершил с суккубом, если только это был он, каким-то непостижимым законом магической аналогии передалось Елизавете. Но всё равно: та Елизавета, которая подошла ко мне в парке в ночь ущербной луны, была она сама, и ни в коем случае не Исаис Чёрная!!!

В ту ночь чёрного искушения я потерял самую ценную для меня часть наследства: мой талисман, кинжал — наконечник копья Хоэла Дата. Потерял я его там, на газоне парка, во время заклинаний; мне кажется, он был ещё у меня в руке — так велел Бартлет Грин, — когда призрак подошёл и я подал ему… руку?… Только руку?.. Во всяком случае, потом в ней уже ничего не было! Итак, я на веки вечные оплатил услуги Исаис Чёрной… И всё же, сдается мне, цена за обман была слишком высокой.

Кажется, теперь понимаю: Исаис — это вечно женское начало, кое присутствует в каждой женщине, и вёе многообразие женской креатуры заключено в — Исаис!

После той ночи я начисто утратил способность понимать Елизавету. Она стала для меня совсем далёкой — и в то же время как никогда близкой. Предельно близкой, — это и есть предел удаленности, полюс мучительного одиночества! Предельно близкое, но недосягаемое равнозначно смерти… Внешне королева Елизавета была чрезвычайно милостива ко мне. Но её ледяной взгляд обжигал мне сердце. Её Величество была так же бесконечно далека, как Сириус. Приближаясь к ней, я ощущал какой-то великий… космический холод. Она часто посылала за мной. Но когда я являлся в Виндзорский замок, пускалась в пустые светские разговоры. Должно быть, ей доставляло удовольствие под прикрытием этой легкомысленной болтовни медленно убивать меня взглядом. Поистине жутко было это душевное безмолвие, исходящее от неё!..

Как-то она проезжала верхом мимо Мортлейка и в ответ на моё приветствие ударила хлыстом по стволу липы, растущей у ворот, возле которых я стоял. С тех пор липа стала хиреть, ветви её поникли…

Потом я встретил Её Величество у топи, простёршейся рядом с Виндзорским замком; Елизавета спускала на цапель своих королевских соколов. Со мной рядом бежал мой верный бульдог. Королева поманила меня к себе. Благосклонно кивнув мне, она погладила моего пса. В ту же ночь он издох…

А липа погибла, ствол иссох снизу доверху. Вид некогда прекрасного дерева причинял мне боль, и я велел срубить его…

На этом наши встречи прекратились, и в течение всей поздней осени и зимы я королеву не видел. Никаких приглашений, полное забвение моей персоны. Лестер тоже держался на дистанции.

Остался я один с Элинор, которая ненавидела меня пуще прежнего.

Закрывшись в кабинете, я с чрезвычайным прилежанием погрузился в труды Эвклида. И как только этот совершенно гениальный геометр не понимал, что наш мир не исчерпывается тремя измерениями! Теория четвёртого измерения уже давно не дает мне покоя! Ибо не только мир, но и наша собственная человеческая природа явно превышает возможности наших органов чувств.

Ясные зимние ночи!.. Нет ничего лучше для наблюдений звёздного неба. Душа моя постепенно крепла и обретала прежнюю незыблемость, подобно Полярной звезде в беспредельном пространстве космоса. Тогда же я начал трактат «De stella admiranda in Cassiopeia» [23]. В высшей степени удивительное небесное тело; часто всего за несколько часов оно меняет величину и яркость до неузнаваемости, кажется, это уже совсем другая звезда. Сияние Кассиопеи чем-то сродни свету в человеческой душе, который, медленно угасая, может становиться совсем кротким… Поистине чудесны эти умиротворяющие эманации, которые изливаются на нас из небесных глубин…

В середине марта королева Елизавета неожиданно и весьма загадочно известила Лестера о своём визите в Мортлейк! С чего бы это? — гадал я. Но сначала прибыл Дадли. Я буквально оторопел, и не столько от удивления, сколько от ужаса, когда он внезапно, прямо в лоб, спросил о некоем «глазке», или магическом камне, на который бы охотно взглянула королева Елизавета. Наверное, надо было скрывать правду и твердо стоять на том, что понятия не имею, о каком таком «глазке» идет речь — имелся, конечно, в виду кристалл Бартлета Грина, который уже не раз выручал меня, — но в первом замешательстве я как-то не сообразил прибегнуть к этой хитрости. Кроме того, Дадли сразу в нескольких словах дал понять бессмысленность каких-либо отговорок, так как госпожа велела особо подчеркнуть, что как-то ночью, минувшей осенью, сама видела во сне камень у меня в руке. Сердце моё на миг перестало биться, но я, с трудом совладав с собою, виду не подал и, рассыпавшись в любезных комплиментах Её Величеству, заверил, что она может располагать всем моим имуществом и домом как своим собственным.

Собираясь уходить, Дадли склонился — о, как давно это было! — к руке Элинор, моей тогдашней супруги, которую та отдернула с почти невежливой поспешностью; после его ухода она, скривив брезгливо рот, призналась, что губы кавалера, когда они коснулись её кожи, источали отвратительное дыхание смерти. Я очень серьёзно отчитал Элинор за такие слова.

Некоторое время спустя хозяйка Виндзорского замка явилась сама в сопровождении неизменного Лестера и конного слуги. Не сходя с седла, она громко и властно постучала рукояткой хлыста в окно. От этого внезапного стука Элинор вздрогнула в испуге и, схватившись за сердце, в обмороке опустилась на пол. Я отнес её в постель и бросился во двор приветствовать госпожу. Она сразу осведомилась о самочувствии леди Элинор и, услышав о случившемся, велела мне вернуться и отдать необходимые распоряжения по уходу за женой; сама же хотела отдохнуть в парке. И как я ни просил, в дом входить не пожелала. Вернувшись к жене, я обнаружил её умирающей; сердце моё оледенело от ужаса, но я тихонько выскользнул вон, к моей госпоже, и вручил ей «глазок»; больше об Элинор между нами не было сказано ни слова. Я видел по Елизавете, что она и так всё знает. Через час королева уехала. И в тот же вечер Элинор не стало. Апоплексический удар подвел итог её жизни… Произошло это 21 марта 1575 года.

Сейчас-то я понимаю, что и до, и после смерти Элинор дела мои обстояли из рук вон плохо. И кроме как возблагодарить небо за возможность оглянуться сегодня в здравом рассудке и ясной памяти на те безумные дни, и сказать-то больше нечего. Ибо, когда в наше бренное существование вторгаются демоны, мы на волосок от смерти нашей плоти, или ещё хуже — души, и если уж удается избежать печального жребия, то лишь благодаря безграничной милости Всевышнего.

С тех пор королева больше не посещала Мортлейк. Да и гонцов, зовущих ко двору, не стало видно, чему я был даже рад. К Елизавете я вообще перестал что-либо чувствовать, кроме какой-то враждебной апатии, которая хуже ненависти, ибо означает максимальное удаление при сокровенной близости — будь она трижды проклята.

Дабы положить этому конец, я поступил именно так, как в свое время сочла за благо поступить со мной королева: я женился, взяв в жены на третьем году моего вдовства и пятьдесят четвертом жизни женщину, которая пленила мою душу; ни Лондон, ни Елизавета, ни двор её не знали и никогда не видели, Яна Фромон была дочь трудолюбивого арендатора, происхождения, следовательно, отнюдь не благородного и потому недостойная когда-либо предстать пред светлы очи Её Величества. Зато это невинное дитя природы двадцати четырех лет от роду было предано мне душой и телом. Вскоре каким-то шестым безошибочным чувством, наверное, то был голос крови, я понял, что мой выпад настиг наконец королеву и отныне бессильный гнев будет отравлять её дни вдали от меня. Поэтому я испытывал двойное наслаждение в объятиях юной жены, совершенно сознательно и с величайшей охотой заставляя страдать ту, которая с такой беспредельной жестокостью терзала меня всю жизнь.

А спустя некоторое время Елизавета в приступе сильнейшей лихорадки слегла в Ричмонде. Когда я узнал об этом, в меня словно вонзились одновременно десятки мечей; вскочив на коня, я незваным примчался в Ричмонд, и она меня не отвергла, даже велела подвести к своему ложу.

Все присутствующие, придворные и слуги, по её знаку покинули покои, и мы на полчаса остались наедине. Тут только я заметил, сколь опасно состояние больной. Разговора, который тогда произошел, мне не забыть вовеки.

— Немало огорчил ты меня, друг мой Джон, — начала она. — Не могу вменить тебе в заслугу, что ты и на сей раз поставил меж нами ведьму; вновь чужое разделило нас — тогда напитком, теперь снами.

Неприятие глухой каменной стеной поднялось во мне, естественная и простая любовь моей Яны сделала меня спокойным и удовлетворенным, и двусмысленная игра капризной королевы, забавлявшейся тем, что из огня страсти бросала меня, влюбленного до беспамятства, в полымя надменного отторжения, ничего, кроме усталого раздражения, теперь во мне не вызывала. Однако я ответил с подобающим политесом и, как мне кажется, очень разумно и достойно:

— Никакое приворотное зелье, добровольно выпитое по прихоти суетного высокомерия, не способно влиять на законы природы, а уж тем более на нетленные скрижали вышнего промысла. Мудрая природа изначально позаботилась о том, чтобы враждебное телу либо умерщвляло его, либо само было умерщвлено и отторгнуто им. А вот законы духа таковы, что дадена нам свобода воли, и, следовательно, наши сны, пища ли они человеческого сознания или экскременты, всегда лишь производные наших тайных желаний. Итак, то, что выпито нами без ущерба для тела, рано или поздно выветрится, и то, что нам снится против воли, выделяясь из здорового организма души, только оказывает на неё благотворное действие; посему, уповая на Господа, будем надеяться, что Ваше Величество поднимется после перенесенного испытания ещё более сильной и свободной.

Против моей воли тирада эта получилась чересчур холодной и рассудочной; однако бледную и строгую маску, взиравшую с подушек с каким-то нездешним спокойствием и отрешенным величием, при всем желании нельзя было назвать гневной — вот это-то и потрясло меня до глубины души, а когда она заговорила, казалось, её устами вещает сама «вечная» королева:

— Потомок Родерика, ты сбился с.пути, предначертанного тебе провидением. Ночью ты, умудренный знанием, наблюдаешь звезды небесные над крышей твоего дома и не ведаешь, что путь к ним проходит чрез их подобие, кое сокрыто в тебе самом; а тебе и в голову не приходит, что оттуда, сверху, тебя приветствуют боги, дабы ты мог взойти на их высоты. Ты посвятил мне чрезвычайно мудрый трактат «De stella admiranda in Cassiopeia». О Джон Ди, всю свою долгую жизнь ты удивляешься слишком многим чудесам, вместо того чтобы самому стать чудом во Вселенной. И всё же ты прав: та чудесная звезда в Кассиопее воистину двойная, она вращается вкруг самой себя, в постоянном блаженном самоудовлетворении испуская таинственное мерцание и вновь и вновь, в соответствии с природой вечной любви, вбирая себя в собственную самость. Изучай же и дальше с прежним прилежанием двойную звезду в Кассиопее, а я, видимо, очень скоро покину это маленькое островное королевство, дабы собственными глазами узреть расколотую корону, которая ожидает меня по ту сторону…

Тут я рухнул на колени пред ложем моей повелительницы, и всё остальное, что было между нами сказано, лишь самым краем коснулось моего сознания.

Болезнь королевы оказалась много серьезней, чем казалось вначале, и врачи не слишком надеялись на выздоровление. Тогда я поехал в Голландию и добрался до Германии, чтобы найти знаменитых медиков, известных мне по Лёвену и Парижу, однако никого из них не застал и в полном отчаянье день и ночь гонялся за ними на курьерских, пока во Франкфурте-на-Одере меня не нагнала весть о счастливом выздоровлении моей госпожи.

И вот в третий раз вернулся я домой — странно, но все мои поездки по делам королевы оказывались почему-то бессмысленной и бесполезной тратой времени и сил — и нашёл мою жену Яну разрешившейся от бремени мальчиком, любимым сыночком Артуром, которого она мне родила на пятьдесят пятом году моей жизни.

Отныне наши отношения с королевой Елизаветой свелись к редким встречам во время моих случайных наездов в Лондон; все те страхи, восторги, страдания и тайные брожения фантастических надежд, которые раньше обуревали меня, как-то сами собой утихли, и жизнь моя в эти два последних года текла так же спокойно, как ручей Ди там, снаружи, — не без грациозных изгибов в приветливые равнины, но и без авантюрных стремнин, без неистового напора будущей великой реки, несущей свои воды к далёким, роковым горизонтам.

В прошлом году королева с милостивой снисходительностью восприняла последнее напоминание о наших североамериканских планах, к которому я принудил моё перо: посвященная Елизавете Tabula geografica Americae[24]стала итогом многолетних трудов, в ней я ещё раз попытался указать на неограниченные, но почти упущенные из-за бесконечных проволочек возможности и выгоды этого грандиозного и досконально продуманного предприятия. Я сделал лишь то, что велел мне мой долг. Если королеве угодно прислушиваться к завистливому шёпоту низколобого барана, а не к совету… друга, значит, Англия упустила свой звёздный час, и упустила безвозвратно. Ну что ж, ещё немного можно и подождать, чему-чему, а этому я за полвека научился! Уши королевы сейчас принадлежат Барли. Уши, которые слишком доверчивы к советам глаз, столь благосклонных к мужской красоте. Барли никогда не нравился мне. Мало, очень мало я полагаюсь на его рассудительность, а уж на его справедливость — и того меньше.

Но есть ещё и другое обстоятельство, которое позволяет мне вполне хладнокровно, без лихорадочного озноба, ожидать решения королевского совета. За годы всех этих выпавших на мою долю испытаний в меня вселилось сомнение, вновь и вновь задаю я себе вопрос: земная ли Гренландия истинная цель моей гиперборейской конкисты? Основания сомневаться в правильности того, как я истолковал пророческие слова зеркала, возникали у меня с самого начала; сатанинский Бартлет Грин тоже вызывает сильные подозрения, несмотря на его многократно испытанное сверхъественное ясновидение! Поистине дьявольская его хитрость заключается в следующем: говорить правду и только правду, но так, что она неизбежно будет истолкована превратно… Этот мир ещё не весь мир, так учил он, когда явился ко мне в камеру сразу после своей смерти. Этот мир имеет свой реверс с большим числом измерений, которое превосходит возможности наших органов чувств. Итак, Гренландия тоже обладает своим отражением, так же как и я сам — по ту сторону. Грен-ланд! Не то же ли это самое, что и Grune Land, Зелёная земля по-немецки? Быть может, мой Гренланд и Новый Свет — по ту сторону? Это заполняет мои мысли, питает предчувствия с тех пор, как я… испытал Иное. И настойчивые понукания Бартлета: здесь, на земле, и нигде больше, следует искать смысл бытия — теперь скорее активизируют подозрительность моей интуиции, чем стимулируют логические построения моего разума. Ибо что бы там ни говорил Бартлет Грин, а доводам разума и ссылкам на очевидность я научился не доверять в корне. И хоть Бартлет и лезет из кожи вон, чтобы предстать предо мной эдаким спасителем и благодетелем, но другом моим ему не бывать. В Тауэре он, быть может, и спас меня, моё тело, но для того лишь, чтобы тем вернее погубить мою бессмертную душу! А раскусил я его тогда, когда он свел меня с дьяволицей, которая, дабы заполучить меня, преоблачилась в астральную оболочку Елизаветы. И тут из сокровенной глубины души меня как будто озарило, и вся моя жизнь вдруг предстала предо мной чужой, и увидел я её словно в зеленом зеркале, и как мне хотелось тогда разбить вдребезги то, другое зеркало, пророчество которого когда-то дало первый толчок к кардинальному перевороту моего сознания. Я стал абсолютно другим, а тот, прежний, который был куколкой, так и остался висеть мёртвой оболочкой в ветвях древа жизни.

С этого момента я перестал быть марионеткой, руководимой из зелёного зеркала. Я свободен! Свободен для метаморфозы, полёта, королевства, «королевы» и «короны»!

 

На этом тетрадь с записями Джона Ди, охватывающими его жизнь со времени освобождения из Тауэра и вплоть по 1581 год, кончается; итак, пятьдесят семь… Обычная человеческая жизнь в этом возрасте, как правило, идет под уклон, обретает спокойствие и самоуглубленность зрелости.

Да, действительно, моё участие в этой необыкновенной судьбе естественным никак не назовешь, какой-то странный душевный резонанс с моим предком, отдаваясь во мне многократно усиленным эхом, подсказывает, что настоящие бури, роковые удары и титанические сражения только начинаются, что они будут крепчать, ожесточаться, свирепеть… Боже, что за ужас охватывает меня внезапно?! Я ли это пишу? Или это Джон Ди? Я что, превратился в Джона Ди? И это моя рука? Моя?! Не его?.. Но во имя всего святого, кто стоит там? Призрак? Там, там, у моего письменного стола!..

 

Силы мои на исходе… В эту ночь я не сомкнул глаз. Сумасшедшее открытие и последующие часы отчаянной борьбы за мой рассудок теперь позади… о, это просветленное спокойствие ландшафта, над которым совсем недавно пронеслась гроза, карающая и благословляющая одновременно!

Сейчас, на заре нового дня, после изматывающей ночи, я попытаюсь записать по крайней мере внешнюю канву вчерашних событий.

Где-то около семи вечера я закончил переводить дневник Джона Ди с ретроспективой последних двадцати восьми лет его жизни. Фразы, которыми обрываются мои вчерашние записи, свидетельствуют, что интрига истории этой загадочной жизни поразила моё воображение гораздо глубже, чем по всей видимости необходимо для хладнокровного интерпретатора старых фамильных документов. Ведь что происходит, ни дать ни взять чистейшая фантастика: Джон Ди, которого я, как наследник его крови, ношу в своих клетках, восстал из мёртвых. Из мёртвых? Можно ли назвать мёртвым того, кто всё ещё живёт в своем потомке?.. Однако я вовсе не пытаюсь во что бы то ни стало поскорее объяснить моё чрезмерное участие в судьбе моего предка. Ладно если бы она просто захватила меня…

А то ведь дошло до того, что я каким-то неописуемым образом не только как бы внутренне, словно по памяти, принимаю участие во всех жизненных перипетиях этого уединившегося с женой и маленьким сыном в Мортлейке одержимого отшельника, не только начинаю чувствовать, почти осязать никогда не виденные мною окрестности дома, комнаты, мебель, предметы, с которыми были когда-то связаны ощущения Джона Ди, но и — а это уже вообще идет вразрез со всеми законами природы — начинаю угадывать, даже видеть будущие, ещё только надвигающиеся события в жизни моего несчастного предка, этого странного авантюриста, осуществлявшего свои авантюры далеко за пределами нашего бренного мира; и всё это с такой страшной, гнетущей, болезненной остротой, словно неотвратимая рука судьбы чёрной тяжёлой тучей затмила моё внутреннее видение чем-то вроде ландшафта чужой души, который она выдает за моё собственное сокровенное «я».

Остерегусь говорить дальше на эту тему, так как мысли мои вновь становятся сумбурными, а язык отказывается повиноваться. Меня начинает знобить от страха.

Поэтому о том, что приключилось впоследствии, я расскажу здесь в сугубо протокольном стиле.

Итак, моё перо ещё скользило по бумаге, записывая те последние фразы, а я вдруг сам, своими глазами увидел продолжение истории Джона Ди с того момента, на котором обрывался дневник. Видение столь яркое, словно я вспоминал эпизод из собственной жизни. А может, я, ещё не рожденный, прожил вместе с Джоном Ди его жизнь? Ну что я говорю: вместе с Джоном Ди! Я воплотился, я стал Джоном Ди! Я видел… глазами Джона Ди, я воочию переживал те события, узнать о которых мне было неоткуда, ибо всё, что известно из документов, добросовестно записано мною на этих страницах.

Как только я идентифицировал моё «я» с Джоном Ди, меня пронзил неописуемый ужас; кошмар, который преследовал меня во сне, становился явью: на моем затылке, который сразу словно занемел, прорастало второе лицо… Янус… Бафомет! И пока я сидел, в бесстрастном и мёртвом оцепенении вслушиваясь в самого себя, в ощущение моего «я», претерпевшего столь головокружительную метаморфозу, в моём кабинете была разыграна в лицах сцена из жизни Джона Ди.

Передо мной, между окном и письменным столом, возникнув прямо из воздуха, стоял… Бартлет Грин — на поросшей рыжим волосом груди полурасстегнутый кожаный колет, на мощной шее опутанная огненной бородой гигантская голова мясника, широкая дружеская ухмылка которой производила жуткое впечатление.

Невольно я протёр глаза, потом, когда миновал первый страх, в глубокой задумчивости принялся их массировать с той основательностью, какая должна была исключить малейшую возможность обмана зрения. Однако человек, стоявший передо мной, упорно не желал растворяться в воздухе, — не оставалось ничего другого, как признать: это Бартлет Грин собственной персоной…

Тут-то и произошло самое непостижимое: я был уже не я, и тем не менее это был я, я находился по ту и по сю сторону, присутствовал и отсутствовал — и всё это одновременно. Я был «я» и Джон Ди; ожившие и ставшие реальностью воспоминания заполнили меня, но невытеснили моё сознание современного человека, и то и другое существовало во мне как бы параллельно. По-другому выразить такое смещение словами я не могу. Да, пожалуй, это наиболее удачное определение: пространство и время одинаково сместились во мне, то же самое бывает, если долго и сильно давить на глазное яблоко, а потом посмотреть на какой-нибудь предмет, он покажется странно деформированным — реальным и нереальным одновременно. Но какой из двух глаз видит «правильно»?.. Подобно зрению, сместились и ощущения органов слуха. Насмешливый голос Бартлета Грива доносился из глубины веков — и звучал непосредственно рядом:

— Все ещё в пути, брат Ди? Ведомо ли тебе, мой дорогой, как он долог? Ты мог бы достичь цели гораздо проще.

«Я» хочет говорить. «Я» хочет изгнать призрак словом. Но моё горло заложено, мой язык распух, какое-то отвратительное ощущение во всём теле; я не говорю, а думаю чужим, не моим голосом через века, проникая сквозь акустический фон, который фиксируется моими внешними органами слуха:

— А ты, Бартлет, и здесь становишься у меня на пути, не хочешь, чтобы я достиг своей цели. Посторонись и освободи мне путь к моему двойнику в зелёном зеркале!

Рыжебородый призрак, то бишь Бартлет Грин, навёл на меня свой мёртвый белый глаз и ухмыльнулся. Это скорее походило на зевок огромного кота.

— Из зёленого зеркала, так же как и из чёрного







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 453. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Аальтернативная стоимость. Кривая производственных возможностей В экономике Буридании есть 100 ед. труда с производительностью 4 м ткани или 2 кг мяса...

Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Алгоритм выполнения манипуляции Приемы наружного акушерского исследования. Приемы Леопольда – Левицкого. Цель...

ИГРЫ НА ТАКТИЛЬНОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ Методические рекомендации по проведению игр на тактильное взаимодействие...

Реформы П.А.Столыпина Сегодня уже никто не сомневается в том, что экономическая политика П...

Кишечный шов (Ламбера, Альберта, Шмидена, Матешука) Кишечный шов– это способ соединения кишечной стенки. В основе кишечного шва лежит принцип футлярного строения кишечной стенки...

Принципы резекции желудка по типу Бильрот 1, Бильрот 2; операция Гофмейстера-Финстерера. Гастрэктомия Резекция желудка – удаление части желудка: а) дистальная – удаляют 2/3 желудка б) проксимальная – удаляют 95% желудка. Показания...

Ваготомия. Дренирующие операции Ваготомия – денервация зон желудка, секретирующих соляную кислоту, путем пересечения блуждающих нервов или их ветвей...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.014 сек.) русская версия | украинская версия