Студопедия — Юрий Бондарев 2 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Юрий Бондарев 2 страница






— Спасибо, и прости, пожалуйста, перебил тебе сон, — сказал Никитин, и вышла извинительная фраза его несколько натянутой, полуискренней. — Завтра договорим. Как жить дальше. Кажется, пора принять под коньяк твою спасительную таблетку — и гуд бай. Если проснешься раньше — буди, стучи, звони. Спокойной ночи, Платоша.

— Надеюсь, ты понимаешь все? — спросил Самсонов тоном подчеркнутой досады, уставясь на приемник выпуклыми, набухшими глазами. — Я говорил совершенно серьезно…

— Понял абсолютно. До деталей. Я тебе благодарен, Платон. Благодарю за умный совет.

— В таком случае немедленно ложись и выспись как следует. Завтра обсудим все до конца. Я встаю рано — разбужу.

— Спокойной ночи, Платон. Допьем коньяк под таблетку?

— Ой ли! Не фальшивь, Вадим! Мне сейчас не очень нравятся, прости меня, твои неискренние потуги на парадоксы. Будь здоров, по европейскому времени я подыму тебя в семь! — выговорил Самсонов уже возле порога и, шумно, неуспокоенно сапнув носом, вышел из номера.

Стукнула защелка замка. И Никитин, оставшись один, запер дверь, посидел в кресле, заранее мучаясь бессилием, затяжным одиночеством бессонницы, после взял таблетку димедрола, оставленную Самсоновым на тумбочке, запил ее коньяком и стал раздеваться, думая томительно:

«Что ж, разговора, в сущности, не получилось — оба мы остались недовольны собой и друг другом. Я хотел иного разговора. Но, кажется, он и любит, и ревнует меня, и не может через что‑то переступить. Как глупо все, как это идиотски неприятно! Выспаться бы, забыть этот разговор к черту, встать свежим, спокойным, утром увидеть госпожу Герберт — и все станет яснее. Эмма, Эмма? Нет, никак не рассчитывал. Никогда не предполагал! Воистину неисповедимы пути и мир тесен?.. Неужели госпожа Герберт — та самая Эмма? Что же это со мной?..»

Он разделся, закурил сигарету и перед тем, как лечь, в пижаме, босой, подошел по теплому синтетическому ковру к приемнику, из которого звучала в полутьме, вытекала назойливой струйкой музыка, поискал кнопку выключателя — и тут громкий, непрерывный стук в дверь заставил его обернуться, крикнуть:

— Кто там? Ты, Платон? Что случилось?

— Я, открой!

Он, немного удивленный, отпер дверь — неуклюже зацепившись плечом за косяк, взъерошенной глыбой ввалился Самсонов и, хлопая тапочками по голым пяткам, заходил суетливо по номеру, проявляя несоразмерную для своего крупного тела подвижность; он, видимо, возвращался бегом и еще задыхался, говоря настигающим какую‑то мысль голосом:

— Вот что я вспомнил, Вадим, вот что; тот немец, этот журналист, главный редактор издательства, как его… Дицман, Дицман… Помнишь, он задал тебе вопрос, будто встречал, видел тебя в Берлине, в сорок пятом… Ты вопрос этот помнишь? Когда зашла речь о войне… Ты помнишь все ясно?

— Да, помню.

— И тогда он еще спросил меня, где я воевал. И повторил что‑то такое непонятное, несуразное насчет тебя. Ты хорошо запомнил тот странный разговор? С какими‑то все было намеками, с какими‑то переглядками с госпожой Герберт! Потом он ушел… этот подозрительный сексуальный философ, который еще чековой книжечкой перед тобой потрясал! Змеиная улыбочка, пальцы как червяки, нюхает сигареты… Что же за намеки он делал, Вадим? Зачем? Какую цель преследовал? Ты помнишь, как он подвел разговор к тому, что ты не способен убить немца? Это был какой‑то льстивый комплимент!..

— Мне? Не сказал бы. Не помню.

— Что — «не сказал бы»? Что — «не помнишь»?

Никитин присел на кровать, полистал «Штерн», бросил его на подушку.

— Дело в том, Платон, что господин Дицман в войну не встречался со мной, этого я не помню. Но в сорок пятом я встречался с другим немцем — его звали Курт. Он был родным братом госпожи Герберт. Перепуганный всем солдатик, мальчишка сопливый. Рассказывать все — длинно. Конечно, не исключено, что Дицман может что‑то знать от госпожи Герберт. Допустимо. В сорок пятом судьба Курта в какой‑то степени зависела от одного лейтенанта, моего друга, и меня. Курта взяли в плен уже после Берлина. А вообще, Платоша, не придаешь ли ты всему преувеличенное значение?

Самсонов возбужденно ходил из конца в конец номера и, похоже, плохо видя без очков, натыкался коленями на кресла, на подставку для чемоданов, на низенький журнальный столик; потом он стал возле кровати, и его овлажненные, чудилось, замученные глаза будто впрыгнули в зрачки Никитину.

— Много я видел наивняков, Вадим, но таких, как ты, — нет! Пойми же ты наконец, легкомысленный человек, что мы попадаем с тобой, что называется, в положение двух слепых, играющих в прятки в крапиве! Пойми же наконец, что ты не в России и здесь может произойти все, что им угодно, как в том кабачке, и пожаловаться будет некому! Здесь, в Гамбурге, консульства даже нет! Боюсь, когда мы своей шкурой полностью поймем, что хотят этот Дицман вместе с твоей милой госпожой Герберт, поздно будет!..

— Да ты что, дорогой Платон? — не выдержал Никитин. — В какие дебри тебя черт понес? Ей‑богу, надоели сплошные восклицательные знаки. Твои подозрения имеют какие‑то доказательства? О чем ты? Или просто шлея под хвост попала?

«Почему у него стали такие замученные глаза? — подумал он, замолчав. — Глаза древнерусской иконы, скорбящей по поводу нашей общей гибели… Вот сейчас что‑то в нем изменилось. Неужели он убежден в том, что говорит, или за его словами скрывается нечто другое — ревность ко мне, как тогда, в „Праге“? Воистину неисповедимы пути… Он создает мнение о людях по первому взгляду, и, в сущности, ему и легче и труднее, чем мне. Ему труднее потому, что он логичен и способен беспощадно вынести приговор. В том числе и мне. Что ж, опять, опять парадоксы?»

А Самсонов двумя руками тер щекастое лицо и говорил твердым голосом найденной убежденности:

— Шлея? Если шлеей ты называешь разумный вывод, пусть будет так, Вадим! А вывод вот какой — как можно скорее уехать отсюда. Это единственное разумное решение. Как можно скорее! Если угодно — завтра утром или днем. Заказать билеты — и в Москву. Причину можно придумать любую: стенокардия у тебя или у меня, случилось обострение, перемена климата, что‑нибудь в этом роде. Уезжать, немедленно уезжать, пока не поздно. Эт‑то уж абсолютно ясно. Иначе увязнем четырьмя лапками, как мухи в меде!

— Что же, Платон, — сказал с усмешкой Никитин, — или ты не доверяешь мне, или хочешь быть святее папы римского? Что тебе в голову ударило? О чем хлопочешь? Что суетишься? Черт знает что! При твоей комплекции ты должен быть спокоен, уютен, много есть, много пить, улыбаться, приятно острить, включать свое обаяние. А ты напоминаешь быка!

— Послушай еще раз, — проговорил с непреклонной настойчивостью Самсонов, пропуская слова Никитина мимо ушей, и, выставив пальцы, начал загибать их. — Первое, нам надо отсюда немедля уехать, а для этого — предварительно объяснить причину отъезда. Но это пустяки, детали. Второе, я беспокоюсь не о себе, а о тебе. Третье, ты воображаешь, что находишься не в Гамбурге, а в Калуге, что стоит позвонить в райком иди в милицию — и все уладится! Так? Или…

— Мы сейчас поссоримся, Платон! Все твои расчудесные домыслы — мало имеют оснований, ни в какие двери не лезут! Завтра мы никуда не уедем. Это бессмысленно. Не бросайся в панику раньше времени. Да что, собственно, ты вообразил? Меня опутают здесь господа дицманы и силой оставят в Западной Германии? Зачем? Смысл какой? Кто я — физик, знающий секреты водородной бомбы? Глава конструкторского бюро? Кому я тут нужен?

— Значит, уеду я один, — выговорил через одышку Самсонов и самолюбиво сузил веки, улыбнулся. — Да, один, — повторил он зло. — Ты этого хочешь?

Никитин лег на постель поверх одеяла, заложив руки под затылок, сказал:

— Ну что ж, уезжай. Ты меня действительно долго предупреждал. — Он сказал это, испытывая отвращение к самому себе оттого, что не сумел притушить разговор, перейти на всегда спасительную иронию, и прибавил: — Во имя чего мы ссоримся, Платон? Стоило ли для этого ехать за границу?

— Перестань! Если бы я тебя, идеалиста несчастного, не любил, мне начхать было бы!.. Нет, без тебя я никуда не уеду, предавать друзей я еще не научился! Еще нет! — выкрикнул Самсонов повышенным голосом. — Но запомни, что я тебя, как подозрительный идиот, предупреждал! И высказал все! Если ты не очнешься — пропадешь! Встряхнись, Вадим, встань ножками на землю! Останови головокружение, а то завтра поздно будет, запомни это!

— Платон, я хочу спать. Таблетку я уже принял.

— А я тебе, субъективному идеалисту, повторяю, повторяю, — останови головокружение, друг мой!..

— Платон, я хочу спать. Димедрол я уже принял.

Он не видел, как вышел Самсонов, но слышал, как лязгнул замок двери, потом как приглушенно хлопнула дверь в коридоре отеля, где начиналась ночная пустыня, слабо освещенная тусклыми бра, с прямой полосой беловатой дорожки, уходящей вдоль серых стен в сумрачную призрачность, с этими словно навечно отъединенными от людей, безжизненными вереницами туфель, попарно выставленных за каждым порогом, — ни движения не было там, ни голоса во всем отеле.

А здесь, в душном тепле номера, пахнущего сладковатой синтетикой, потрескивало электрическое отопление, изредка набегал, позванивал дождь по стеклам, и чуть внятный, хрипловатый голос певца, перехваченный искусственной страстью, речитативом тек из невыключенного приемника, убеждал некую маленькую Мадлен остановить машину, сесть к нему на колени и расстегнуть пуговички платья, — здесь была кем‑то продленная жизнь, непривычная, чужая, неизвестная, и, закрывая глаза, Никитин подумал:

«Почему все же мне так не по себе? Если бы встать, позвонить Эмме, пойти вместе шататься по ночному Гамбургу, под дождем, до утра говорить с ней. Но о чем? Что это решит? Или уехать, завтра уехать? Самсонов в панике, он испуган всем этим. Он слишком много узнал — и не сумел переварить. Чем же это должно кончиться?..»

 

 

— Вам нравится в Западной Германии, господин Никитин? О, нет, я не так поставил вопрос. Вы не разочаровались в нас, западных немцах?

— Вы хотите услышать прямой и категорический ответ? Если бы я ответил «да», то обманул бы себя, если бы ответил «нет», то обидел бы вас поспешностью, господин Дицман. Без предвзятостей подписываюсь под словами одного умного немца, которые звучат приблизительно так: «Горечь и недоверие страны к стране отравляют израненное тело Европы». Неплохо сказано, правда?

— Цитата? Кто автор? Томас Манн? Ремарк?

— Стефан Цвейг, хороший немецкий писатель.

— К сожалению, Цвейг так старомоден и так давно умер, что уже мало кто помнит о нем.

— Напрасно. Он умер в сорок втором, году, а сороковые годы — ближайшая история Германии.

— Западная Германия далеко ушла от сороковых годов. У нас говорят: мы проиграли войну политическую, а выиграли войну экономическую. Вам интересно знать, как случилась эта парадоксальная победа? После поражения рейха союзники стали демонтировать немецкие заводы и по репарациям вывозить из промышленных центров оборудование, но это были старые, господин Никитин, довоенные станки. В период «железного занавеса» между Западом и Востоком Америка начала вкладывать миллионы долларов в разрушенную германскую промышленность, очень широко открыла западным немцам кредиты, ввезла современное оборудование. И таким образом в течение короткого времени обновила основной капитал, выражаясь по Марксу. Ведь вы марксист… И наступил бум, что значит — обилие всех товаров, стабильная марка, расцвет экономики… Страшные сороковые годы давно забыты обывателем, он живет в новом измерении, он сыт и не помнит про карточки и эрзацы. Вы видели магазины Гамбурга?

— Да, прекрасные магазины, судя по витринам.

— Господин Никитин, я буду откровенен, я раскрою перед вами карты во имя истины. Западная Германия после войны уже как свинья зажралась, и мозги ее все больше заплывают жиром. Обыватели живут в одурманивающем мире товаров и превращаются в бездушные машины потребления. Разрешите взять у вас одну сигарету? Я бросил курить, но до сих пор мне приятен запах табака.

— Пожалуйста.

— Благодарю вас. Я с удовольствием понюхаю сигарету. Итак, дело в том, господин Никитин, что современные западные немцы слишком много думают о новых моделях «мерседеса», о холодильниках и уютных загородных домиках, и у среднего немца исчезает или уже нет ни высокой духовной жизни, ни духовной веры… Прагматизм подчиняет все. Истоки и модель — Америка. Боюсь, господин Никитин, что через несколько лет Советский Союз тоже зажрется, и у вас тоже исчезнет духовная жизнь: машина, квартира, загородный коттедж, холодильник станут богами, как на Западе. И вы постепенно забудете сороковые годы, войну, страдания…

— Вряд ли. Хотя знаю, что нас тоже ждет испытание миром вещей.

— И испытание верой.

— Что вы называете верой, господин Дицман?

— Ваша вера — коммунистический оптимизм. Вы практики, вы материалисты и идеалисты одновременно, вы еще хотите говорить о человеке, о неких идеалах и смысле жизни, хотя исповедуете древние догмы. А на послевоенном Западе этой веры в идеалы нет, все изверились в евангелическом добре и в человеке, старые боги‑добродетели умерли, их нет, и нет, к примеру, уже понятия прежней семьи, любви, брака. На чем, по‑вашему, держится современный мир?

— На ожидании и надежде, как я представляю.

— О, понимаю! Русские мечтают держаться на двух китах — всеобщего равенства и ожидания стереотипных, равных благ для каждого, в то время как западный мир продолжает держаться на трех китах — спорте, сексе и телевизоре. И есть еще один мерзкий китенок — политика. Хочу заметить, что этот китенок плавает и на Востоке.

— Только два уточнения, господин Дицман. Во‑первых, без этого китенка невозможно было существовать ни одному исторически известному нам обществу; во‑вторых, не всеобщее костюмное равенство безымянных, одинаковых песчинок, а — я говорю прописные истины — равенство в распределении материальных благ. Думаю, что посредственность, способность и талант всегда будут отличаться друг от друга, если говорить о науке и искусстве.

— Вы, разумеется, против одинаковых песчинок?.. Но большинство человечества — анонимные муравьи, господин Никитин.

— Это унылый тезис, господин Дицман, по‑моему. Я за то, чтобы каждый прошел через обряд крещения и имел свое, собственное имя. В конце концов, этот обряд можно назвать самосознанием.

— Вы романтик, что незаметно по вашим книгам. Не согласитесь ли вы, что большинство людей не знают, чего они хотят. Бифштексы? Машины? Телевизоры? В этом истина? В этом конечная цель? Нет, люди сами для себя — инкогнито. Как сделать, чтобы они поверили в самих себя? Революция? Вы, несомненно, стоите на этой марксистской точке зрения… Революция? Классовая борьба? В чем ее последняя суть? Опять цель — холодильники для всех.

— Революция — это отрицание безнравственности и утверждение нравственности, то есть вера в человека и борьба, и, конечно, совесть, как руководство к действию. А вы сами сказали, что веры и идеалов на Западе нет. Я думаю, что вера — это эмоциональное отношение к надежде и истине. Если ее нет, выхода не вижу…

— Пока выхода нет, господин Никитин… за исключением одного паллиатива — соединить христианство с марксизмом. Я неверующий и в очистительных мессий не верю. Я верю только в этот странный симбиоз — выход для большинства анонимных обывателей. Пусть хоть во что‑то верят.

— Вы в этом убеждены? Как же это сделать? Соединить несоединимое? Ведь Иисус Христос своей проповедью бездействия, как давно известно, разрушает человеческую энергию…

— Энергию? Энергию? Вы не договорили фразу: поэтому его и распяли… Вы хотели это сказать, господин Никитин?

— Нет, думаю, его распяли потому, что надеялись — придет второй мессия, который удовлетворит исключительно всех. Но такого не бывает.

— У вас в стране не запрещено говорить таким образом?

— Как видите, я говорю. Но… простите, непонятна причина вашего недоумения. Почему, собственно, в вашей стране это должно быть запрещено?

— Я удивляюсь потому, что у вас много лет был культ личности. Иисус Христос — тоже культ личности. Как и культ Сталина. Он тоже у вас был как бы сыном божьим. Вы молились на него.

— Послушайте, господин Дицман, позвольте мне, наконец, задать вам очень откровенный и, может быть, грубоватый вопрос. Я долго слушал вас, и разрешите все‑таки вас перебить.

— Конечно, господин Самсонов! Вы действительно долго молчали, и я с удовольствием готов ответить на любой ваш вопрос.

— Не уверен, что мой вопрос доставит вам удовольствие, господин Дицман. И все‑таки, какое вам, откровенно говоря, дело до нашего культа личности? Именно вам? И западным немцам?

— Я не хочу вмешиваться в ваши дела, однако вы, господин Самсонов, находитесь в западной стране, где достаточно грязи и пороков, но где вы можете делать и говорить все, что хотите, — до определенных пределов, разумеется. Вы не отрицаете наши относительные свободы? Я подчеркиваю: относительные…

— Хм! Парадокс! Тогда почему у вас травили коммунистов и запрещали компартию?

— Это одна из глупостей, которая возмущала и меня. Ни коммунизм, ни нацизм не угрожают Западной Германии. Для немцев достаточно одного коммунизма — в Восточной Германии. Это визитная карточка соседей, и она не всем нравится.

— Чем же она вам не нравится? Тем, что там другая система, которая вам не нравится?

— Тем, что мы живем в некотором смысле лучше, чем восточные немцы.

— А не возможно ли, что они рано или поздно будут жить во всех смыслах лучше вас? Что вы скажете в таком случае?

— Сейчас люди живут одним днем, господин Самсонов. Однако я хочу спросить господина Никитина. Вы тоже отрицаете, что находитесь в демократической стране?

— Вы только что сами высказали сомнение относительно свобод в вашей стране. Вместе с вами сомневаюсь и я. Что же касается прежнего вопроса, то более двух десятков лет назад известный вам маньяк из Мюнхена называл себя вторым Иисусом Христом, мессией, спасителем человечества. От славянской заразы и коммунизма. И пятьдесят шесть миллионов погибло в Европе и Азии. И славян, и не славян.

— Не так быстро, господин Никитин, мне, простите, мешает ваш акцент, я понял, но не поймал тонкости вашей фразы. Намекаете на нацизм? На комплекс вины немцев перед человечеством?

— Никакой тонкости здесь нет. И никаких намеков. Я сказал, что веру в спасение человечества и добро можно понимать по‑разному: брать злу на вооружение добро и добру — на вооружение зло. Это прекрасно знали еще в Древнем Риме.

— О да, о да! Такая тонкая рвущаяся грань лежит между добром и злом, в своем роде сиамские близнецы, соединяющиеся кровеносные сосуды, не так ли? И это наиболее интересная сторона внутреннего мира современного человека, зыбкость границы, — это ваш Достоевский, самое главное в его романах, которые пользуются на Западе большой популярностью. Вы об этом знаете?

— Чушь!

— Что, простите?

— Виноват, я сказал по‑русски: «чушь»… Это, мягко выражаясь, по‑немецки — «неточно», если говорить о Достоевском.

— Почему?

— По‑моему, главное в Достоевском — поиск истины в человеке и поиск бога в мире и в себе. Для ясности богом будем считать — добро и прозрение. Вы не устали, господин Дицман, от нашего слишком умственного спора? Тем более я очень плохо говорю по‑немецки и, видимо, утомил вас. А оба мы утомили зал. Может быть, поговорим о чем‑нибудь более конкретном? Вы не находите?

— Совсем нет, господин Никитин… Наш разговор — это скорее не спор… а откровенный диалог между Востоком и Западом на глазах аудитории, между восточным писателем и западным журналистом, и, кстати, по вниманию и тишине в аудитории я вижу, что у нас с вами есть точки соприкосновения, как это ни странно. У меня создается впечатление, что вы полемист и не раз встречались с западными писателями. Об одной дискуссии в Париже я читал, вы там выступали о социалистическом реализме, о смысловом искусстве. Я не ошибаюсь?

— С тех пор как моими романами и моей персоной заинтересовались на Западе, меня стали приглашать на международные дискуссии. И я люблю спорить, как всякий писатель, и хочу что‑то понять — хотя бы позицию своего оппонента. Просто истина, господин Дицман, — чересчур серьезная вещь. Если у вас болит голова, вы же не станете принимать лекарство от расстройства желудка. Если вы любите женщину, вы не будете обнимать фонарный столб и целовать его. Что бы вы ни утверждали, существует в мире абсолют.

— Прекрасно сказано, господин Никитин! Тем не менее я не соглашаюсь с вами. В понятие «любовь» современный человек вкладывает совершенно другой, индивидуальный смысл, чем вкладывал человек девятнадцатого века или человек довоенного времени. Здесь вы заблуждаетесь, вы имеете в виду одно позитивное начало, как объединение, но — нет и нет! — любовь современного человека это и разъединение полов. Никто не знает, в чем любовь истинная. Любовь — всегда альтернатива.

— Это как же? Примитивно говоря, ну… элемент физический, вполне понятная истина: любовь мужчины к женщине, и наоборот. Если же говорить о природной физической любви, то какую разъединенность и какую альтернативу полов вы имеете в виду?

— Господин Никитин, вы серьезный человек и постарайтесь меня понять не с точки зрения социалистической, а с точки зрения западной морали. Любовь в современном мире лишена ложных предрассудков, и свободной цивилизацией опрокинуты ложные сигналы «стоп», эти, пожалуй, архаичные запреты, которые сковывали свободу человеческих чувств между ним и ею, или… между ним и ним, или ею и ею… Каждый свободен в выборе партнера.

— Плохо понимаю. Вы говорите о гомосексуализме, что ли? Об извращении любви? Так я ведь реалист, я поклоняюсь истине. И я терпеть не могу искаженный мир в кривом зеркале комнаты смеха где‑нибудь в Луна‑парке.

— Не смейтесь, господин Никитин. Никто не знает, что в любви извращение и что не извращение, каждый предпочитает прислушиваться к голосу своего сердца. Больше всего извращений бывает в политике, ужасных извращений, которые убивают свободу человека.

— У вас, конечно, есть жена, дети, господин Дицман.

— К счастью, я не женат.

— Жаль. Тогда я не смогу привести нескромный пример, который вертится у меня в голове.

— Господин Никитин! Вы ничем не удивите нас, никаким примером, мы живем в эпоху сексуального взрыва, когда сорваны все покровы с человеческого тела и существует полная свобода выбора для задавленных прежде комплексов.

— Да, я имел удовольствие видеть взрыв комплексов на экране и на сцене в некоторых городах мира и у вас.

— О, прекрасно! И это было вам интересно, как реалисту?

— Думаю, реалисты не должны закрывать глаза на то, что есть. Знать надо все. Тем более что у нас в России, слава богу, не показывают аномалии любви со сцены.

— Момент, господин Никитин. У русских нет подавленных комплексов и, как вы сказали, аномалий любви? Вы утверждаете? Вы в этом уверены?

— Нет, не утверждаю. И это дело клиники. Но я не то хотел сказать, господин Дицман, и пусть простят меня женщины, сидящие в зале, за вынужденный аргумент… Представьте свою несуществующую дочь, прекрасное, юное существо, которое может в простой и тайной, как вселенная, любви принести миру не менее прекрасное существо, однако склонна любить не парня, а девушку, — вы закрыли бы глаза на эту неестественность, спокойно говорили бы о свободе выбора?

— Лично я не сказал бы ей ни слова. Пусть поступает так, как хочет. Не я, а она выбирает предмет любви.

— Не есть ли это антиистина, насилие над природой и истиной?

— Нисколько. В этом я вижу свободное проявление индивидуального «я», свободу личности.

— Тогда у меня нет доказательств. Проблема исчерпана.

— Я вмешаюсь, господа мужчины, с разрешения председателя! Это надо сказать!

— Ради бога, госпожа Титтель, пожалуйста, один ваш голос — наслаждение для всех!

— Петь я не собираюсь… А вот в любви все решает дело вкуса и нелепых наклонностей, так я думаю. Женщина, бесспорно, нежнее, но я предпочитаю неотесанного мужчину со всеми его мерзкими недостатками. Я читала Мопассана. У него есть хорошая фраза: да здравствует маленькая разница! Вот что я вам скажу. И за французского писателя не намерена краснеть.

— Глубокоуважаемая, прелестная госпожа Титтель, благодарю за реплику с места и замечу: именно вас боготворят, в вас одинаково влюблены и мужчины и женщины, потому что талант принадлежит всем! Уважаемые дамы и господа! Нам следует поблагодарить прекрасную госпожу Титтель, которая присутствует на нашем диспуте. Ваши аплодисменты и смех удовольствия я понимаю и присоединяюсь к ним… Так вы закончили, господин Никитин, тем, что исчерпываете проблему отсутствием доказательств, и я почувствовал в ответе какую‑то хмурую иронию, не так ли?

— Не ошиблись. Я хотел сказать, что, вероятно, мы слишком вторгаемся в интимную область, которая не требует такого широкого обсуждения.

— И здесь вы глубоко заблуждаетесь! Эти вопросы широко дискутируются у нас и в печати и по телевизору, в том числе и закон об отмене запрета на порнографию. Не так ли, господин Вебер? Простите, господа, теперь я обращаюсь в зал. Не так ли, господин Вебер?

— От ваших умных проблем переворачиваются мозги… Когда собираются интеллигенты, начинается большая каша. И все вопросы упираются в секс.

— Ваша шутка одобрена аплодисментами, господин Вебер… Так или иначе, я склонен еще раз возразить господину Никитину. Если бы я запретил своей дочери, которой у меня нет, любить того, кого она выбрала, то, возможно, подчинившись мне, она сказала бы через несколько лет: «Отец, я несчастна, ты лишил меня любви!»

— Какая поразительная логика! И вы — за такую свободу выбора? Так после этого — вешаться надо! Знаете, прийти домой, найти покрепче крюк, снять ремень и — скорее, скорее из этого свободного секса в прекрасный ад! Вот это единственный не выбор, а выход из оскорбляющих человека непристойностей!

— Вы возмущены, господин Самсонов? А как вы думаете, гоп один Никитин? Видите ли вы в сексуальной проблеме непристойность?

— Что я думаю? Когда насилуют и извращают саму природу, она заболевает и гибнет, и вместе с ней, конечно, человек. А это уже страшнее, чем заражение химическими отходами биосферы… Минуту, Платон, наклонись ко мне… слушай, держи себя в руках, твой горячий крик никого не убедит в этой дискуссии. Спокойней…

— А с какой стати я должен быть изысканно‑спокойным? Неужели ты хочешь, чтобы я сидел и хлопал холодными ушами, изображая милого русского, согласного со всякой чепухой? Бывают и пределы словоблудию, знаешь…

— А не думали ли вы, господин Никитин, что сам человек является извращением природы, не приходило ли вам в голову подобное сомнение? Кто установил, что есть нормальное и ненормальное? Неужели законодательствовал бог? А он — категория нормальная? Люди? А нормальны ли они? Что есть норма? С чьей точки зрения? Если слова, определяющие священный акт любви, люди употребляют как самые грязные ругательства, не извращены ли эти люди? Подумайте, подумайте над этим… А вспомните заборные надписи, надписи в общественных туалетах!..

— Мы так далеко уйдем сейчас в споре, что опасаюсь — назад из безумия дороги уже не будет.

— Ха‑ха‑ха, благодарю вас за красивый аргумент. Вы не хотите продолжать разговор на эту тему, поэтому я позволю себе сделать некоторый вывод. Сознание человека Запада — я говорю об интеллигенции — слишком обнаучено, в то время как современная философия и социология не получили развития в странах социализма. Это была ваша защита веры, которая должна была держаться за счет расширенного оптимизма. Не так ли? Вы оптимист, господин Никитин, хотя у вас бывают грустные глаза и пишете вы трагические романы. Но и вы, и вся ваша литература пытаетесь сохранить старый миф о человеке, созданный еще романтическим Шекспиром и вашим Толстым. Тот, кто у вас называется героем в жизни и литературе, в сознании западного человека оценивается совсем иначе, ваш герой в нашем понимании совсем другое.

— Внимательно слушаю. Продолжайте.

— Современный интеллектуальный западный персонаж, господин Никитин, — это химически очищенный, оголенный субъект рода человеческого, который двигается, как во сне. Независимая частная жизнь невозможна, возникло бессилие человека перед эпохой, расщепление личности проблемами: зачем, а что дальше? Западные интеллигенты не утверждают, как вся ваша социалистическая литература, а спрашивают действительность, задают ей вопросы, в нет ни судей, ни виновных… И это не модернизм, совсем нет, господин Никитин. Современному миру машин не нужны ни Шекспир, ни Толстой, ни Достоевский. Западный роман отошел от прошлого реализма потому, что хотел быть реалистичным. И это не парадокс. Роман‑рентген, но без диагноза болезни, потому что врачи не знают, каким образом радикально лечить, этого не знает никто. Сейчас не может быть канонизированного писателя, как, к примеру, Толстой, Томас Манн или Золя, который заявлял, что знает о человеке все. Вы согласны с формулой Золя?

— Нет, не согласен. Мне кажется, что самоуверенность и вызов имели место в этом заявлении французских натуралистов. Впрочем, один русский классик, живший в одну эпоху с Золя, утверждал совершенно противоположное: никто не знает всей правды. Это ближе к истине.

— О! Господин Никитин! Вы сейчас заговорили, как западный писатель, и подтверждаете мою мысль!







Дата добавления: 2015-10-15; просмотров: 320. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Типы конфликтных личностей (Дж. Скотт) Дж. Г. Скотт опирается на типологию Р. М. Брансом, но дополняет её. Они убеждены в своей абсолютной правоте и хотят, чтобы...

Гносеологический оптимизм, скептицизм, агностицизм.разновидности агностицизма Позицию Агностицизм защищает и критический реализм. Один из главных представителей этого направления...

Функциональные обязанности медсестры отделения реанимации · Медсестра отделения реанимации обязана осуществлять лечебно-профилактический и гигиенический уход за пациентами...

Измерение следующих дефектов: ползун, выщербина, неравномерный прокат, равномерный прокат, кольцевая выработка, откол обода колеса, тонкий гребень, протёртость средней части оси Величину проката определяют с помощью вертикального движка 2 сухаря 3 шаблона 1 по кругу катания...

Неисправности автосцепки, с которыми запрещается постановка вагонов в поезд. Причины саморасцепов ЗАПРЕЩАЕТСЯ: постановка в поезда и следование в них вагонов, у которых автосцепное устройство имеет хотя бы одну из следующих неисправностей: - трещину в корпусе автосцепки, излом деталей механизма...

Понятие метода в психологии. Классификация методов психологии и их характеристика Метод – это путь, способ познания, посредством которого познается предмет науки (С...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.037 сек.) русская версия | украинская версия