Александр Покровский 11 страницаГосподи! Какие восклицания! Экспрессия, истинная экспрессия. Какие могучие выражения, при которых слово "жопа" выглядит как невинная присказка. И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение наивысшего торжества истицы, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит, хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным мы не будем повторять что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать! А в 79-м доме жил Сова. Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал. Сова - маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова - командир ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и лирической драме. Однажды жена послала его в воскресенье в Доф: приобрести билетики в кино. Было ровно четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору. - Сова! - кричат эти ненормальные. - Помоги, сдыхаем! Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя. Они так и норовят друг другу помочь. Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть за спиной торчит, и все время он их пихает - помоги, помоги! И Сова помог. А как же! Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два часа ночи в прихожей на ботинках - он лежал, свернувшись клубочком. - Е-мое! - воскликнул Сова, ощупывая костюм. - Лучше б я в говно упал! И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания, то есть наоборот, - сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу - и тут неаккуратно нько па что-то наступил, и это "что-то" треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он провалился в гавно (или в "говно" - как правильно, не помню) и от немедленно возникшего испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не соглашается руками вынимать - все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает - и по роже. Ужас, одним словом. Смерть героя - упал в говно и утонул. Ужас - еще раз хочется сказать. Но этот ужас - это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а очнулся в два часа ночи в передней, на чьих-то невкусных ботинках, а жена все еще дома, ждет тебя, чтоб сходить в кино. - Е-мое! - воскликнул Сова еще раз и еще раз нашел с моей стороны полное понимание. А эти два травмированных с детства членоплета спят в салате. Дети Арины Родионовны! Он растолкал одного из них, а тот распеленал свои дивные глазки и не узнал Сову: - Ты кто? - Я? - удивился Сова, и какое-то время он действительно не знал правильного ответа. - Я - никто. - Вот и иди отсюда, - сказали ему и выперли за дверь. Через пять минут Сова вернулся. - Слушай, - сказал он двери, - пойдем к моей жене, скажешь ей, что я у вас ночевал. - Да пошел ты! - возмутилась дверь. И Сова пошел. А в автономках Сова всегда назначал себе день рождения, чтоб получить поздравления и торт. Он подходил всегда к заму тихонько, вставал рядом со спины и говорил скромненько: - А у меня завтра день рождения. И зам резко оборачивался, обнаруживал Сову и смущался так, будто тот застал его за чем-то интимным и совестным, и он тут же бросался Сове руку пожимать, поздравляя его всячески, а потом мчался на камбуз, чтоб там торт организовать. Так что Сова у нас рождался в каждой автономке независимо от времени года. И зам ни разу не проверил, когда же Сова действительно появился на свет Божий. А еще Сова любил спать. Он спал сидя, стоя, лежа, на корточках, на карачках, стоя раком; заходишь к нему в каюту, а он стоит на койке раком, ты ему: "Сова! Сова!" - а он спит; он спал на учениях, на докладах, совещаниях, собраниях, конференциях и просто так. Он спал, когда его распекали: вгонял голову в плечи, делал глазки щелками и тихо сопел. Он хрючил во время больших и малых приборок, на политзанятиях, политинформациях и в строю, при поворотах на месте и в движении. Мы стояли в Полярном полгода. И жили на ПКЗ. На этом плавбезобразии. Там была плавказарма, которая, стоя у пирса, давно утонула, то есть нижняя ее часть прогнила и впустила воду, и это пешеходное корыто село на грунт. В общем, в трюме - вода, дальше - крысы, потом - матросы, а затем - наша палуба, где офицерам отвели каюты, а выше - начальство. И еще служба там правилась по всем статьям: "Для подъема флага построиться - шкафут, правый борт!" - и все это на корабле, который давно утонул. Просто "карман-сюита" как все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей, когда человек засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на виду обычно не чешется. И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб офицеры в рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские сурки, то есть без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные койки, такие колючие, что на них лечь мог только умалишенный. Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову шапку-ушанку с опущенными ушами и в ботинках - руки на груди - заваливался на голые пружины и спал. Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись, лежит в шинели на голых пружинах, свежий как покойник. Ему поначалу даже бирку в руки совали: "Я - умер, прошу не беспокоить". - Савенко! - кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. Где вы пропадаете? - В цехе, товарищ командир, там клапана... - В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву! - Есть! - говорил Сова и поворачивался, и у него на спине - сверху и донизу - была отпечатана койка. Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по территории. Так его никто не трогал, и он никого не трогал. Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он, пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться, перестраиваться, назначал старшего на переходе. Как-то стоим мы с ним на обочине - а Сова только-только из себя дежурного сделал, - а мимо прет строй воинов-строителей - немытые, зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку. Сова встал по стойке "смирно", грудь выпятил, поднял лапу к уху и пролаял: "Здравствуйте, товарищи воины-строители!" Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их, скорее всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали себе "Раз-два-левой!", взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам, рывком повернули головы направо и завопили: "Здравия! Желаем! Товарищ! Майор!" Сова, все еще стоя по стойке "смирно", скосил на меня глазки и спросил: - Саня, чего это я только что сделал? А? - Не знаю. - И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь, что творишь. Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала ракета. Не верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я когда-нибудь в центральный, а он там дает очередное представление. А как ракета падает, я видел. Хлоп - и потекла. И облако белое, ядовитое от нее поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как рванули все - мигом вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого ранга. Он так врезался в окружающее нашу героическую базу колючее заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева и в грудь глубоко вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало все: руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги - они у него так и мелькали, так и мелькали, создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в белые чулки, а за ним неслись все остальные, на мгновение позабывшие про свой мужеский пол. И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону все, и все разом закопались, зарылись в землю, как кроты. Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить "Зорге на лошади" или только "его лошадь". Не помню, чтоб за это потом награждали. Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды юбилейные - какие-нибудь "70 лет Вооруженных Сил" или "100-летие" еще чего-нибудь, может быть, даже исполнения оперы "Аида" или другой оперы, Масканио (брата Пуччини). "Сельская чушь". Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость. Да и небезопасно это - можно ляжку проколоть. Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так его так зажали, чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что она у него расстегнулась и упала, А потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в грудь печальную, да так здорово воткнул, что сердце насквозь проколол. Окружающие ему: "Папаша! Папаша!" С-свет небесный! А у него головенка уже отвалилась, а глаза уже видят сады райские. Выводок блядей! Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград. Выводок блядей! Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна планочка-волкодавка, символизирующая собой одну-единственную награду медаль "Не-Помню-За-Что". Я тогда даже не поинтересовался, что я там в военторге приобрел, когда мне орденская планка понадобилась, просто зашел в ларек, ткнул пальцем в самую мелкую - "эту", мне ее и выдали. Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей - это не сосчитать, и все время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и хорошо, что маленькая, - насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по кличке "Бережней с кретинами", тот самый, что, напившись, уверял, что он Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного, и сделан во время Кубинского кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее на себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно же, наступил и пропорол себе ступню, Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке носка получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого разрешили носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво. Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку на лохмотья размотало, пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди. Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших новеньких флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все стороны в лучах восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки заменили: выдали те, что не скользят на вспотевшем железе, - тапочки на микропоре. А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми головками или что там у нас вместо них имеется - о железо! о железо! о железо! - и никого это не волновало, а как генерал звякнулся, язви его в душу тухлую, так всем сразу и полегчало. Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси достучаться, но не будем мы этим пользоваться, По-моему, нехорошо это как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к описанию пейзажа. - Онанизм! - заявлял наш старпом, который является составной частью нашего пейзажа. - Это полезно! И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине похода. Причем посреди доклада, не поймешь к чему - все затихали, ждали, что же дальше. А он, вроде бы про себя: - И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать. - Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! - не выдерживал я у себя в углу, и мне тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого. Меня наказывали: "за неуважение к старшим", "за препирательство", "за систематический халатный надзор", "за спесь и несобранность", "за умничанье" и, наконец, "за постыдную лживость при объективности событий". А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно и то же взыскание: "За низкую организацию соцсоревнования во вверенном подразделении" - выговор-выговор-выговор! И я сочувствовал этой его торопливости. Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление - а вы знаете, конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями, - я, улучив мгновение, кинь ее в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая, полетела, полетела, полетела - размножаться. И помощник потом все никак не мог мне доказать, что он только что мне ее вручил. Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он рылся, оттелячив свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под целой стопкой журналов - "инструктажа по технике безопасности", "учета воинской дисциплины", "учета бесед..." и "учета учетов" - в поисках того журнала "ознакомлений", я свою карточку уже сплавил в форточку. - Не может быть! - говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. - Я где-то здесь ее положил. - Может, - говорил ему я и смотрел нагло. Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная, систематическая пронация с помощью пронатора. Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в строгих, меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня никто не понял. Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они в непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата. А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой суетливо тонкой, щетинистой - ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего свежесть утиных яиц, - такая недалекая-недалекая - видимо, оценивал он те слова на правильность политического звучания. Но столь хрупкая его изостация (изосрация. так и хочется ляпнуть) была совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом. - Химик, еб-т! - сказал он. Наш старпом, кроме как "Мандавошка - это особый вид бабочки без крыльев", ничего же поучительного сказать не может, И еще он много чего сказал, но я это все усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку уха. Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили, что если собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из людей и событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и проскрипционных списков. А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством смотреть собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно невольно начинает ловить твой взгляд и забывает совершенно то, о чем оно с тобой разговаривало. Эх, Саня, Саня! Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и спали, не раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме пас поместились бы все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с нею были Дюймовочками и нуждались в родительском утешении. А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа командования. Это к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями. - Пойду выпью со сволочами, - говорил о них Саня и отправлялся пить, празднуя то ли проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома. И, напившись, они мирились, и старпом вел Саню к себе допивать. - Глафира! - внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то звали Марией, когда дверь открывалась. - Уч-ти! Мы с другом! И "Глафира" учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого происходило нечто необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы полуденной, выражаясь эзотерическим образом, стоящая в дверном проеме руки в боки, вдруг выбрасывала одну руку далеко вперед и сгребала старпома полностью в горсть - ему словно ядро между лопаток попадало; после чего она зашвыривала его в комнату - а он еще ножками так ловко сам себе наподдавал по жопке в этом перелете, что просто детское умиление порождал, - потом дверь с треском захлопывалась. Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате - он клубочком лежал на полу. В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровение ведущих политических авторов и прочее проституирование в виде газет и журналов. Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы: "Красную звезду", "Квадратный полумесяц" и другие чудеса. И все это, не читая, мы годами складывали в этой комнате. Так вот: если правильно расположить вдоль стенки все эти отпечатанные мысли и потоки сознания, то на них можно было даже ночевать при отсутствии кроватей, что мы и делали, появись у нас в жопу пьяные гости: мы правильно располагали авторов, чтобы они с прыжка не развалились, потом за руки за ноги - "Раз! два! Три!!!" закидывали на них гостей, оборачивая все это предварительно полиэтиленом на тот случай, если поутру они спросонок, не доходя до унитаза, будут ссать друг на друга вперемежку. Но в этот раз, видимо, Сане пришлось туго, потому что он-таки не дошел ни до постели, ни до политических авторов. Я его поднял и потащил к кровати, а он только чуть-чуть в себя пришел, только почувствовал, куда я его перемещаю, как сразу же уперся. "Нет, - говорит, - пусть тут зам ляжет, а я - с краешку". Так и не лег на кровать. А еще говорят, Саня не любит замов. Данный случай свидетельствует, что любит, и до этой любви, если сильно набубениться, можно докопаться. Видимо, после того как Саню от старпома выставили, он вдоль озера здорово нагулялся и совершенно потерял ориентацию: пришел и рухнул среди журналов и статей. Саня, когда крепенько выпьет, всегда гулять отправляется. Если он вам скажет: "Я пошел гулять", - значит, он уже готов к повреждениям, и выпускать его не стоит. Хотя внешне это на нем никак не отражается и заметить надвигающуюся прогулку можно только по косвенным признакам. Например, он вдруг открывает холодильник и начинает из него выгружать на стол все банки и тут же их вскрывает, приговаривая: "Это изумительные, восхитительные люди", - имея в виду тех людей, которым он собирается скормить все эти консервированные прелести. Однажды он таким образом уничтожил всю замовскую икру. В нашем холодильнике наш новый заместитель - Клопан Клопаныч, как мы его окрестили, - хранил свою икру. Не ту, конечно, икру, которую он лично отметал, а ту, которую нам после автономки выдавали. Просто квартиру ему еще не предоставили, и холодильника у него не было, вот он у пас свою икру и пристроил. Он раньше на Черноморском флоте мучился, а там "икорку" - как он изволил выразиться - не выдавали, а у нас выдавали, и он этому обстоятельству жутко обрадовался. Да мы и сами предложили: мол, у вас на ПКЗ все равно сопрут, давайте к нам. Вот ее-то Саня и скормил "изумительным" людям. Потом он, правда, подошел и сообщил эту трепещущую новость нашему новому заместителю, лимон ему в задницу. Икнул, потом основательно и глубоко рыгнул и сообщил. Саня, когда смущается, всегда сначала икает, а потом уже глубоко и убедительно рыгает. В общем, проделал он все эти упражнения со ртом и с желудком, говоря; - Александр Александрович! (Фу-х!) Я вашу (мать) икру-то... съел! И вы знаете, немедленно запахло наигравшейся гориллой. Этот наш новый зам в разные периоды своей жизни у нас пах по-разному: при волнении наигравшейся гориллой, при огорчении - побеспокоенными клопами, а в случае опасности - духами и жасмином. Так что если рядом с замом запахло духами, значит, жизни нашей что-то угрожает. У замов просто чутье поразительное на это дело, чуют они, тряхомуды печальные, когда их жизнь в опасности, а этот наш недоносок - в особенности. И еще у него уши оттопыривались, когда он был вне себя, и тогда, когда Саня ему эту новость сообщил, они тоже у него отошли от головы на значительное расстояние, а затем на лице его сейчас же сделалось выражение, будто пришла свинья и съела всех его детей, с него просто картину можно было писать: Рубенс. "Хавронья и младенцы". Потом он пожевал впустую воздух - он всегда жевал так воздух, когда собирался сообщить нечто значительное, - и... - Александр Евгеньевич! - пауза, во время которой зам слегка, как кляча на солнце, качает головой. - Но у меня ведь дети! Надо вам сказать, что Саня (консервированные слюни тети Глаши!) вообще-то поначалу слабо понимал, какое отношение имеют дети к замовской икре. Оказывается, у зама много детей, оказывается, их у него - вертеп едучий, и еще оказалось, что по ночам, оставшись один па один с верблюжьим одеялом в вонючей каюте на пароходе, зам мечтал, как он вскроет банку и собственноручно ложкой вложит каждому своему грызенышу в рот по икринке. Пришлось за корабельный спирт доставать заму эту икру - а что делать! и еще кое-какие консервы, которые Саня вместо детей съел вместе с "восхитительными" людьми. Протоэнурия! Я когда вспоминаю этого нашего зама, мне всегда приходит в голову именно это слово; сначала, правда, ахинея какая-то, удивительная в своей прозрачности, лезет в голову, а потом - оно. И еще приходит слово "прострация", и еще - "проплиопитек". Проплиопитеками кто-то назвал наших матросов, которые при сдаче всем экипажем перед походом анализа мочи плевали заму в миску, отчего у него всякий раз обнаруживали в моче белок (хотя белок может быть в моче у замов, я считаю, просто от трусости перед автономкой). А белок в моче, ребята, официально обнаруженный, - это и есть протоэнурия, что само по себе есть - заболевание почек, лихорадка, половая недостаточность и прочая глобальная зараза. И как только такой никудышный замовский анализ становился достоянием гласности, зам немедленно впадал в пространственную прострацию на несколько дней, а доктор-идиот по триста раз гонял его на повторную сдачу той внутренней жидкости, недержание которой с трудом можно отнести к признакам богатырского здоровья, и недержание с ним случалось всякий раз, когда доктор все ему объяснял про протоэнурию, но положительное звено состояло в том, что док ни под каким видом не гасил в нем луч надежды. И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не срамши, не жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день его надежда не подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они негодяи, и все они успевали плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в банку нацедил, отчего потом зам при получении в руки анализа заводил при докторе такую псалмодию, что становится просто неудобно за его мировоззрение и идеи. Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя, конечно, все где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель ведет себя как блядь последняя, то есть как всякий зам на краю гибели, то есть как очумевшая колхозная баба, севшая жопой на противотанковую мину. А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая коза, блеял, душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками жидкими исходя совершенно на нет), опрокидывая моряков, которые бросались к нему, ссущему, наперерез, чтоб помочь осознать себя. Ибо! Нет такого пожара, чтоб не нашлось у тебя пары секунд, во время истечения которых можно было бы поправить себе галстук и кое-что на роже и в душе. И если уж вырвало клапан на пятнадцать кило по забортной воде на глубине четыреста метров, если улетел он, как снаряд, и в кого-то по дороге врезался так, что и смотреть потом на беднягу не хочется, так будь же ты человеком, сукин ты кот, потому что ты все же заместитель командира, а не дерьмо собачье и смотрят на тебя, паскуда, десятки глаз и ждут, когда ты скомандуешь: "Аварийная тревога! Поступление забортной воды в отсек!" - и, может быть, даже возглавишь борьбу за живучесть. Конечно, найдется кому все это сделать и без тебя, но тогда хоть не сразу превращайся в вез-де-с-су-щее существо наиподлейшего вида, а если и случилось с тобой такое, то уж будь любезен, как только с аварией справятся, возьми на выбор или серп, или молот и отхвати себе тот постыдный кусочек, тот сраный окраинок, обтянутый кожей, тот вялопровод трясучий, который в результате воспитания оставили тебе вышестоящие органы. И будет это называться - "замовское харакири". Хотя кажется мне, что до харакири нашим замам еще расти и расти. Не будут они его делать ни при каких обстоятельствах. Потому что ущербны они. Прищипнуты, как мы уже выше говорили, на манер восточного обрезания. Клиртованы (а клиртование - это когда клитор последовательно удаляют всему гарему; от клитора к клитору, от клитора к клитору). Безусловно, и на этот раз все мои размышления метафизичны, вероятнее всего, полностью и приложимы не к замовской конечной плоти, а скорее к его уму, чести и достоинству. Кстати, весь предыдущий пассаж, посвященный заму, его члену и его мировоззрению, целиком относится и к командирам, старпомам, помам и прочая, прочая, прочая. И пусть выражение "Береги член смолоду", принадлежащее нашему корабельному доктору, сослужит им в деле повышения уровня нашей боевитости свою посильную службу. О нашем докторе здесь тоже можно порассказать. Конечно, у нас доктором на корабле был не тот орел, который в автономке сам себе вырезал аппендицит, чем привел все командование в изумление, а потом и в состояние слабой истерий, вялого шока, мелкой комы, тихой рефлексии и многих сделал интровертами (перевертышами то есть, в смысле всяких безобразий). После чего его с корабля убрали, наградив за доблесть орденом Красной Звезды. Правда, потом у него все подряд спрашивали: "Толя! Если уж ты вырвал сам себе аппендицит, то где же он?", - на что он обстоятельно отвечал, что аппендицит он положил в банку со спиртом в качестве вещественного доказательства, но крысы (я так и знал, что в дело замешаются крысы) проникли в банку (поди ж ты), выпили спирт (экие бестии) и червячком закусили. А ему опять говорили: "Толя! Ты бы хоть сфотографировал его на память для зрения", - на что он отвечал, что фотографирование он производил с помощью матроса, по фотографии получились только до входа в брюшину, а потом у матроса пленка кончилась. И еще его долго расспрашивали всякие дотошные негодяи, которых на корабле и вокруг него всегда много бродит и которым всегда интересно узнать, как же это люди в мирное время ордена зарабатывают, вследствие чего он стал ужасно нервным и в дальнейшем, когда рядом с ним заговаривали об аппендиците, всегда вздрагивал и внутренне выл, поскребывая себя визуально и мысленно в нескромных местах. Нет, конечно! Таких врачей, которые себе чего-нибудь с удивительным проворством во время службы отхватили, у нас не было. Вот другим что-нибудь оттяпать - это пожалуйста. Был у нас врач Петя, который, спасая командира БЧ-5 то ли от перитонита, то ли от гангрены, то ли еще от чего-то позорного, вместе с гниющей частью от восторга и облегчения, что так у него все здорово получилось, ему яйца оторвал. И никто этого не заметил, а когда наконец заметили, то решили: ну зачем бэчепятому яйца, ему главное - жизнь сохранили, чтоб он по-прежнему был командиром БЧ-5, - да и сам пострадавший сколько раз подходил к нему, умиляясь, брал его руки в свои и вроде бы покачивал их, улыбаясь, и говорил высоким голосом: "Ну зачем мне яйца?! Главное - жизнь!" - на благо Отечества, хочется добавить, и замполиты так считают. И был у нас врач Федя, который обожал раскроить какой-нибудь прыщик у матроса и сделать из него незаживающую рваную рапу и который ходил за замом, как тундровый охотник за червивым оленем, и уговаривал его произвести операцию по удалению кисты, которая давным-давно должна была у зама появиться, судя по тем записям, что оставил ему его предшественник. И был у нас врач Леха, которого я столько раз просил: - Леха! Излечи от укачивания. Меня ни одна зараза не хочет излечивать. Я буду всюду за тобой ползать. Подползать и целовать в неосвещенных проходах. А Леха отговаривался, мол, "морская болезнь... вестибулярный аппарат... неисследованная часть мозга". А однажды так качало, что все лежали вперемешку с потрохами, а лодка выписывала бешеную восьмерку - вверх, вправо, потом зависает и, набирая скорость вниз, влево - ужас кромешный, вжимает в пол так, что в глазах темно.
|