ISBN 5-352-01625-0 12 страницаО таких изменениях нетрудно догадаться, даже если и не принимать во внимание начала пси- хического отчуждения от животного и разложения тотемизма благодаря приручению домашних животных. В положении, создавшемся благодаря устранению отца, скрывался момент, который с течением времени должен был невероятно усилить тоску по отцу. Братья, соединившиеся для убийства отца, были каждый в отдельности одушевлены желанием стать равными отцу и выражали это желание принятием в пищу частей заменяющего его тотема на трапезе. Это желание должно было оставаться неосуществленным вследствие давления, которое оказывали узы братского клана на каждого участника. Никто не мог и не должен был достигнуть совершенного всемогущества отца, к которому они все стремились. Таким образом, в течение долгого времени озлобление против отца, толкавшее на деяние, ослабело, тоска по нем возросла, и мог развиться идеал, имевший содержанием всю полноту и неограниченность власти праотца, против которого велась борьба, и готовность ему подчиниться. Первоначальное демократическое равенство всех соплеменников уже нельзя было больше сохранить вследствие противоречащих культурных изменений; таким образом, появилась склонность в связи с почитанием отдельных людей, отличившихся среди других, вновь оживить старый отцовский идеал созданием богов. То, что нам в настоящее время кажется возмутительным допущением, а именно что человек становится богом и что бог умирает, не вызывало протеста даже в представлениях классической древности1. Возведение убитого некогда отца в степень бога, от которого племя ведет свой род, было, однако, гораздо более серьезной попыткой искупления, чем в свое время договор с тотемом. Я не могу указать, где в этом развитии находится место для великих материнских богов, которые, может быть, повсеместно предшествовали отцовским богам. Но кажется несомненным, что изменение в отношениях к отцу не ограничилось религиозной областью, а последовательно перенеслось на другую область человеческой жизни, на которой отразилось влияние устранения отца, — на социальную организацию. С возникновением отцовского божества общество, не знавшее отца, постепенно превращалось в патриархальное. В семье была восстановлена прежняя первобытная орда, и отцы получили большую часть своих прежних прав. С усилением власти отцов социальные завоевания братского клана не погибли, а фактическое различие между новыми отцами семейства и неограниченным праотцем орды было достаточно велико, чтобы обеспечить продолжение существования рели- 1 «Нам, современным людям, у которых расстояние, отделяющее людей от божества, увеличилось до непроходимой бездны, такая пантомима может показаться одиозной, но у древних народов это было совсем по-другому. Воображаемые боги и человек казались единокровными, некоторые семьи вели свое происхождение от божества, и обожествление человека, вероятно, казалось им не более экстраординарным, чем канонизация святого у наших католиков» (Frazer f.-D. The golden Bough. Part II. R177). гиозной потребности, сохранить неудовлетворенную тоску по отцу. В сцене жертвоприношения богу племени отец действительно присутствует дважды — как бог и как тотемическое жертвенное животное, но при попытке понять это положение мы должны будем избегать толкований, пытающихся поверхностно объяснить его как аллегорию и не учитывающих исторических наслоений. Двойное присутствие отца соответствует двум сменяющим друг друга по времени сценам. Здесь нашло пластическое выражение амбивалентное отношение к отцу, а также победа нежных чувств сына над враждебными. Сцена одоления отца и его величайшего унижения послужила материалом для изображения его высшего триумфа. Значение, приобретенное жертвоприношением вообще, кроется в том, что оно дает удовлетворение отцу за причиненное ему оскорбление в том же действии, которое сохраняет воспоминание об этом злодеянии. В дальнейшем животное теряет свою святость, а жертвоприношение — связь с тотемичес-ким праздником; жертвоприношение превращается в простое приношение божеству, в самоограничение — в пользу божества. Сам бог теперь уже настолько возвысился над людьми, что общение с ним возможно только через священнослужителя. В то же время социальный порядок знает равных богам царей, переносящих патриархальную систему на государство. Мы должны сказать, что месть сверженного и вновь восста- новленного отца стала суровой, господство авторитета держится на высоте. Подчиненные сыновья использовали новое положение, чтобы еще больше облегчить сознание своей вины. Жертвоприношение в его настоящем виде находится совсем вне их сознания ответственности. Сам бог потребовал и установил его. К этой фазе относятся мифы, в которых бог убивает посвященное ему животное, собственно олицетворяющее его. Таково крайнее отрицание великого злодеяния, положившего начало обществу и вместе с тем сознанию вины. Нельзя не признать и второго значения этого последнего изображения жертвоприношения. Оно выражает удовлетворение по поводу того, что отказались от прежней замены отца в пользу высшего представления о божестве. Поверхностное, аллегорическое толкование сцены приблизительно совпадает здесь с ее психоаналитическим толкованием. Оно гласит: здесь изображается, как бог преодолевает животную часть своего существа1. Между тем ошибочно было бы полагать, что в эти периоды обновленного отцовского автори- 1 Победа одного культа богов над другим в мифологии означает, как известно, исторический процесс замены одной религиозной системы новой вследствие ли завоевания чужим народом или в силу психологического развития. В последнем случае миф приближается к «функциональным феноменам» (X. Зильберср). Предположение, что убивающий животное бог является символом либидо, как утверждает К.-Г. Юнг, исходит из другого понимания либидо, чем принятое до сих пор, и мне кажется вообще спорным. тета совершенно заглохли враждебные душевные движения, относящиеся к отцовскому комплексу. О первых фазах господства обоих новых замещений богов и царей нам известны самые энергичные проявления той амбивалентности, которая остается характерной для религии. Фрэзер в «Золотой ветви» рысказал предположение, что первые цари латинских племен были чужеземцами, игравшими роль божества, и что в этой роли их торжественно убивали в определенный праздничный день. Ежегодное жертвоприношение (вариант: приношение в жертву самого себя) бога составляет, по-видимому, существенную черту семитских религий. Церемониал человеческих жертв в различных местах обитаемой земли оставляет мало места сомнению в том, что эти люди находили свою смерть как представители божества, и еще в позднейшие времена можно проследить этот жертвенный обычай в виде замещения живого человека неодушевленным суррогатом (куклой). Богочелове-ческое приношение в жертву бога, которое я здесь, к сожалению, не могу проследить так же глубоко, как приношение в жертву животных, бросает яркий ретроспективный свет на смысл более древней жертвенной формы. Оно признает с полнейшей откровенностью, что объект жертвенного действия был всегда один и тот же, именно тот, который теперь почитается как бог, то есть отец. Вопрос о взаимоотношении между животными и человеческими жертвами теперь легко разрешается. Первоначальная жертва — животное — была лишь заменой человеческой жертвы, торжественного убийства отца, и когда замена отца снова приобрела свой человеческий образ, то и жертва-животное могла снова превратиться в человеческую. Таким образом, воспоминание о том первом великом жертвенном действии оказалось неизгладимым, несмотря на все старания его забыть; и именно тогда, когда хотели как можно дальше уйти от мотивов этого деяния, должны были проявиться повторения его в форме принесения в жертву бога. И мне незачем уже указывать, какое развитие религиозного мышления сделало возможным это возвращение в виде рационализации. Робертсон Смит, который далек от нашего объяснения жертвоприношения этим великим событием доисторической эпохи человечества, указывает, что церемониал этих праздников, на которых древние семиты праздновали смерть божества, объяснялся «воспоминанием о мистической трагедии» и что оплакивание при этом носило характер не добровольного участия, а чего-то насильственного, продиктованного страхом перед божественным гневом1. 1 Religion of the Semites. P. 412—413. «Оплакивание — не свободное выражение симпатии по отношению к божеству трагедии, оно обязательно и требуется под страхом сверхъестественного гнева божества. Оплакивающие прежде всего отрицают свою ответственность за смерть бога, этот пункт дошел и до нас в связи с богочеловеческими жертвами, как, например, у за-калывателей быков в Афинах». Думаем, можно согласиться, что это истолкование совершенно правильно и что чувства принимающих участие в празднике вполне объяснимы. Примем за факт, что и в дальнейшем развитии религии никогда не исчезают оба движущих ее фактора: сознание вины сына и сыновнее сопротивление. Всякая попытка разрешить проблему, всякий способ примирения обеих борющихся душевных сил оказываются в конце концов неудачными, вероятно, из-за комбинированного влияния исторических событий и внутренних психических превращений. Со все большей очевидностью проявляется стремление сына занять место бога-отца. С введением земледелия поднимается значение сына в патриархальной семье. Он позволяет себе дать новое выражение своему инцестуозному либидо, находящему свое символическое выражение в обработке матери-земли. Возникают образы богов Аттиса, Адониса, Фаммуза и других духов произрастания и в то же время — молодых божеств, пользующихся любовной склонностью материнских божеств и осуществляющих инцест с матерью назло отцу. Однако сознание вины, которое не могут заглушить эти новые творения, находит себе выражение в мифах, приписывающих этим молодым возлюбленным матерей-богинь короткую жизнь и наказание кастрацией или гневом бога-отца, принимающего форму животного. Адониса убивает вепрь, священное животное Афро- диты; Аттис, возлюбленный Кибеллы, погибает от кастрации1. Оплакивание и радость по поводу воскресения богов перешли в ритуал другого сына-божества, которому предопределен был длительный успех. Когда христианство начало свое наступление на древний мир, оно столкнулось с конкуренцией религии Митры, и некоторое время трудно было определить, за каким божеством останется победа. Светозарный образ персидского юноши-бога все-таки остался нам непонятным. Может быть, из сцены убийства быка Митрой можно заключить, что он представляет собой того сына, который сам совершил жертвоприношение отца и этим освободил братьев от мучающего тяжелого чувства вины за соучастие в деянии. Но был и другой путь успокоить это чувство вины, котором и пошел Христос. Он принес в жертву свою 1 Страх кастрации играет невероятно большую роль в порче отношений с отцом у наших молодых невротиков. Из прекрасного наблюдения Ференци мы видим, как мальчик узнает свой тотем в животном, которое хочет укусить его за половой орган. Когда наши дети узнают о ритуальном обрезании, они отождествляют его с кастрацией. Параллель из области психологии народов этому поведению детей, насколько я знаю, еще не указана. Столь частое в доисторические времена и у примитивных наро-дон обрезание относится к периоду посвящения во взрослые мужчины, где оно приобретает свое значение, и только впоследствии переносится в более раннюю эпоху жизни. Чрезвычайно интересно, что у примитивных народов обрезание комбинируется со срезыванием волос или с вырыванием зубов или заменяется ими и что наши дети, которые ничего не могут знать об этом положении вешей, при своих реакциях страха относятся к этим обеим операциям как к эквивалентам кастрации. собственную жизнь и этим освободил братьев от первородного греха. Учение о первородном грехе орфического происхождения. Оно сохранилось в мистериях и оттуда проникло в философские школы греческой древности1. Люди были потомками титанов, убивших и разорвавших на куски Диониса за грех; тяжесть этого преступления давила их. В фрагменте Анакси-мандра сказано, что единство мира было разрушено из-за доисторического преступления и что все, что произошло от последнего, должно нести за это наказание2. Если этот поступок титанов характерной чертой объединения убийства и разрывания достаточно ясно напоминает описанное св. Нилом жертвоприношение тотема, — как, впрочем, и многие другие мифы древности, например смерть самого Орфея,— то все же нам мешает то отступление, что убийство совершено над молодым богом. В христианском мифе первородный грех человека представляет собой, несомненно, прегрешение против Бога-Отца. Если Христос освобождает людей от тяжести первородного греха, жертвуя собственной жизнью, то это заставляет нас прийти к заключению, что этим грехом было убийство. Согласно коренящемуся глубоко в человеческом чувстве закону Талиона, убийство можно искупить только ценой другой жизни; самопожертво- 1 Reinach 5. Cultes, Mythes ct Religions. П. Р. 75 ff (см.: Рей- 2 По: Unc sorte dc pcche proethique. I. с. Р. 76 (по: Первород вание указывает на кровавую вину1. И если это приношение в жертву собственной жизни ведет к примирению с Богом-Отцом, то преступление, которое нужно искупить, может быть только убийством отца. Таким образом, в христианском учении человечество самым откровенным образом признается в преступном деянии доисторического времени, потому что самое полное его искупление оно нашло в жертвенной смерти сына. Примирение с отцом тем более полное, что одновременно с этой жертвой последовал полный отказ от женщины, из-за которой произошло возмущение против отца. Но тут-то психологический рок амбивалентности требует своих прав. Вместе с деянием, дающим отцу самое позднее искупление, сын также достигает цели своих желаний по отношению к отцу. Он сам становится богом наряду с отцом, собственно, вместо него. Религия сына сменяет религию отца. В знак этого замещения древняя тотемическая трапеза снова оживает как причастие, в котором братья вкушают плоть и кровь сына, а не отца, освящаются этим причастием и отождествляют себя с ним. Наш взгляд может проследить в потоке времен тождество тотемической трапезы с жертвоприношением животных, с богочеловеческим жертвоприношением и с христианской евхаристией, и во всех этих торжествах он открывает отголосок 1 Импульсы к самоубийству наших невротиков всегда оказываются наказанием самого себя за желание смерти другим. того преступления, которое столь угнетало людей и которым они должны были так гордиться. Христианское причастие, однако, является, по существу, новым устранением отца, повторением деяния, которое нужно искупить. Мы видим, как верны слова Фрэзера, что «христианская община впитала в себя таинство более древнего происхождения, чем само христианство» К Дело устранения праотца братьями должно было оставить неизгладимые черты в истории человечества и проявиться в тем более многочисленных замещениях, чем менее желательно было сохранить воспоминание о нем2. Я отказываюсь от искушения проследить эти остатки в мифологии, где их нетрудно найти, и перехожу к другой 1 Съедание бога, с. 51. Кто знаком с литературой предмета, 2 Ариэль в «Бурс»: На тридцать пять футов В воде твой отец. Что было костями — В коралл обратилось; Что было глазами — То перлами стало. Ничто в разрушение В нем не пришло, Но только все в нем Обратилось в морское. Пер. II. Л. Каншина области, следуя указанию С. Рейнаха в его содержательной статье о смерти Орфея1. В истории греческого искусства существует положение, имеющее одно удивительное сходство и не менее глубокое отличие по сравнению с нарисованной Робертсоном Смитом картиной тоте-мической трапезы: это — положение древнейшей греческой трагедии. Группа лиц, все с одинаковым именем и в одинаковой одежде, окружают одного, от слов и поступков которого они все зависят: это — хор и сначала единственный герой. В дальнейшем развитии появляется другой актер, для того чтобы изобразить тех, кто сопротивляется ему и отпал от него, но характер героя и его отношение к хору остаются неизменными. Герой трагедии должен был страдать; это и теперь еще сущность содержания трагедии. Он должен взять на себя так называемую трагическую вину, которую не всегда легко обосновать, часто это вовсе не вина в смысле буржуазной морали. Большей частью она состояла в возмущении против божественного авторитета, и хор вторил герою, выражая ему чувство симпатии, старался удержать его, предупредить и смирить и оплакивал его, когда героя постигало считавшееся заслуженным возмездие за его смелый поступок. Но почему герой трагедии должен был страдать и что означает его «трагическая вина»? Мы сократим дискуссию и дадим быстрый ответ. Он 1 «La Mort d'Orphce» в часто цитируемой здесь книге «Cultes, Mythcs ct Religions» (I—II. P. 100 ft). должен пострадать, потому что он праотец, герой той великой доисторической трагедии, тенденциозное воспроизведение которой здесь разыгрывается, а трагическая вина эта та, которую он должен взять на себя, чтобы освободить от вины хор. Сцена на подмостках произошла от той исторической сцены, можно сказать, при помощи целесообразного искажения, в целях утонченного лицемерия. В той древней действительности именно участники хора причинили страдание герою; здесь же они изводят себя сочувствием и сожалением, а герой сам виноват в своем страдании. Взваленное на него преступление — заносчивость и возмущение против большого авторитета — составляет именно то, что в действительности тяготит участников хора. Таким образом, трагический герой — против воли — становится спасителем хора. Если в греческой трагедии страдания божественного козла Диониса и жалобы отождествляющей себя с ним свиты козлов стали содержанием представления, то легко понять, что угасшая уже драма вновь возродилась в середине века в «страстях господних». Таким образом, в заключение этого крайне сжатого исследования я хочу сделать вывод, что в эдиповом комплексе совпадают начала религии, нравственности, общественности и искусства в полном согласии с данными психоанализа, по которым этот комплекс составляет ядро всех неврозов, поскольку они до сих пор оказываются доступными нашему пониманию. Мне кажется сомнительным, что и эта проблема душевной жизни народов может быть раз- решена, если исходить из одного только конкретного пункта, каким является отношение к отцу. Может быть, в эту связь нужно ввести и другую психологическую проблему. Нам так часто случалось открывать амбивалентность чувств в настоящем смысле, то есть совпадение любви и ненависти к одному и тому же объекту, в основе значительных культурных образований. Мы ничего не знаем о происхождении этой амбивалентности. Можно допустить, что она — основной феномен жизни наших чувств. Но, как мне кажется, достойна внимания и другая возможность, а именно что первоначально амбивалентность чужда жизни чувств и приобретается человечеством благодаря переживанию отцовского комплекса1, где психоаналитическое исследование еще и теперь открывает его всего более выраженным у отдельного человека2. Прежде чем окончить, я хочу заметить, что широкое, всеобъемлющее обобщение, к которому мы пришли в этих статьях, не лишает нас возможности чувствовать некоторую неуверенность 1 Или родительского комплекса. 2 Так как я привык к неправильному пониманию, то считаю в наших исходных положениях и неудовлетворительность достигнутых результатов. Из этой области я хочу коснуться только двух моментов, на которые, вероятно, обратили внимание читатели. Во-первых, нельзя было не заметить, что мы берем за основу массовой психики, в которой протекают те же душевные процессы, что и в жизни отдельного лица. Мы допускали существование на протяжении многих тысячелетий сознания вины за содеянное в поколениях, которые ничего не могли знать об этом деянии. Чувственный процесс, возникший в поколении сыновей, которых мучил отец, мы распространяем на новые поколения, которые именно благодаря устранению отца не знали таких отношений. Может показаться, что это серьезные возражения, и всякое другое объяснение, лишенное подобных исходных предположений, как будто бы заслуживает предпочтения. Однако дальнейшие соображения показывают, что не нам одним приходится нести ответственность за подобную смелость. Без допущения наличия массовой психики, непрерывности в жизни чувств людей, которая дает возможность игнорировать прерываемость душевных актов вследствие гибели индивидов, психология народов вообще не может существовать. Если бы психические процессы одного поколения не находили продолжения в другом, если бы каждое поколение должно было заново приобретать свою направленность к жизни, то в этой области не было бы никакого прогресса и почти никакого развития. Возникает теперь два новых вопроса: насколько можно доверять психической беспрерывности в пределах рядов поколений и какими средствами и путями пользуется каждое поколение, чтобы передать свое психическое состояние последующему? Не стану утверждать, что все эти вопросы достаточно выяснены или что простая устная передача и традиция, о которых прежде всего думают, хорошо объясняют это. В общем, психология народов мало раскрывает проблему, таким образом, создается необходимая непрерывность душевной жизни сменяющих друг друга поколений. Часть задачи осуществляется, по-видимому, благодаря унаследованию психических предрасположений, которые, однако, все-таки нуждаются в известных побуждениях в индивидуальной жизни, для того чтобы проснуться к полной действительности. В этом, вероятно, и заключается смысл слов поэта: «То, что ты унаследовал от твоих отцов, добудь для того, чтобы овладеть им». Проблема вообще оказалась бы еще более трудной, если бы мы могли допустить, что бывают душевные движения, так бесследно подавляемые, что они не оставляют никаких остаточных явлений. Но таких на самом деле нет. Самое сильное подавление оставляет место искаженным замещающим душевным движениям и вытекающим из них реакциям. В таком случае мы можем допустить, что ни одно поколение не в состоянии скрыть от последующего более или менее значительные душевные процессы. Психоанализ показал нам, что каждый человек в своей бессознательной душевной деятельности обладает аппаратом, который дает ему возможность толковать реакции других людей, то есть устранять искажения, которые другой человек совершил в выражениях своих чувств. Путем бессознательного понимания обычаев, церемониалов и узаконений, в которые отлилось первоначальное отношение к праотцу, могло и более поздним поколениям удаваться унаследование подобных чувств к праотцу. Другое сомнение могло бы возникнуть как раз со стороны тех, кто придерживается аналитического образа мыслей. Первые предписания морали и нравственные ограничения примитивного общества мы рассматривали как реакцию на деяния, давшие его зачинщикам понятие о преступлении. Они раскаялись в этом деянии и решили, что оно не должно больше повторяться и что совершение его не может дать никакой пользы. Это творческое сознание вины не заглохло среди нас и до сих пор. Мы находим его у невротиков действующим как асоциальное, как творящее новые предписания морали и непрерывные ограничения, как покаяние в совершенных преступлениях и как мера предосторожности против тех, которые предстоит совершить1. Но если мы станем искать у этих невротиков поступков, вызвавших такие реакции, то нам придется разочароваться. Мы не находим поступков, 1 Ср. нторую статью этого сборника «О табу». а только импульсы, движения чувств, стремящихся ко злу, исполнение которого сдерживается. Сознание вины невротиков имеет основание только в психических реальностях, а не в фактических. Невроз характеризуется тем, что ставит психическую реальность выше фактической, реагирует на мысли столь же серьезно, как нормальные люди — на действительность. Не происходило ли у примитивных народов дело таким же образом? Мы вправе приписывать им необыкновенно высокую оценку психических актов как одно из проявлений их нарцистической организации1. Поэтому одних только импульсов, враждебных отцу, существования в фантазии желания убить его и съесть, могло быть достаточно, чтобы вызвать моральные реакции, создавшие тотем и табу. Таким образом, можно было бы избавиться от необходимости свести начало нашего культурного достояния, которым мы с основанием так гордимся, к отвратительному преступлению, оскорбляющему все наши чувства. При этом ничуть не пострадала бы причинная связь, идущая с тех пор до настоящего времени, потому что психическая реальность оказалась бы достаточно убедительной, чтобы объяснить все эти последствия. Возможно возражение, что эволюция общества от формы отцовской орды до формы братского клана действительно имела место. Это — аргумент сильный, но не решающий. Это изменение могло быть 1 См. статью «Об анимизме, магии и нссмогущсствс мысли». достигнуто менее насильственным путем, и все же оно могло содержать условия, необходимые для возникновения моральной реакции. Пока гнет праотца давал себя чувствовать, враждебные чувства против него имели свое оправдание, а раскаяние за них откладывалось до другого времени. Так же мало выдерживает критику другое возражение, что все, что исходит из амбивалентного отношения к отцу — табу или жертвенные предписания, — носит характер чрезвычайной серьезности и полной реальности. Церемониал невротика, страдающего навязчивостью, имеет такой же характер, и все же он вытекает из психической реальности, из одних только намерений, а не выполнения их. Нам нельзя вносить во внутренне богатый мир примитивного человека и невротика наш трезвый мир, полный заботы о материальных ценностях и презрения к тому, что составляет только объект мысли и желания. Мы находимся тут перед решением, принять которое нам нелегко. Но начнем с признания, что различие, кажущееся другим коренным, по нашему мнению, не составляет сущности вопроса. Если для примитивного человека желания и импульсы имеют полную цейность фактов, то мы должны с полным пониманием принять такой взгляд, вместо того чтобы исправлять его согласно нашему восприятию. Рассмотрим подробнее приведший нас в такое сомнение невроз. Неверно, что невротики, страдающие навязчивостью, находятся под гнетом сверхморали, защищаются только против психи- ческой реальности искушений и казнят себя только за возникающие в них импульсы. Известную роль играет при этом и некоторая доля исторической реальности. В детстве эти люди имели только злобные импульсы, и, насколько они при детской беспомощности были в состоянии, они превращали эти импульсы в действия. Всякий из этих сверхдобрых пережил в детстве злое время, извращенную фазу как предтечу и предпосылку позднейшей, сверхморальной. Аналогия примитивных людей с невротиками становится, таким образом, основательной, если мы допустим, что у примитивных людей психическая реальность, образование которой не подлежит никакому сомнению, первоначально совпала с фактической реальностью, что примитивные люди действительно совершали все то, что они, по всем данным, намеревались совершить. Но наше суждение о примитивных людях должно находиться под слишком большим влиянием аналогии с невротиками. Необходимо принять во внимание и различия. Несомненно, у обоих — и у дикарей, и у невротиков — нет такого резкого различия между мыслью и действием, как у нас. Но невротик прежде всего испытывает задержки в действиях, у него мысль вполне заменила поступок. Примитивный человек не сдержан, у него мысль превращается немедленно в действие, поступок для него, так сказать, заменяет мысль, и потому я думаю, не будучи сам вполне уверенным в несомненности своего суждения, что к рассматриваемому случаю можно применить слова: в начале было деяние. ОГЛАВЛЕНИЕ Введение............................................................................. 5 I. Боязнь инцеста............................................................ 11 II. Табу и амбивалентность чувств....................... 38 III. Анимизм, магия и всемогущество мысли....... 124 IV. Инфантильное возвращение тотема.............. 162
|