ISBN 5-352-01625-0 6 страницаПечаль, имеющая своим источником повышенную нежность, проявляет, с одной стороны, нетерпимость к скрытой враждебности, а с другой стороны, она не может допустить, чтобы эта враждебность привела к чувству удовлетворения. Таким образом, дело доходит до вытеснения бессознательной враждебности путем проекции и образования церемониала, в котором находит выражение страх наказания со стороны демонов, а по истечении срока траура конфликт теряет остроту и табу этих умерших ослабляется или придается забвению. Выяснив таким образом почву, на которой выросло чрезвычайно поучительное табу покойников, мы воспользуемся случаем, чтобы сделать несколько замечаний, не лишенных значения для понимания табу вообще. Проекция бессознательной враждебности при табу покойников представляет собой только один пример из целого ряда процессов, которым приходится приписать громаднейшее влияние на весь склад душевной жизни примитивного человека. В рассматриваемом случае проекция служит разрешению конфликта чувств; такое же применение она находит при многих психических ситуациях, ведущих к неврозу. Но проекция не создана для отражения душевных переживаний, она имеет место и там, где нет конфликтов. Проекция внутрен- них восприятий вовне является примитивным механизмом, которому подчинены, например, восприятия наших чувств, который, следовательно, при нормальных условиях принимает самое большое участие в образовании нашего внешнего мира. При еще не вполне выясненных условиях и внутреннее восприятие аффективных и мыслительных процессов проецируется, подобно восприятиям чувств, вовне, создает картину внешнего мира, хотя должно было бы оставаться в пределах внутреннего мира. Генетически это может быть связано с тем, что функция внимания первоначально обращена не на внутренний мир, а на раздражения, исходящие из внешнего мира, и из эндопси-хических процессов воспринимаются только такие, которые сообщают о развитии наслаждения и неудовольствия (Lust-Unlust). Только с развитием абстрактного мышления благодаря соединению чувственных остатков словесных представлений с внутренними процессами эти последние сами становились постепенно доступными внутреннему восприятию. До того примитивные люди посредством проекции внутренних восприятий вовне создали картину внешнего мира, которую мы теперь с окрепшим восприятием сознания должны обратно перевести на язык психологии. Проекция на демонов собственных душевных движений составляет только часть системы, ставшей «миросозерцанием» примитивных народов; в следующей статье этого цикла мы познакомимся с ним как с анимистическим. Нам придется уста- новить психологические признаки подобной системы и найти точки опоры в анализе тех систем, которые представляют нам опять-таки неврозы. Пока мы скажем только, что так называемая вторичная переработка содержания сновидений представляет собой образец для всех этих систем. Не следует также забывать, что начиная со стадии образования системы каждый акт, являющийся объектом суждения сознания, имеет двоякое происхождение — систематическое и реальное, но бессознательное1. Вундт замечает, что «между влияниями, приписываемыми повсюду мифом демонам, сначала преобладают вредные, так что вера народов в злых демонов, очевидно, древнее, чем в добрых»2. Вполне возможно, что понятие о демоне вообще возникло из имеющих такое большое значение отношений к мертвецам. Присущая этим отношениям амбивалентность проявилась в дальнейшем течении человеческого развития в том, что послужила началом для двух совершенно противоположных образований из одного и того же корня: с одной стороны — боязни демонов и привидений, а с другой — почитания предков3. Ничто не 1 Творения проекции примитивных народов родственны оли 2 См.: Мифы и религия. Ч. II. 3 В психоанализе невротических лиц, страдавших в детстве доказывает лучше, что под демонами всегда подразумеваются духи недавно умерших, как влияние траура на возникновение веры в демонов. Траур должен разрешить вполне определенную психическую задачу: он должен убить у оставшихся в живых воспоминание о покойниках и связанные с ними ожидания. Когда эта работа совершена, боль успокаивается, а вместе с нею и раскаяние и упрек, а потому также и страх перед демонами. Но те же духи, которые сначала внушали страх как демоны, приближаются к более дружелюбному назначению — становятся объектом обожания в качестве предков, к которым обращаются с просьбой о помощи. Если рассмотреть, как менялось с течением времени отношение у оставшихся в живых к покойникам, то станет совершенно ясно, что амбивалентность этого отношения чрезвычайно ослабела. Теперь легко удается подавить бессознательную, все еще обнаруживаемую враждебность к покойникам, не нуждаясь для этого в особом душевном напряжении. Там, где прежде боролись друг с другом удовлетворенная ненависть и причиняющая страдание нежность, возникает, как рубец, пиетет и требует: de mortuis nil nisi bene1. Только невротики омрачают печаль по поводу смерти дорогого лица припадками навязчивых упреков, раскрывающих в психоанализе их тайну старой амбивалентной констелляции чувств. Ка- 1 О мертвых ничего, кроме хорошего (лат.). ким путем происходит это изменение, насколько причины его разделяются между конституциональными изменениями и реальным улучшением семейных отношений, об этом мы сейчас говорить не будем. Но этот пример мог бы вызвать предположение, что в душевных движениях примитивных народов приходится вообще допустить большую степень амбивалентности чем ту, какую можно найти у современного культурного человека. По мере уменьшения этой амбивалентности постепенно исчезает также табу, являющееся компромиссным симптомом амбивалентного конфликта. Относительно невротиков, которые вынуждены воспроизводить эту борьбу и вытекающее из нее табу, мы сказали бы, что они родились с архаической конституцией в виде атавистического остатка, компенсация которого в пользу требования культуры вынуждает их делать такие невероятные душевные усилия. Тут нам припоминаются сообщенные Вунд-том сбивчивые в своей неясности данные о двояком значении слова «табу»: святой и нечистый. Первоначально слово «табу» еще не имело значения святого и нечистого, а обозначало только демоническое, до чего нельзя дотрагиваться, и таким образом подчеркивало важный, общий обоим противоположным понятиям признак; однако эта сохранившаяся общность показывает, что между двумя областями освященного и нечистого первоначально имелось сходство, уступившее позже место дифференциации. из В противоположность этому из наших рассуждений следует, что слову «табу» с самого начала присуще упомянутое двойственное значение, что оно служит для обозначения определенной амбивалентности и всего того, что выросло на почве этой амбивалентности. «Табу» — само по себе амбивалентное слово, и затем уже, как мы считаем, из установленного смысла слова можно было бы понять то, что явилось в результате предварительного исследования, а именно что запрет табу есть результат амбивалентности чувств. Изучение древнейших языков показало, что когда-то было много таких слов, обозначавших противоположности в известном — если не совсем в одном и том же смысле, — то есть они были амбивалентны, как и слово «табу»1. Незначительные звуковые изменения внутренне противоречивого по смыслу первоначального слова послужили позже к тому, чтобы придать обеим объединенным в нем противоположностям различное словесное выражение. Слово «табу» постигла другая судьба: по мере уменьшения важности обозначаемой им амбивалентности исчезло из сокровищницы языка оно само или аналогичные ему слова. В дальнейшем изложении, надеюсь, мне удастся доказать вероятность того, что за судьбой этого понятия скрывается чувствительная историческая перемена, что сначала это слово было связано с вполне опреде- 1 Ср. мой реферат о работе О. Абеля (австрийский палеонтолог. — Ред.). ленными человеческими отношениями, которым была свойственна большая амбивалентность чувств, и что от этих отношений оно распространилось на другие аналогичные отношения. Если мы не ошибаемся, то понимание табу проливает свет на природу и возникновение совести. Не расширяя понятия, можно говорить о совести табу и о сознании вины за нарушение табу. Совесть табу представляет собой, вероятно, самую древнюю форму, в которой мы встречаемся с феноменом табу. Ибо что такое «совесть»? Как показывает само название, совесть составляет то, что лучше всего известно1, в некоторых языках обозначение совести едва отличается от обозначения сознания. Совесть представляет собой внутреннее восприятие недопустимости известных имеющихся у нас желаний; но ударение ставится на том, что эта недопустимость не нуждается ни в каких доказательствах, что она сама по себе несомненна. Еще яснее это становится при сознании вины, восприятии внутреннего осуждения таких актов, в которых мы осуществили известные желания. Обоснование кажется тут лишним; всякий имеющий совесть должен почувствовать справедливость осуждения, упрек за совершенный поступок. Такие же точно признаки характеризуют отношения дикарей к табу; табу есть веление совести, нару- 1 Немецкое «Gewissen* (совесть) происходит от слова «wis-sen» (знать), а русское «совесть* — от «ведать». шение его влечет за собой ужасное чувство вины, в такой же мере непонятное, как и неизвестное по своему происхождению1. Итак, и совесть также, вероятно, возникает на почве амбивалентности чувств из вполне определенных человеческих отношений, с которыми связана эта амбивалентность, и при условиях, имеющих значение для табу и для невроза навязчивости, а именно: один член внутренне противоречивой пары бессознателен и поддерживается в вытесненном состоянии благодаря насильственному господству другого. С таким выводом согласуется многое из того, что мы узнали из анализа неврозов. Во-первых, в характере невротиков, страдающих навязчивостью, нередко проявляется черта преувеличенной совестливости как симптом реакции против притаившегося в бессознательном искушении, и при усилении заболевания от нее развивается высшая степень чувства вины. Действительно, можно утверждать, что если мы не сумеем открыть при неврозе навязчивости чувства вины, то у нас вообще нет надежды когда-либо ее узнать. Разрешение этой задачи удается у отдельного невротического индивида; в отношении же народов мы позволяем себе заключить, что эта задача допускает такое же решение. 1 Интересна параллель, что сознание вины табу не уменьшается, если нарушение его совершено по неведению. И в греческом мифе с Эдипа не снимается вина из-за того, что преступление совершено им против воли и по неведению. Во-вторых, мы должны обратить внимание на то, что чувству вины присуще многое из природы страха; без всяких опасений это можно описать как «совестливый страх», а страх указывает на бессознательные источники, из психологии неврозов нам известно, что, если желания подвергаются вытеснению, их либидо превращается в страх. По этому поводу напомним, что и при чувстве вины кое-что остается неизвестным и бессознательным, а именно — мотивы осуждения. Этому неизвестному соответствует признак страха в чувстве вины. Едли табу выражается преимущественно в запрещениях, то простое соображение подсказывает нам мысль, что само собой понятно (и нет никакой надобности в обширных доказательствах из аналогии с неврозами), что в основе его лежит положительное, чего-то желающее душевное движение. Ибо не приходится запрещать того, чего никто не хочет делать, во всяком случае то, что категорически запрещается, должно быть предметом вожделения. Если это вполне понятное положение применить к примитивным народам, то мы должны будем сделать вывод, что величайшее искушение для них составляет желание убивать своих королей и священников, совершать кровосмесительства, терзать умерших и т.п. Это едва ли вероятно; но самое решительное возражение мы вызовем, применив то же положение к случаям, в которых мы, по нашему собственному мнению, яснее всего слышим голос совести, с непоколебимой уверенностью можем мы в таких слу- чаях утверждать, что не испытываем ни малейшего искушения нарушить какое-либо из этих запрещений (например, заповедь «не убий») и что нарушение их вызывает в нас только чувство омерзения. Если придать этому свидетельству нашей совести значение, на которое оно имеет право, то, с одной стороны, запрещение становится излишним — как табу, так и запрещение нашей морали, а с другой стороны, факт существования совести остается необъясненным, а зависимость между табу и неврозами отпадает. Таким образом, восстанавливается состояние нашего понимания, существующее и в настоящее время до применения психоаналитического освещения этой проблемы. Если же мы принимаем во внимание установленные психоанализом — на сновидениях здоровых людей — факты, что искушение убить другого и у нас сильнее и встречается чаще, чем мы подозревали, и что оно оказывает психическое влияние и тогда, когда не отражается в нашем сознании; если мы, далее, откроем в навязчивых предписаниях определенных невротиков меры предосторожности и наказания самого себя против усиленного импульса убивать, то выдвинутое раньше положение: за запрещением должно скрываться желание — приобретет в наших глазах особенную ценность. Мы должны будем допустить, что это желание убивать фактически существует в бессознательном и что табу, как и запрещения морали психологически, безусловно, не излишни, а объяс- няются и оправдываются амбивалентной направленностью импульса убивать. Один признак этого амбивалентного отношения мы особенно подчеркиваем как фундаментальный, а именно то, что положительное, желающее душевное движение бессознательно открывает надежду на существование новых связей и возможности объяснения. Психические процессы в бессознательном не совсем тождественны с процессами, известными нам в нашей сознательной душевной жизни, а пользуются некоторой замечательной свободой, которой лишены последние. Бессознательный импульс необязательно возникает непременно там, где мы находим его проявление. Он может исходить из совсем другого источника, относиться первоначально к другим лицам и объектам и благодаря механизму сдвига (Verschiebung) появиться там, где мы обращаем на него внимание. Далее, благодаря тому что бессознательные процессы с очень раннего времени, когда они законны, не разрушаются и не поддаются исправлению, они могут перенестись в более поздние времена и отношения, при которых их проявления должны казаться странными. Все это только намеки, но детальное их развитие показало бы их значение для понимания культурной эволюции. В заключение этой работы позволим себе сделать замечание, которое может послужить для дальнейших исследований. Если мы и придерживаемся взгляда, что, по существу, запрещения та- бу и запрещения морали одинаковы, то все же не станем спорить, что между ними имеется психологическое различие. Только изменение в отношениях, лежащих в основе обеих амбивалентностей, может быть причиной того, что запрещение не существует более в форме табу. До сих пор при аналитическом исследовании феноменов табу мы руководствовались доказанным их сходством с неврозом навязчивости; но табу ведь не невроз, а социальное явление, поэтому на нас лежит обязанность указать на принципиальное отличие невроза от такого явления развития культуры, как табу. В качестве исходной точки можно привести только один факт. Примитивные народы боятся наказания за нарушение табу, главным образом тяжелого заболевания или смерти. Это наказание угрожает тому, кто провинился в таком нарушении. При неврозе навязчивости дело обстоит иначе. Если больной принужден совершить нечто запрещенное ему, то он боится наказания не за самого себя, а за другое лицо, большей частью остающееся неопределенным, но при анализе в этом лице легко узнать самого близкого больному и самого любимого человека. Невротик ведет себя при этом альтруистически, а примитивный человек — эгоистически. Только тогда, когда нарушение табу само по себе осталось безнаказанным для преступника, — только тогда просыпается у дикарей коллективное чувство, что это преступление грозит всем, и они спешат сами осуществить не- последовавшее наказание. Нам нетрудно объяснить механизм этой солидарности. Здесь выступает страх перед заразительным примером, перед искушением подражания, то есть перед способностью табу к заразе. Если кому-нибудь удалось удовлетворить вытесненное желание, то у всех других членов общества должно появиться такое же желание; чтобы одолеть это искушение, тот, кому завидуют, должен быть лишен результатов своей дерзости. И нередко осуществляющим наказание дается возможность совершить со своей стороны тот же греховный поступок, только под видом исправления вины. В этом состоит одно из основных положений человеческого уложения о наказаниях, и оно исходит из безусловно верного предположения, что сходные запрещенные душевные движения имеются как у преступника, так и у мстящего общества. Психоанализ подтверждает то, что обыкновенно говорят благочестивые люди: все мы большие грешники. Как же объяснить неожиданное благородство невроза, не боящегося за себя, а только переживающего за любимого человека? Аналитическое исследование показывает, что это благородство непервично. В начале заболевания угроза наказанием относилась к самому себе; в каждом случае опасались за собственную жизнь; лишь позже страх смерти перенесся на другое любимое лицо. Процесс в некотором отношении сложный, но вполне понятный. В основе запрещения всегда лежит злобное душевное движение — желание смерти — по отношению к любимому человеку. Это желание вытесняется благодаря запрещению, которое связывается с определенным действием, заменяющим путем сдвига враждебное действие против любимого лица, а за совершение этого действия грозит наказание смертью. Но процесс идет дальше, и первоначальное желание смерти любимого человека заменяется страхом его смерти. Когда невроз оказывается, таким образом, нежно альтруистическим, то он только компенсирует лежащую в его основе противоположную направленность жестокого эгоизма. Если мы назовем душевные движения, которые определяются тем, что принимают во внимание другое лицо, но не избирают его сексуальным объектом, социальными, то в этом ослаблении социальных факторов мы можем видеть основную черту невроза, скрытую за сверхкомпенсацией. Не останавливаясь на развитии этих социальных душевных движений и их отношений к другим основным влияниям человека, постараемся на другом примерю выяснить второй главный признак невроза. По формам своего проявления табу имеет самое большое сходство со страхом прикосновения невротиков, с delire de toucher. Но при этом неврозе всегда имеет место запрещение сексуального прикосновения, а психоанализ вообще показал, что влечения, которые при неврозе отклоняются от своей первичной цели и переносятся на другие, имеют сексуальное происхождение. При табу запретное прикосновение имеет, очевидно, не только сексуальное значение, а скорее более общее значение нападения, овладения, подчеркивания значительности собственной личности. Если запрещено прикасаться к вождю или к чему бы то ни было, что связано с ним, то этим сдерживается тот же самый импульс, проявляющийся в другой раз в недоверчивом надзоре за вождем, даже в телесном избиении его перед коронованием (см. выше). Таким образом, преобладание сексуальных влечений над социальными составляет характерный момент невроза. Но и сами социальные влечения развились в особые комплексы благодаря слиянию эгоистических и эротических мотивов. На одном примере сравнения табу с неврозом навязчивости уже можно видеть, каково отношение отдельных форм невроза к формам культурного развития и почему изучение психологии неврозов важно для понимания развития культуры. Неврозы, с одной стороны, показывают яркое и глубокое сходство с большими социальными произведениями искусства, религии и философии, а с другой стороны, они производят впечатление искажения последних. С некоторой смелостью можно утверждать, что истерия представляет собой карикатуру на произведение искусства, невроз навязчивости — карикатуру на религию, параноический бред — на карикатурное искажение философской системы. Данное отклонение в конечном результате объясняется тем, что неврозы — это асоциальные образования; они питаются средствами индивида и совершают то, что в обще- стве развилось благодаря коллективной работе. Анализ влечений неврозов показывает, что здесь решающее влияние имеют влечения сексуального происхождения, между тем как соответствующие образования культуры зиждутся на социальных влечениях, то есть таких, которые произошли от слияния эгоистических и эротических компонентов. Сексуальная потребность не в состоянии таким же образом объединять людей, как требования, вытекающие из самосохранения; сексуальное удовлетворение есть прежде всего частное дело индивида. Генетически асоциальная природа невроза вытекает из его первоначального устремления — от неудовлетворенной реальности к более приятному миру фантазии. В реальном мире, которого невротик избегает, господствует общество людей и созданные ими институты; уход от реальности является одновременно и выходом из человеческого сообщества. III АНИМИЗМ, МАГИЯ И ВСЕМОГУЩЕСТВО МЫСЛИ Неизбежным недостатком работ, стремящихся применить к темам наук о духе психоаналитическую точку зрения, является то, что они дают читателю слишком мало и того и другого. Поэтому они должны ограничиться тем, что носят характер стимулов, делая предложения специалисту, с тем чтобы он принимал их во внимание в своей работе. Этот недостаток дает себя почувствовать в статье, трактующей о необъятной области того, что называется анимизмом1. Анимизмом в узком смысле слова называется учение о представлениях о душе, в широком смысле — о духовных существах вообще. Различают еще аниматизм, учение об одушевленности природы, кажущейся нам неодушевленною, и сюда же присоединяют анимализм и манизм. Название «анимизм», применявшееся прежде к определенной философской системе, получило, по-видимому, свое настоящее значение благодаря Э.-Б.Тайлору2. Повод к предложению этого названия дало знакомство с крайне замечательным пониманием явлений природы и мира известных нам примитивных народов, как исторических, так и живущих теперь. Они населяют мир огромным количеством духов, благосклонных к ним или же не- 1 Вынужденная сжатость материала заставляет отказаться 2 См.: TylorE.-B. Primitive Culture. Part 1. 1903. (Тайлор Э.-Б. доброжелательных; этим духам и демонам они приписывают причину явлений природы и полагают, что они одушевляют не только животных и растения, но и все неодушевленные предметы мира. Третья и, может быть, самая важная часть этой примитивной «натурфилософии» кажется нам гораздо менее странной, потому что мы сами еще не очень далеко ушли от нее, между тем как существование духов мы очень ограничили и явления природы теперь объясняем гипотезой безличных физических сил. Примитивные народы верят также в подобное одушевление и отдельного человека. Каждый человек имеет душу, которая может оставить свое обиталище и переселиться в других людей. Эти души являются носителями душевной деятельности и до известной степени независимы от «тел». Первоначально существовало представление, что души очень похожи на индивидов, и только в течение длительного развития они освободились от материальных признаков, достигнув высокой степени «одухотворенности» *. Большинство авторов склонны допустить, что эти представления о душе составляют первоначальное ядро анимистической системы, что духи соответствуют только душам, ставшим самостоятельными, и что души животных, растений и предметов аналогичны человеческим. i Wundt W. Mythus und Religion. 1906. Bd. II. S. IV (Вундт В. Мифы и религия). Каким же образом примитивные люди дошли до этого странного основного дуалистического миросозерцания, на котором зиждется данная анимистическая система? Полагают, что этот дуализм выработался под влиянием феноменов сна (и сновидений) и столь похожей на него смерти и благодаря стремлению объяснить себе эти столь интересующие каждого состояния; вероятно, прежде всего проблема смерти стала исходным пунктом для образования этой теории. Для примитивного человека продолжение жизни — бессмертие — является чем-то само собой разумеющимся. Представление о смерти возникает позже и очень постепенно, оно и для нас является чем-то бессодержательным и невоплотимым. О том, насколько другие наблюдения и опыт участвовали в образовании основных анимистических учений, как, например, сновидения, тени, зеркальные отражения и т. п., шли очень оживленные дискуссии, не приведшие, однако, к определенному заключению \ Если примитивный человек реагировал на феномены, возбуждающие его мысли, созданием представления о душе и перенес его на объекты внешнего мира, то такое поведение считается совершенно естественным и нисколько не загадочным. Принимая во внимание факт, что одинаковые анимистические представления появлялись у самых различных народов и в разные времена, 1 Ср. В. Вундта и Г. Спенсера с ориентирующей статьей в энциклопедии «Британпика»: «Анимизм, мифология» и т.п. (1911). Вундт полагает, что эти представления «являются необходимым психологическим продуктом мифотворческого сознания, и примитивный анимизм может считаться духовным выражением естественного состояния человека, поскольку оно вообще доступно наблюдению»1. Оправдание оживления неодушевленного дано уже Hume в его «Natural History of religion» («Истории религии»), где он пишет: «Всеобщей тенденцией человеческого рода является стремление понимать всякое существо как себе подобное и переносить на каждый объект такие качества, с которыми он сам хорошо знаком и что он знает лучше всего»2. Анимизм — это философская система, не только объясняющая отдельный феномен, но и дающая возможность понять весь мир как единую совокупность, исходя из одной точки зрения. Если соглашаться с авторами, то человечество создало три таких философских системы, три великих миросозерцания: анимистическое, религиозное и научное. Из них первым явилось анимистическое, может быть самое последовательное и исчерпывающее, полностью, без остатка объясняющее сущность мира. Это первое миросозерцание человечества представляет собой психологическую теорию. В наши намерения не входит показать, сколько из этого миросозерцания сохранилось в 1 Wundt W. Mythus und Religion. S. 154. 2 См. по: TylorE.-B. Primitive Culture. Part I. P. 477. современной жизни, или в обесцененном виде в форме суеверия, или в жизненном как основа нашего языка, веры и философии. Указывая на эти три последовательно развившиеся системы миросозерцания, говорят, что сам анимизм еще не религия, но содержит предпосылки, из которых строится религия. Вполне очевидно также, что миф основан на анимистических предположениях; подробности взаимоотношений между мифом и анимизмом кажутся, однако, в существенных моментах еще не выясненными. Наша психоаналитическая работа начинается с другого момента. Невозможно предположить, что люди дошли до создания своей первой мировой системы из чисто спекулятивной любознательности. Практическая необходимость овладеть миром должна была принимать участие в этих стараниях. Мы не удивляемся поэтому, когда узнаем, что рука об руку с анимистической системой идет еще что-то другое, — указание, как поступать, чтобы получить власть над людьми, животными, предметами или их душами. Это указание, известное под именем «колдовства и магии», С. Рейнах1 назы- 1 См.: Cultes, Mythes et Religions. 1909. P. II. Introduction (Рейнах С. Культы, мифы и религия. Введение). вает стратегией анимизма; я предпочел бы с Ни-bert'oM и Mauss'oM сравнить их с техникой1 анимизма. Можно ли различать понятия «колдовство» и «магия»? Это оказывается возможным, и если допустить некоторую вольность в языке, то «колдовство», по существу, означает искусство влиять на духов, обращаясь с ними так, как при таких же условиях поступают с людьми, то есть успокаивая их, примиряя, проявляя готовность запугать, лишая их могущества, подчиняя их своей воле теми же средствами, которые оказались эффективными по отношению к живым людям. Но магия — нечто другое; она в своей сущности игнорирует духов и пользуется особыми средствами, а не банальными психологическими методами. Нетрудно понять, что магия является первоначальной и более значительной частью анимистической техники, потому что среди средств, с помощью которых нужно обращаться с духами, имеются также и магические2. И магия находит себе применение и в тех случаях, когда, как нам кажется, одухотворение природы не существует.
|