Студопедия — Их цивилизация — одна видимость;на деле же они безнадежно отстали отнас и, когда представится случай, жестоко отомстятнам
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Их цивилизация — одна видимость;на деле же они безнадежно отстали отнас и, когда представится случай, жестоко отомстятнам






за наше превосходство.

Нынче утром я поспешно оделся и отправился в дворцовую церковь; покуда коляска моя катилась следом за экипажем француз­ского посла, я с любопытством глядел по сторонам. На подступах к дворцу я увидел войска, показавшиеся мне вовсе не столь велико­лепными, как о том говорят; впрочем, лошади у военных в самом деле превосходные. По огромной площади перед императорским дворцом сновали во всех направлениях экипажи придворных, люди в ливреях и солдаты в разноцветных мундирах. Красивее всех выглядят казаки. Хотя народу собралось много, собравшихся никак нельзя было назвать толпой, они терялись среди здешних просторов.

Молодые государства, особенно те, которыми правят абсолют­ные монархи, изобилуют безлюдными пространствами; люди, ли­шенные свободы, обитают в печальных пустынях. Густо населены

лишь страны свободные.

Выезды 'Придворных, на мой вкус, вполне приличны, хотя и не


Письмо одиннадцатое

слишком элегантны и опрятны. Кареты, дурно выкрашенные и еще более дурно отлакированные, тяжеловесны; в них запряжены чет­верки лошадей в безмерно длинных постромках.

Лошадьми, идущими в дышле, правит кучер; мальчишка в длинном персидском халате наподобие кучерского армяка *, име­нуемый, насколько я мог расслышать, фалейтером (по-видимому, от немецкого Vorreiter), едет верхом на передней лошади, причем, заметьте, на правой, в противоположность обычаям всех других стран, где форейтор седлает левую лошадь, чтобы оставить свобод­ной правую руку; седло у форейтора очень плотное, мягкое, как подушка, и сильно приподнятое спереди и сзади. Вид русских экипажей поразил меня своей необычностью: живость и норови­стость лошадей, не всегда красивых, но неизменно породистых, ловкость кучеров, пышность нарядов — все это вместе предвещает зрелища, о великолепии которых мы не имеем ни малейшего поня­тия; в России двор— реальная сила, в других же державах даже самая блестящая придворная жизнь — не более, чем театральное представление.

Я обдумывал эти различия, а также предавался размышлениям о многих других предметах, навеянным новыми для меня картина­ми, когда карета моя остановилась перед грандиозной крытой колоннадой и я увидел шумную разряженную толпу, составленную из царедворцев чрезвычайно изысканного вида. Их сопровождали слуги, с виду — да и на деле — весьма дикие, но одетые почти так же роскошно, как и господа.

Стараясь поскорее выйти из коляски, чтобы не отстать от людей, вызвавшихся быть моими провожатыми, я зацепился шпорой за подножку и сильно стукнулся об нее ногой; поначалу я не обратил на это внимания, но вообразите, какой ужас испытал я в тот миг, когда, ступив на нижнюю ступеньку великолепной лестницы Зим­него дворца, увидел, что потерял одну из шпор и, хуже того, каблук одного из сапог, оторвавшийся вместе с нею! Таким образом, я ока­зался наполовину разут. А между тем я вот-вот должен был пред­стать перед человеком, слывущим столь же придирчивым, сколь надменным и могущественным: ввиду этого случившееся со мной незначительное происшествие вырастало в подлинную беду! Как быть? вернуться к выходу и заняться поисками каблука? Но подъез­жающие экипажи наверняка уже раздавили его. Отыскать потерян­ный каблук можно было только чудом, но даже отыщи я его, что бы я стал с ним делать? Понес его во дворец? На что же решиться? Проститься с французским послом и вернуться домой? Но поступить так значило бы сразу привлечь к себе внимание; с другой стороны, показавшись императору без каблука, я рисковал погубить себя в его глазах и в глазах преданных ему царедворцев, а добровольно

* Длинный халат.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

выставлять себя на посмешище — не в моих правилах. Я слишком хорошо знаю, чем это кончается... Уехать за тысячу лье от дома для того, чтобы по своей воле навлечь на себя неприятности,— это, на мой взгляд, непростительно. Я не выношу людей, которые делают глупости, когда у них есть возможность не делать вовсе ничего.

Краснея от стыда, я решил, что попытаюсь скрыться в толпе, однако толпы в России, как я уже сказал, не существует, особенно же одиноко я чувствовал себя на лестнице нового Зимнего дворца, напоминающей декорацию к опере «Гюстав». Дворец этот, пожа­луй, самый просторный и великолепный из всех дворцов в мире. Природная робость моя только возросла по вине случившегося со мной смешного происшествия, но внезапно страх придал мне сме­лости, и я, хромая", устремился в глубь огромных зал и богато украшенных галерей, великолепие и протяженность которых про­клинал в душе, ибо и то и другое отнимало у меня всякую надежду укрыться от пристальных взоров придворных. Русские холодны, лукавы, насмешливы, остроумны и, как все честолюбцы, не склонны к излишней чувствительности. Вдобавок они не доверяют иностран­цам, ибо, сомневаясь в их расположении, опасаются их суда, поэ­тому, еще не узнав путешественника, они сразу смотрят на него враждебно, тая под внешним гостеприимством язвительность и хулу.

Наконец, хотя и не без труда, я добрался до дворцовой церкви, где забыл обо всем, включая свое дурацкое злоключение, тем более что народу в церкви собралось очень много, и никто не мог заметить непорядок с моей обувью. Предвкушение нового для меня зрелища возвратило мне хладнокровие и самообладание. Я краснел, вспоми­ная о том смущении, в какое повергло меня ущемленное тщеславие царедворца; я вновь вошел в роль простого путешественника, и ко мне вернулось беспристрастие наблюдателя-философа.

Скажу еще несколько слов о своем наряде: накануне он стал предметом серьезных споров; молодые дипломаты, состоящие при французском посольстве, советовали мне надеть мундир националь­ной гвардии, но, побоявшись, что этот мундир придется императору не по нраву, я остановился на другом: то был мундир штаб-офицера с эполетами подполковника, ибо таков мой чин.

В ответ я услышал, что наряд мой будет выглядеть непривычно и вызовет у членов императорской фамилии и у самого императора множество вопросов, иные из которых могут привести меня в заме­шательство. Одним словом, предмет совершенно незначительный привлек к себе неслыханное внимание.

Венчание по греческому обряду продолжительно и величествен­но. Пышность религиозной церемонии, как мне показалось, лишь подчеркнула роскошество церемоний придворных.

Стены и потолки церкви, одежды священников и служек — все сверкало золотом и драгоценными каменьями; люди самого непо­этического склада не смогли бы взирать на все эти богатства без

i66


Письмо одиннадцатое

восторга. Картина, представшая моему взору, не уступает самым фантастическим описаниям «Тысячи и одной ночи»; при виде ее вспоминаешь поэму о Лалла Рук или сказку о волшебной лампе Алладина — ту восточную поэзию, где ощущения берут верх над чувствами и мыслью.

Дворцовая церковь невелика по размерам; в ее стенах собрались посланцы всех государей Европы и, пожалуй, даже Азии; подле них стояли несколько чужестранцев, которым, подобно мне, было до­зволено присутствовать при церемонии вместе с дипломатическим корпусом, супруги послов и, наконец, видные придворные санов­ники; балюстрада отделяла нас от ограды, окружающей алтарь. Алтарь этот имеет вид довольно низкого квадратного стола. Места перед алтарем, предназначенные для членов императорской фами­лии, были пока свободны..

Никогда прежде не случалось мне видеть зрелища столь же великолепного и торжественного, что и появление императора в этой сверкающей золотом церкви. Он вошел в сопровождении императрицы; двор следовал за ними; взгляды всех присутствовав­ших, включая и меня, обратились вначале на высочайшую чету, а затем на прочих членов императорской фамилии, среди которых молодожены затмили всех. Брак по любви между обитателями бога­тых палат, облаченными в роскошные одежды, — большая редкость, и это, по всеобщему убеждению, придавало грядущему событию особый интерес. Что до меня, я мало верю в подобные чудеса и невольно ищу во всем, что здесь делается и говорится, политичес­кую подоплеку. Быть может, император и сам искренне верит, что им движет одна лишь отцовская любовь, однако я не сомневаюсь, что в глубине души он надеется рано или поздно извлечь из этого брака какую-нибудь выгоду. С честолюбием дело обстоит так же, как со скупостью: скупцы подчиняются расчету даже в тех случаях, когда думают, что действуют бескорыстно.

Хотя церковь невелика, а придворных на церемонии присут­ствовало множество, все совершалось в безупречном порядке. Я сто­ял среди членов дипломатического корпуса, подле балюстрады, отделявшей нас от алтарной части. Времени у нас было достаточно, и мы могли исследовать черты и жесты всех особ, которые пришли сюда, повинуясь чувству долга или любопытству. Ничто не наруша­ло почтительную тишину. Яркое солнце освещало внутренность церкви, где, как мне сказали, жара дошла до тридцати градусов. В свите императора находился татарский хан — данник России, свободный лишь наполовину; на нем был длинный, расшитый золо­том халат и остроконечный колпак, так же сверкающий золотыми блестками. Этот царек-раб, поставленный в двусмысленное положе­ние завоевательной политикой его покровителей, счел уместным явиться на церемонию и просить императора всея Руси принять в число его пажей своего двенадцатилетнего сына, которого он привез

i67


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

в Петербург, дабы обеспечить его будущность. Этот падший власти­тель, оттеняющий славу властителя торжествующего, напомнил мне о Древнем Риме.

Самые знатные придворные дамы и супруги послов всех дер­жав, среди которых я узнал мадемуазель Зонтаг, ныне графиню Росси, стояли полукругом, украшая своим присутствием брачную церемонию; императорская фамилия находилась в глубине, в пре­красно расписанной ротонде. Позолоченная лепнина, вспыхивая в ослепительных лучах солнца, окружала своего рода ореолом головы государя и его детей. Дамские брильянты сверкали волшеб­ным блеском среди азиатских сокровищ, расцвечивающих стены святилища, где царь в своей щедрости, казалось, бросал вызов Богу, ибо поклоняясь ему, не забывал о себе. Все это прекрасно и, главное, необычно для нас, особенно если вспомнить, что еще не так давно Европа не обращала никакого внимания на свадьбу царской до­чери, а Петр I утверждал, что имеет право завещать престол тому, кому сочтет нужным. Какой путь проделан за столь короткое время!

Вспоминая о дипломатических и прочих завоеваниях этой дер­жавы, которую правительства цивилизованных стран еще недавно не принимали в расчет, спрашиваешь себя, не грезишь ли ты наяву. Самому императору, кажется, еще в новинку то, что происходит на его глазах, ибо он поминутно отрывается от молитвенника и, делая несколько шагов то вправо, то влево, исправляет ошибки против этикета, допущенные его детьми или священниками. Отсюда я де­лаю вывод, что и двор в России тоже совершенствуется. Жених стоял не на месте, и император заставлял его то выходить вперед, то отступать назад; великая княжна, священники, вельможи — все повиновались верховному повелению, не гнушавшемуся мельчай­шими деталями; на мой вкус, ему более подобало бы оставить все как есть и, находясь в церкви, думать о Боге, а не об отклонениях от религиозного обряда или придворного церемониала, допущенных его подданными и родственниками. Но в этой удивительной стране отсутствие свободы сказывается повсюду, даже у подножия алтаря. В России дух Петра Великого вездесущ и всемогущ.

Во время венчания по греческому обряду наступает минута, когда молодые супруги пьют из одной чаши. Затем в сопровожде­нии священника, совершающего богослужение, они трижды обходят вокруг алтаря, держась за руки в знак своего соединения в браке и грядущей верности друг другу. Все эти действия тем более велича­вы, что напоминают об обрядах первых христиан.

Затем над головами жениха и невесты поднимают венцы. Венец великой княжны держал ее брат, наследник престола, которому император, в очередной раз оторвавшись от молитвенника, сделал замечание относительно его позы, причем в лице государя непонят­ным для меня образом соединились в этот миг добродушие и мелоч­ная требовательность; венец герцога Лейхтенбергского держал граф

i68


Письмо одиннадцатое

Пален, русский посол в Париже, сын чересчур прославленного и чересчур усердного друга Александра. Нынче никто в России не говорит, а может быть, и не вспоминает ту давнюю историю, что же до меня, то я не мог не думать о ней, покуда граф Пален с присущей ему благородной простотой исполнял свой долг, вызывая, без сомне­ния, зависть всех царедворцев, алчущих монаршьих милостей. По роли, отведенной графу Палену в церемонии венчания, он должен был испрашивать благословения небес для внучки Павла I. Стран­ное сближение, но, повторяю, никто, как мне кажется, о нем не думал, ибо в этой стране политика имеет обратную силу.

Лесть видоизменяет в интересах настоящего даже само прошед­шее. Кажется, здесь в чувстве меры нуждаются лишь те, кто не имеет власти. Если бы то воспоминание, что занимало меня, посетило императора, он не поручил бы держать венец над головой своего зятя графу Палену. Но в стране, где никто не пишет и не разговари­вает, между сегодняшним и вчерашним днем пролегает пропасть, отчего власти совершают оплошности и попадают впросак, лишний раз доказывая, что ощущают себя в безопасности, которая, однако, не всегда оправданна. Русской политике не помеха ни мнения, ни даже действия подданных; здесь все зиждется на милости власти­теля; она заменяет тому, кто ее удостоился заслуги, честь и, более того, невинность; утратив же ее, человек утрачивает решительно все. Мы с неким тревожным восторгом смотрели на неподвижные руки, державшие венцы. Сцена эта длилась долго и, должно быть, тяжело далась ее участникам.

Невеста дышит изяществом и чистотой; у нее белокурые волосы и голубые глаза; лицо ее сияет блеском юности и обличает острый ум и чистое сердце. Эта принцесса и ее сестра, великая княжна Ольга, показались мне прелестнейшими из всех дам, увиденных мною при дворе: они равно отмечены и природой и обществом.

Когда священник подвел молодоженов к их августейшим роди­телям, те с трогательной сердечностью расцеловали их. Мгновение спустя императрица бросилась в объятия супруга; этот порыв неж­ности был бы куда более уместен в дворцовой зале, нежели в церкви, но в России государи везде чувствуют себя, как дома, даже в доме Божьем. Вдобавок порыв императрицы был, кажется, совершенно непроизволен и потому не мог никого задеть. Горе тем, кто сочтет смешным проявление искреннего чувства. Подобные порывы зара­зительны. Немецкая сердечность никогда не исчезает бесследно;

впрочем, для того, чтобы сохранить подобную непосредственность на престоле, нужно иметь чистую душу.

Перед благословением в церкви, по обычаю, выпустили на волю двух серых голубей; они уселись на золоченый карниз прямо над головами молодых супругов и до самого конца церемонии целова­лись там.

В России голубей очень любят: их почитают священным


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

символом Святого Духа и не разрешают убивать; к счастью, их мясо

русским не по вкусу.

Герцог Лейхтенбсргский — высокий, сильный, хорошо сложен­ный молодой человек; черты его лица вполне заурядны; глаза красивы, а рот чересчур велик, да к тому же неправильной формы;

герцог строен, но в осанке его нет благородства; ему удается скрыть природный недостаток изящества с помощью мундира, который очень идет ему, но делает его больше похожим на статного млад­шего лейтенанта, нежели на принца. Ни один родственник с его стороны не прибыл в Петербург на его свадьбу.

Во время богослужения ему, казалось, не терпелось остаться наедине с женой; что же до всех гостей, то их взгляды невольно обратились к голубкам, ворковавшим над алтарем.

Я не обладаю ни цинизмом Сен-Симона, ни его слогом, ни простодушной веселостью писателей доброго старого времени, поэ­тому увольте меня от изложения подробностей, как бы забавны они

ни были.

В эпоху Людовика XIV авторы изъяснялись вольно оттого, что

обращались лишь к людям, говорящим на том же языке и ведущим тот же образ жизни, что и они сами; тогда существовало общество, но не существовало публики. Сегодня у нас есть публика, но нет общества. Во времена наших отцов всякий рассказчик в своем кругу мог позволить себе быть искренним, не опасаясь последствий; сегод­ня, когда в салонах смешиваются все сословия, говоруны не находят себе доброжелательных слушателей и чувствуют себя неуютно. От­кровенность выражений, характерная для старого времени, кажется дурным тоном людям, имеющим иные понятия о французском языке. Щекотливостью буржуа отмечены сегодня и речи французов, при­надлежащих к самому отменному обществу; чем к большему числу людей вы обращаетесь, тем большую серьезность следует вам хра­нить: нация требует к себе большего почтения, чем домашний

кружок, как бы изыскан он ни был.

В том, что касается языковых приличий, толпа куда более требовательна, нежели двор: чем больше слушателей у дерзких речей, тем менее они приличны. Вот отчего я не стану рассказывать вам о том, что вызвало улыбку у многих важных господ и доб­родетельных дам, собравшихся сегодня утром в дворцовой церкви. Но я не мог и вовсе не упомянуть об этом забавном эпизоде, так резко противоречившем величию церемонии и вынужденной серьез­ности зрителей.

Во время долгого венчания по греческому обряду наступает

мгновение, 'когда все должны пасть на колени. Император, прежде чем сделать это, оглядел присутствующих придирчивым и не слиш­ком ласковым взглядом. Казалось, он хотел убедиться, что никто не нарушил обычая, — излишняя предосторожность, ибо, хотя в церкви находились и католики, и протестанты, ни одному из этих чуже-


Письмо одиннадцатое


 


странцев, разумеется, не пришло на мысль уклониться от формаль­ного следования всем требованиям греческого обряда *.

Появление у императора сомнений в благонадежности гостей лишний раз подтверждает то, что я сказал выше о суровой озабочен­ности, постоянно гложущей императора.

Сегодня, когда бунт, можно сказать, носится в воздухе, даже самодержцы, судя по всему, боятся за свое могущество. Страх этот составляет неприятную и даже пугающую противоположность с по­нятием самодержца о его правах, которое остается неизменным. Абсолютный монарх, испытывающий страх, слишком опасен.

Видя нервную дрожь, слабость и худобу императрицы, размыш­ляя о том, что пришлось снести этой прелестной женщине во время бунта, совпавшего с ее вхождением на престол, я говорил себе: «За геройство надо платить!!!» Это — проявление силы, но силы губи­тельной.

Я уже сказал вам, что все опустились на колени и последним —

император; венчание окончилось, молодые стали мужем и женой, все поднялись с колен, и в этот миг священники вместе с хором затянули Те Deum, а на улице раздались артиллерийские залпы, возвестившие всему городу о завершении церемонии. Не могу пере­дать, какое действие произвела на меня эта небесная музыка, сме­шавшаяся с пушечными выстрелами, звоном колоколов и доносящи­мися издалека криками толпы. В греческой церкви музыкальные инструменты под запретом, и хвалу Господу возносят здесь при богослужении только человеческие голоса. Суровость восточного обряда благоприятствует искусству: церковное пение звучит у рус­ских очень просто, но поистине божественно. Мне казалось, что я слышу, как бьются вдали шестьдесят миллионов сердец — живой

* Опасения императора, пожалуй, поможет объяснить приводимый ниже рассказ, который прислал мне в январе 1843 года из Рима один из самых правдивых людей, каких мне довелось встречать. «В последний день декабря,— пишет он,— я зашел в церковь дель Джезу, украшенную по случаю праздника великолепными гобеленами. Прекрасный алтарь святого Игнатия, окруженный оградой, сиял огнями. Играл орган, в церкви собрался весь цвет римского общества; слева от алтаря стояли два кресла. Вскоре в церковь вошли великая княгиня Мария, дочь российского императора, и ее супруг герцог Лейхтенбсргский в сопровождении свиты и швейцар­ских гвардейцев; они заняли приготовленные для них кресла, и не подумав опустить­ся на колени, хотя скамеечки для молитвы стояли перед креслами, и даже не взглянув на святое причастие. Придворные дамы уселись позади принца и принцессы, так что тем, дабы вести светскую беседу, приходилось поминутно оборачиваться. Два камер­гера остались стоять, как предписывает этикет. Ризничий решил, что эти господа стоят оттого, что им некуда сесть, и поспешил принести стулья; увидев это, принц, принцесса и их окружение разразились совершенно неприличным смехом. Тем временем церковь заполняли кардиналы, один за другим занимавшие свои места;

последним явился папа; он опустился на колени и простоял так до конца мессы. Отзвучал Те Dcum — песнь благодарности за милость Господню в истекшем году;

один из кардиналов благословил верующих. Его Святейшество по-прежнему стоял на коленях; герцог Лейхтенбсргский наконец последовал его примеру, но принцесса

коленях; даже не шевельнулась».

-——-.-- «irkd^'X.M


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

оркестр, негромко вторящий торжественной песни священнослужи­телей. Я был взволнован: музыка заставляет забыть обо всем, даже о деспотизме.

Я могу сравнить это пение без сопровождения только с Miserere исполняемым в Страстную неделю в Сикстинской капелле в Риме хотя капелла эта нынче — лишь бледная тень того, чем была прежде. Это руина среди прочих римских руин.

В середине прошедшего столетия, в пору, когда итальянская школа находилась в самом расцвете своей славы, старинные гречес­кие песнопения были очень бережно переделаны композиторами, выписанными для этой цели в Петербург из Рима; чужестранцы эти создали шедевр, ибо все силы своего духа и ума употребили на то, чтобы не повредить древним творениям. Их труд сделался клас­сическим, под стать ему и исполнение: партии сопрано, которые исполняются мальчиками-певчими, ибо женщины в дворцовой церк­ви не поют, безупречны; басы сильны, чисты и торжественны,

Любителю искусств стоит приехать в Петербург уже ради одного русского церковного пения; piano, forte, самые сложные мелодии исполняются здесь с глубоким чувством, чудесным мастер­ством и восхитительной слаженностью; русский народ музыкален" тот, кто слышал здешний хор, в этом не усомнится. Я слушал его затаив дыхание, и горевал о том, что рядом со мной нет нашего ученого друга Мейербера, ибо он один смог бы указать мне источ­ники красот, которые я чувствую, но не понимаю; он же почерпнул бы в них вдохновение, ибо для него единственный способ восхитить­ся образцом — сравняться с ним.

Во время исполнения Те Deum, в то мгновение, когда оба хора слились воедино, раскрылись алтарные врата, и нашим взорам явились священники в тиарах, усыпанных сверкающими драгоцен­ными камнями, в расшитых золотом одеждах, на которых величест­венно покоились их серебристые бороды, иные из которых доходят до пояса; так же роскошно, как и священники, была одета и паства. Российский двор великолепен; военные мундиры предстают здесь во всем своем блеске. Я с восторгом наблюдал, как земное общество с его роскошью и богатством приносит дань своего уважения царю небесному. Светская публика слушала священную музыку в молча­нии и сосредоточении, которые сообщили бы благолепие и менее возвышенным мелодиям. Божье присутствие освящает даже при­дворную жизнь; все мирское отходит на второй план, и всеми помыслами завладевает небо.

Архиепископ, совершавший богослужение, не нарушал величия представшей перед нами картины. Этот старец, сухонький и щуп­лый, словно ласка, некрасив, однако он кажется усталым и больным, волосы его посеребрил возраст: старый и слабый священник не может не внушать почтения. В конце церемонии император скло­нился перед ним и почтительно поцеловал ему руку. Самодержец


Письмо одиннадцатое

никогда не упустит случая показать пример смирения, если ему это выгодно. Я восхищенно взирал на несчастного архиепископа, кото­рый, казалось, еле-еле держался на ногах в миг своего триумфа, на статного императора, склонявшего голову перед религиозной влас­тью, на молодоженов, на императорское семейство и, наконец, на толпу придворных, заполонивших церковь; будь на моем месте живописец, он нашел бы здесь сюжет, достойный своей кисти.

До богослужения мне казалось, что архиепископ вот-вот лишит­ся чувств; двор, презрев завет Людовика XVIII: «точность— веж­ливость королей» — заставил себя ждать.

Несмотря на лукавое выражение лица, старец этот внушал мне если не уважение, то жалость: он был так слаб, так терпеливо сносил все тяготы, что вызвал у меня сочувствие. Какая разница, отчего он был терпелив — из благочестия или из честолюбия? так или иначе, терпение его выдержало серьезное испытание.

Что же до юного герцога Лейхтенбергского, то, сколько бы я ни смотрел на него, я не мог проникнуться к нему симпатией. У этого юноши хорошая армейская выправка, вот и все; облик его доказыва­ет то, что я прекрасно знал и прежде: в наши дни принцев куда больше, чем дворян. Юный герцог, на мой вкус, выглядел бы куда уместнее в императорской гвардии, нежели в семействе императора. Ни одно чувство не отразилось на его лице во время церемонии, которая, однако, показалась трогательной даже мне, стороннему наблюдателю. Я пришел сюда из любопытства, но увиденное заста­вило меня задуматься, императорский же зять, главное действующее лицо этой церемонии, казался чуждым всему происходящему. У это­го юноши нет собственного лица. Можно подумать, что ему совер­шенно не интересно то, что он делает, а собственная его особа ему в тягость. Видно, что он не ждет доброжелательства от русского двора, где люди расчетливее, чем при любом другом дворе, и где его внезапное возвышение сулит ему не столько друзей, сколько завист­ников. Уважения добиваются не вдруг: я ненавижу ложные положе­ния и не могу не осуждать — даже сознавая, что я чересчур строг, — человека, который по какой бы то ни было причине соглашается поставить себя в подобное положение. Между тем юный принц имеет некоторое сходство с отцом, чье лицо было изящным и умным;

хотя он затянут в русский мундир, столь тесный, что в нем нельзя не выглядеть скованно, у него, как мне показалось, легкая походка истинного француза; проходя мимо меня, он и не подозревал, что я ношу на груди предмет, драгоценный для нас обоих, но гораздо больше — для сына Евгения Богарне. Это арабский талисман, кото­рый господин де Богарне, отец вице-короля Италии и дед герцога Лейхтенбергского, подарил моей матери в тюрьме, устроенной в бывшем кармелитском монастыре, накануне казни.

За венчанием по греческому обряду должна была последовать вторая, католическая церемония в нарочно отведенной для атого


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

зале дворца. Затем молодоженов и всю императорскую фамилию ждал обед; что же до меня, не приглашенного ни на католическое богослу­жение, ни на обед, я вместе с большинством придворных последовал к выходу и, вдохнув свежий воздух, выгодно отличавшийся от спертого воздуха внутри церкви, еще раз порадовался тому, что беда, приклю­чившаяся с моим сапогом, осталась незамеченной. Правда, пару раз мне со смехом указали на несовершенство моего туалета, но этим дело и ограничилось. Хорошее ли, плохое ли, ничто из того, что касается только нас самих, не имеет такого большого значения, как мы думаем.

Вернувшись в гостиницу, я, вместо того чтобы отдыхать, при­нялся за письмо к вам. Такова жизнь путешественника.

Выйдя из дворца, я без труда отыскал свою коляску; повторяю вам, в России нигде не встретишь большого скопления народа. Она так огромна, что здесь всюду просторно; это — преимущество стра­ны, где нет нации. Первая же давка, которая возникнет в Петербур­ге, окончится плачевно; в обществе, устроенном так, как это, толпа породит революцию.

Из-за царящей здесь повсюду пустоты памятники кажутся кро­шечными; они теряются в безбрежных пространствах. Колонна Александра благодаря своему основанию считается более высокой, чем Вандомская колонна; ствол ее высечен из цельного куска грани­та — это самое огромное из всех гранитных изваяний в мире. И что же? эта громадная колонна, возвышающаяся между Зимним двор­цом и зданиями, стоящими полукругом на противоположном краю площади, напоминает вбитый в землю колышек, дома же, окружаю­щие площадь, кажутся такими низкими и плоскими, что могут сойти за изгородь. Вообразите себе огороженное пространство, на котором могут провести маневры сто тысяч человек и при этом останется много свободного места: на таких просторах ничто не может выгля­деть огромным. Эта площадь, или, точнее сказать, это русское Марсово поле, ограничено Зимним дворцом, фасад которого был недавно восстановлен в том виде, в каком существовал при императ­рице Елизавете. Фасад этот имеет хотя бы то преимущество, что позволяет глазу отдохнуть от грубых и пошлых подражаний афин­ским и римским памятникам; он выполнен во вкусе регентства, являющемся не чем иным, как выродившимся стилем Людовика XIV; впрочем, вид его весьма величествен. Напротив дворца стоят полукругом здания, где размещаются некоторые министерства; зда­ния эти построены по большей части в древнегреческом стиле. Что за странная прихоть — возводить храмы во славу чиновников! Рядом с этой площадью расположено и Адмиралтейство; оно живо­писно: его невысокие колонны, золоченый шпиль и приделы радуют глаз. С этой стороны площадь окаймлена зеленой аллеей, придаю­щей ей некоторое разнообразие. На одном из краев огромного поля высится громада собора Святого Исаака, бронзовый купол которого наполовину закрыт лесами; еще дальше виднеются дворец Сената


Письмо одиннадцатое

и другие подражания языческим храмам, в которых, впрочем, размеща­ется военное министерство; тут же, ближе к Неве, глаз видит — или по крайней мере старается увидеть— памятник Петру Великому на обломке гранитной скалы, затерянный среди площади, словно песчинка на морском берегу. Статуя героя снискала незаслуженную славу благодаря шарлатанской гордыне воздвигнувшей ее женщины: статуя эта куда ниже своей репутации. Всех поименованных мною зданий достало бы на застройку целого города, в Петербурге же они не заполняют одну-единственную площадь — эту равнину, где произраста­ют не хлеба, но колонны. С большим или меньшим успехом подражая прекраснейшим творениям всех времен и народов, русские забывают, что людям не превозмочь природу. Русские никогда не принимают ее в расчет, и она в отместку подавляет их. Какую область искусства ни возьми, шедевры всегда создавались людьми, которые вслушивались в голос природы и понимали ее. Природа есть мысль Господа, а искусство — отношение человеческой мысли к силе, сотворившей мир и продлевающей его дни. Художник пересказывает земле то, что услышал на небесах: он не кто иной, как переводчик Господа, те же, кто творят по собственному разумению, рождают чудовищ.

В древности архитекторы громоздили памятники на крутых склонах и в ущельях, дабы живописность пейзажей умножала впе­чатление от творений человеческих. Русские, полагающие, что сле­дуют за древними, а на деле лишь неумело им подражающие, поступают иначе: они рассеивают свои так называемые греческие и римские памятники на бескрайних просторах, где глаз едва их различает. Поэтому, хотя строители здешних городов брали за образец римский форум, города эти приводят на память азиатские степи *. Как ни старайся, а Московия всегда останется страной более азиатской, нежели европейской. Над Россией парит дух Востока, а пускаясь по следам Запада, она отрекается от самой себя.

Здания, стоящие полукругом напротив императорского двор­ца, — не что иное, как неудачное подражание античному амфитеат­ру; смотреть на них следует издали; вблизи видишь только декора­цию, которую каждый год приходится штукатурить и красить, дабы не был так заметен урон, нанесенный суровой зимой. Древние возводили здания из вечных материалов под ласковым небом, здесь же, в губительном климате, люди строят дворцы из бревен, дома из досок, а храмы из гипса; поэтому русские рабочие только и делают, что поправляют летом то, что было разрушено зимой; ничто не может противостоять здешней погоде — даже здания, кажущиеся очень древними, были перестроены не далее, как вчера; камень здесь живет столько, сколько в других краях известь. Гранитный ствол колонны Александра, этого поразительного творения человека,

* Упрек этот относится лишь к памятникам, построенным при Петре I и после него; в средние века, возводя Кремль, русские сумели отыскать архитектурный стиль, подобающий их стране и духу.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

уже потрескался от морозов; в Петербурге на помощь граниту следует призывать бронзу — и, несмотря на все это, жители русской столицы неустанно подражают в своих постройках архитектуре южных горо­дов! Северные пустыни покрываются статуями и барельефами, при­званными запечатлевать исторические события навеки,— а ведь в этой стране у памятников век даже короче, чем у воспоминаний.

Русские занимаются всем на свете и, кажется, еще не кончив одного дела, уже спрашивают: когда же мы примемся за другое? Петербург подобен огромным строительным лесам; леса падут, как только строительство завершится. Шедевр же, который здесь созида­ется, принадлежит не архитектуре, но политике; это — новый Ви­зантии, который русские в глубине души почитают будущей столи­цей России и мира.

Напротив дворца ряд расположенных полукругом псевдоантич­ных зданий прорезает огромная арка, через которую можно пройти на улицу Морскую; этот огромный свод с неумеренной пышностью венчает запряженная шестеркой бронзовых коней колесница, управ­ляемая некоей неведомой мне аллегорической или исторической фигурой. Не знаю, можно ли отыскать творение более безобразное, чем эти колоссальные ворота, зияющие на фасаде дома и окружен­ные со всех сторон постройками, вполне буржуазный вид которых не мешает воротам в силу их колоссальных размеров притязать на звание триумфальной арки. У меня нет ни малейшего желания разглядывать с близкого расстояния этих позолоченных коней, ко­лесницу и возничего; будь они даже изваяны с безупречным мастер­ством — в чем я отнюдь не уверен, — местоположение их выбрано так неудачно, что они наверняка не вызовут у меня восхищения. Главное для памятника — его общий облик; интересоваться деталя­ми имеет смысл лишь тогда, когда прекрасно целое; что значит тонкость исполнения там, где нет величия замысла? Впрочем, произ­ведениям русского искусства недостает и того и другого. До сего дня искусство это держалось по большей части терпением; секрет его в том, чтобы, худо ли, хорошо ли, подражать другим народам и, не выказывая ни разборчивости, ни вкуса, переносить на свою почву то, что было изобретено в других краях. Архитекторам, желающим повторять античные постройки, следовало бы изготовлять точные копии, да и это уместно, лишь если окружающий пейзаж похож на греческий или римский. Иначе подражания, как бы колоссальны они ни были, выйдут ничтожными: ведь в архитектуре величие созидается не размерами стен, но строгостью стиля.

Скульптуры, установленные в Петербурге под открытым небом, напоминают мне экзотические растения, которые осенью приходит­ся уносить в помещение; ничто так мало не подобает обычаям и духу русского народа, русской почве и климату, как эта фальшивая роскошь. Жителям страны, где разница между летней и зимней температурой доходит до 6о градусов, следовало бы отказаться от


Письмо одиннадцатое

архитектуры южных стран. Однако русские привыкли обращаться с самой природой, как с рабыней, и ни во что не ставить погоду. Упрямые подражатели, они принимают тщеславие за гений и видят свое призвание в том, чтобы воссоздавать у себя, многократно увеличивая в размерах, памятники всего мира. Этот город с его гранитными набережными — чудо; но и ледяной дворец, где импера­трица Елизавета устроила некогда бал, тоже был чудом; он прожил столько, сколько живут снежные хлопья, эти сибирские розы.

Во всех созданиях российских монархов, что мне довелось ви­деть, просвечивает не любовь к искусству, но человеческое честолюбие.

Русские обожают хвастаться; от многих из них я слышал среди прочего уверения в том, что климат в их стране смягчается. Неужели Господь покровительствует этому тщеславному и алчному народу? Неужели он согласен даровать ему южное небо и южный воздух? Неужели на наших глазах Лапландия обзаведется собственными Афинами, Москва станет Римом, а Финский залив сравняется с Тем­зой? Разве история народов зависит только от широты и долготы? Разве на разных театрах вечно разыгрываются одни и те же сцены?

Притязания русских, какими бы смехотворными они ни выгля­дели, показывают, как далеко простирается честолюбие этих людей.

Коляска моя, удаляясь от дворца, быстро катилась по огромной прямоугольной площади, которую я вам только что описал; внезапно сильный ветер поднял с земли тучи пыли; сквозь эту движущуюся завесу я едва различал экипажи, во всех направлениях бороздившие булыжные мостовые города. Летняя пыль— бич Петербурга; она так ужасна, что я, пожалуй, готов променять ее на зимний снег. Не успел я вернуться в гостиницу, как разразилась гроза, напугавшая всех суеверных обитателей города, которые увидели в ней более или менее ясные предзнаменования; тьма среди бела дня, изнуряющая жара, гром и молния, вслед за которыми не пролилось ни капли дождя, ветер, едва не сорвавший крыши с домов, пыльная буря: вот зрелище, которым порадовало нас небо во время брачного пира. Русские успокаивают себя тем, что гроза продлилась недолго и что воздух после нее стал гораздо свежее, чем прежде. Я рассказываю о том, что вижу, не принимая ничьей стороны; я смотрю на все глазами зеваки, внимательного, но в душе чуждого всему, что свершается в его присутствии. Францию и Россию разделяет китай­ская стена — славянский характер и язык. На что бы ни притязали русские после Петра Великого, за Вислой начинается Сибирь.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ПИСЬМА ОДИННАДЦАТОГО

15 июля

Вчера в семь часов вечера вместе с несколькими другими ино­странцами я возвратился во дворец. Нас должны были представить императору и императрице.


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

Видно, что император ни на мгновение не может забыть, кто он и какое внимание привлекает; он постоянно позирует и, следственно, никогда не бывает естественен, даже когда высказывается со всей откровенностью; лицо его знает три различных выражения, ни одно из которых не назовешь добрым. Чаще всего на лице этом написана суровость. Другое, более редкое, но куда больше идущее к его прекрасным чертам выражение,— торжественность, и, наконец, третье — любезность; два первых выражения вызывают холодное удивление, слегка смягчаемое лишь обаянием императора, о кото­ром мы получаем некоторое понятие, как раз когда он удостаивает нас любезного обращения. Впрочем, одно обстоятельство все портит:

дело в том, что каждое из этих выражений, внезапно покидая лицо императора, исчезает полностью, не оставляя никаких следов. На наших глазах без всякой подготовки происходит смена декораций;

кажется, будто самодержец надевает маску, которую в любое мгно­вение может снять. Поймите меня правильно: слово «маска» я упо­требляю здесь в том значении, которое диктует этимология. По-гречески лицемерами называли актеров; лицемер был человек, меня­ющий лики, надевающий маски для того, чтобы играть в комедии. Именно это я и хочу сказать: император всегда играет роль, причем

играет с великим мастерством.

Лицемер, или комедиант, — слова резкие, особенно неуместные в устах человека, притязающего на суждения почтительные и бес­пристрастные. Однако я полагаю, что для читателей умных— а только к ним я и обращаюсь — речи ничего не значат сами по себе, и содержание их зависит от того смысла, какой в них вклады­вают. Я вовсе не хочу сказать, что лицу этого монарха недостает честности,— нет, повторяю, недостает ему одной лишь естествен­ности: таким образом, одно из главных бедствий, от которых страж-дет Россия, отсутствие свободы, отражается даже на лице ее повели­теля: у него есть несколько масок, но нет лица. Вы ищете человека —

и находите только Императора.

На мой взгляд, замечание мое для императора лестно: он доб­росовестно правит свое ремесло. Этот самодержец, возвышающийся благодаря своему росту над прочими людьми, подобно тому как трон его возвышается над прочими креслами, почитает слабостью на мгновение стать обыкновенным человеком и показать, что он живет, думает и чувствует, как простой смертный. Кажется, ему незнакома ни одна из наших привязанностей; он вечно остается командиром, судьей, генералом, адмиралом, наконец, монархом — не более и не менее*. К концу жизни он очень утомится, но русский народ— а быть может, и народы всего мира — вознесет его на огромную

* Однажды некий русский прибыл из Петербурга в Париж; соотечественница спрашивает у него: «Как чувствует себя государь? — Прекрасно. — А человек? Человека я не видел». Я постоянно твержу себе это словцо; русские согласны со мной, но никогда в этом не признаются.


Письмо одиннадцатое

высоту, ибо толпа любит поразительные свершения и гордится усилиями, предпринимаемыми ради того, чтобы се покорить.

Люди, знавшие императора Александра, говорят о нем совсем иное: достоинства и недостатки двух братьев противоположны; они вовсе не были похожи и не испытывали один к другому ни малей­шей приязни. У русских вообще нет привычки, чтить память покой­ных императоров, на сей же раз вычеркнуть минувшее царствование из памяти приказывают разом и чувства и политика. Петр Великий ближе Николаю, чем Александр, и на него нынче куда большая мода. Русские льстят далеким предкам царствующих императоров и клевещут на их непосредственных предшественников.

Нынешний император оставляет свою самодержавную велича­вость лишь в кругу своей семьи. Там он вспоминает, что человеку природой заповеданы радости, независимые от обязанностей госу­дарственного мужа; во всяком случае, мне хочется верить, что именно это бескорыстное чувство влечет императора к его домаш­ним; семейственные добродетели, без сомнения, помогают ему пра­вить страной, ибо снискивают ему почтение окружающих, однако

я не думаю, что он чадолюбив по расчету.

Русские почитают верховную власть как религию, авторитет

которой не зависит от личных достоинств того или иного священ­ника; российский император добродетелен не по обязанности,

а значит, искренен.

Живи я в Петербурге, я сделался бы царедворцем не из любви

к власти, не из алчности, не из ребяческого тщеславия, но из желания отыскать путь к сердцу этого человека, единственного в своем роде и отличного от всех прочих людей; бесчувственность его — не врожденный изъян, но неизбежный результат положения,

которое он не выбирал и которого не в силах переменить.

Отречение от власти, на которую притязают другие, иногда

становится возмездием; отречение от абсолютной власти стало бы

малодушием.

Как бы там ни было, удивительная судьба российского им­ператора внушает мне живой интерес и вызывает сочувствие: как не

сочувствовать этому прославленному изгою?

Я не знаю, вложил ли Господь в грудь императора Николая

сердце, способное к дружбе,.но я чувствую, что надежда убедить в своей бескорыстной привязанности одинокого правителя, не имею­щего себе равных в окружающем обществе, разжигает мое честолю­бие. В отношении нравственном абсолютный монарх — первая жер­тва неравенства сословий, и муки его тем более велики, что, являясь предметом зависти обывателей, они должны казаться неизлечимыми

тому, кого они терзают.

Сами опасности, подстерегающие меня, лишь умножают мой

пыл. Как! скажут мне, вы намерены прилепиться сердцем к челове­ку, в котором нет ничего человеческого, к человеку, чье суровое лицо


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

внушает уважение, неизменно смешанное со страхом, чей присталь­ный и твердый взгляд исключает всякую вольность в обращении и требует покорства, к человеку, у которого улыбка никогда не появляется одновременно на губах и во взоре, наконец, к человеку, ни на мгновение не выходящему из роли абсолютного монарха?! А почему бы и нет? Душевный разлад и мнимая суровость — не вина его, а беда. На мой взгляд, все это — следствия принуждения и привычки, но не черты характера, и я, притязающий на постиже­ние скрытой сущности этого человека, на которого вы с вашими страхами и предосторожностями возводите напраслину, я, догады­вающийся о том, чего стоит ему исполнение монаршьего долга, не хочу оставлять этого несчастного земного бога на растерзание без­жалостной зависти и лицемерной покорности его рабов. Увидеть своего ближнего даже в самодержце, полюбить его как брата — это религиозное призвание, милосердный поступок, священная миссия, одним словом — дело богоугодное.

Чем больше я узнаю двор, тем больше сострадаю судьбе челове­ка, вынужденного им править, в особенности если это двор русский, напоминающий мне театр, где актеры всю жизнь участвуют в гене­ральной репетиции. Ни один из них не знает своей роли, и день премьеры не наступает никогда, потому что директор театра никог­да не бывает доволен игрой своих подопечных. Таким образом, все, и актеры, и директор, растрачивают свою жизнь на бесконечные поправки и усовершенствования светской комедии под названием «Северная цивилизация». Если даже видеть это представление тяже­ло, то каково же в нем участвовать!.. Я предпочитаю Азию, там жизнь более гармонична. В России вы на каждом шагу поражаетесь действию, какое оказывают новые обычаи на вещи и установления, поражаетесь людской неопытности. Русские старательно скрывают все это, но достаточно путешественнику приглядеться к их жизни повнимательнее, и все тайное становится явным.

Император даже по крови более немец, нежели русский. Красо­та его черт, правильность профиля, военная выправка и некоторая скованность манер выдают в нем скорее германца, нежели славяни­на. Его германская натура, должно быть, долго мешала ему стать тем, кем он стал, то есть истинным русским. Кто знает? быть может, он был рожден простодушным добряком!.. Представьте же себе, что он должен был вынести ради того, чтобы всецело соответствовать титулу императора всех славян? Не всякому дано сделаться деспо­том; необходимость постоянно одерживать победы над самим собой, дабы править другими, — вот возможный источник неумеренности нового патриотизма императора Николая.

Все это не только не отвращает, но, напротив, притягивает меня. Я не могу не питать сочувственного интереса к человеку, которого страшится весь мир и который по этой причине заслуживает еще большего сострадания.

i8o


Письмо одиннадцатое

Стараясь избавиться от налагаемых им на самого себя ограниче­ний, он мечется, как лев в клетке, как больной в горячке; он гуляет верхом или пешком, он устраивает смотр, затевает небольшую войну, плавает по морю, командует морским парадом, принимает гостей на балу — и все это в один и тот же день; главный враг здешнего двора— досуг, из чего я делаю вывод, что двор этот снедаем скукой. Император беспрестанно путешествует; за сезон он преодолевает 1500 аьс, не допуская и мысли о том, что не всем по силам такие долгие странствия. Императрица любит мужа и боится его покинуть; она следует за ним, покуда может, и устает до смерти;

впрочем, она привыкла к этой суетной жизни. Подобные развлече­ния необходимы ее уму, но гибельны для тела.

Столь полное отсутствие покоя вредит, должно быть, воспита­нию детей — занятию, требующему от родителей степенного образа жизни. Юные великие князья недостаточно удалены от двора, и все­гдашнее легкомыслие придворных, отсутствие увлекательных и связ­ных бесед, невозможность сосредоточиться, без сомнения, действуют на их характеры тлетворно. Зная, как проводят они свои дни, приходится удивляться выказываемому ими уму; судьба их вызывает тревогу, подобно судьбе цветка, растущего в неподобающем грунте. Россия — страна мнимостей, где все вызывает недоверие.

Вчера вечером я был представлен императору, причем не фран­цузским послом, но обер-церемониймейстером. Господин посол пре­дупредил меня о том, что это — воля самого императора. Не знаю, таков ли обычный порядок, но меня представил Их Величествам

именно обер-церемониймейстер.

Все иностранцы, удостоившиеся высокой чести, собрались в од­ной из гостиных, через которую Их Величества должны были проследовать в бальную залу. Гостиная эта расположена перед заново отделанной длинной галереей, которую придворные видели после пожара впервые. Прибыв в назначенный час, мы довольно долго ждали появления государя. Среди нас было несколько фран­цузов, один поляк, один женевец и несколько немцев. Другую половину гостиной занимали русские дамы, собравшиеся здесь для

того, чтобы развлекать чужестранцев.

Император принял всех нас с тонкой и изысканной любезнос­тью. С первого взгляда было видно, что это человек, вынужденный беречь чужое самолюбие и привыкший к такой необходимости. Все чувствовали, что императору довольно одного слова, одного взгляда, чтобы составить определенное мнение о каждом из гостей, а мнение

императора — это мнение всех его подданных.

Желая дать мне понять, что ему не было бы неприятно, если бы я познакомился с его империей, император благоволил сказать, что, дабы составить верное представление о России, мне следовало бы доехать по крайней мере до Москвы и до Нижнего. «Петербург — русский город, — прибавил он, — но это не Россия».

i8i


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

Эта короткая фраза была произнесена тоном, который трудно забыть, до такой степени властно, серьезно и твердо он звучал. Все рассказывали мне о величественном виде императора, о благород­стве его черт и стана, но никто не предупредил меня о мощи его голоса; это голос человека, рожденного, чтобы повелевать. Голос этот не является плодом особых усилий или длительной подготовки;

это дар Божий, усовершенствованный в ходе длительного употреб­ления.

Лицо императрицы при ближайшем рассмотрении выглядит весьма обольстительно, а голос ее настолько же нежен и проник­новенен, насколько властен от природы голос императора.

Она спросила меня, приехал ли я в Петербург как обычный путешественник. Я отвечал утвердительно.

— Я знаю, вы любознательны, — продолжала она.

— Да, государыня, — отвечал я, — меня привела в Россию моя любознательность, и по крайней мере на сей раз я не раскаюсь в том, что покорился страсти к путешествиям.

— Вы полагаете? — переспросила она с очаровательной любез­ностью.

— Мне кажется, что ваша страна полна вещей столь удивитель­ных, что поверить в их существование можно, лишь увидев их своими глазами.

— Я надеюсь, что вы увидите много интересного.

— Надежда Вашего Величества ободряет меня.

— Если мы вам понравимся, вы скажете об этом, но напрасно:

вам не поверят; нас знают очень мало и не хотят узнать лучше.

Слова эти, слетевшие с уст императрицы, поразили меня, ибо обличали озабоченность говорившей. Мне показалось также, что в них она с редкостной любезностью и простотой выразила свою благосклонность ко мне.

Императрица с первого же мгновения внушает почтение и до­верие; видно, что, несмотря на вынужденную сдержанность речей и придворные манеры, в ней есть душа, и это несчастье сообщает ей неизъяснимую прелесть. Она больше, чем Императрица, она — женщина.

Она показалась мне очень уставшей; худоба ее ужасает. Нет человека, который не признавал бы, что бурная жизнь убивает государыню, однако, веди она жизнь более покойную, она умерла бы от скуки.

Празднество, начавшееся после того, как мы были представле­ны,— одно из самых пышных, какие мне довелось видеть в своей жизни. Это настоящая феерия, причем холодноватое великолепие обычных балов оживлялось восторженным изумлением, какое вызы­вали у придворных все залы восстановленного за год дворца; вос­торги эти придавали происходящему некоторый драматический интерес. Каждый зал, каждая роспись становились предметом удив-

i8a


Письмо одиннадцатое

ления для самих русских, бывших свидетелями пожара и впервые переступивших порог этого великолепного здания с тех пор, как по воле земного бога храм его восстал из пепла. «Какое усилие во­ли!» — думал я при виде каждой галереи, каждой мраморной статуи, каждого живописного полотна. Хотя все эти украшения были восстановлены не далее, как вчера, стилем своим они напоми­нают то столетие, когда дворец был построен; все, что представало моим глазам, казалось мне уже древним; в России подражают всему, даже времени. Чудеса эти внушали толпе восхищение поистине заразительное; видя триумф воли одного человека и слыша воскли­цания других людей, я сам начинал уже куда меньше возмущаться ценой, в которую стало царское чудо. Если я поддался этому воздействию по прошествии двух дней, как же снисходительно следует относиться к людям, рожденным в этой стране и всю жизнь дышащим воздухом этого двора!.. иными словами, России, ибо все подданные этой огромной империи дышат воздухом двора. Я не говорю о крепостных, да, впрочем, и они — постольку, поскольку состоят в сношениях с помещиками,— испытывают влияние мысли государя, единовластно одушевляющей империю; для крестьян их хозяин — воплощение верховного владыки; в России повсюду, где есть люди покорствующие и люди повелевающие, незримо присут­ствуют образы императора и его двора.

В других краях бедный человек — либо нищий, либо разбойник;

в России он — царедворец, ибо здесь низкопоклонники-царедворцы имеются во всех сословиях; вот отчего я говорю, что вся Россия — это двор императора и что между чувствами русских помещиков и чув­ствами европейских дворян старого времени существует та же раз­ница, что и между низкопоклонством и аристократизмом, между тщеславием и гордостью! одно убивает другое; впрочем, настоящая гордость повсюду такая же редкость, как и добродетель. Вместо того, чтобы проклинать низкопоклонников, как делали Бомарше и многие другие, следует пожалеть этих людей, которые, что ни говори, тоже люди. Бедные низкопоклонники!.. они вовсе не чудови­ща, сошедшие со страниц современных романов и комедий либо революционных газет; они просто-напросто слабые, развращенные и развращающие существа; они не лучше, но и не хуже других, однако подвергаются большим искушениям. Скука — язва богачей;

однако она — не преступление; тщеславие и корысть — пороки, для которых двор служит благодатной почвой,— сокращают жизнь прежде всего самим придворным. Но если царедворцы мучимы более сильными страстями, они ничуть не более порочны, чем все прочие люди, ибо они не искали и не выбирали своего положения. Наши мудрецы сделали бы важное дело, если бы сумели втолковать толпе, что ей следует пожалеть обладателей тех фальшивых благ, которым она завидует.

Я видел людей, танцевавших на том месте, где год назад едва не


Астольф де Кюстин Россия в 1839 "'ДУ

погибли под обломками дворца они сами и где сложили голову многие другие люди — сложили голову ради того, чтобы двор смог предаться увеселениям точно в день, назначенный императором.

Все это казалось мне не столько прекрасным, сколько удиви­тельным; философические размышления непременно омрачают мне любые русские праздники и торжества: в других странах свобода рождает веселость, плодящую иллюзии; в России деспотизм ум­ножает раздумья, прогоняющие очарование, ибо тот, кто мыслит, не

склонен к восторгам.

Наиболее распространенный в этих краях танец не препятству­ет задумчивости: танцующие степенно прохаживаются под музыку;

каждый кавалер ведет свою даму за руку, сотни пар торжественно пересекают огромные залы, обходя таким образом весь дворец, ибо людская цепь по прихоти человека, возглавляющего шествие, вьется по многочисленным залам и галереям; все это называется — танце­вать полонез. Один раз взглянуть на это зрелище забавно, но я пола­гаю, что для людей, обреченных танцевать этот танец всю жизнь,

бал очень скоро превращается в пытку.

Петербургский полонез возвратил меня во времена Венского конгресса 1814 года, когда я сам танцевал полонез на большом балу. Тогда на европейских празднествах никто не соблюдал этикета;

величайшие государи развлекались бок о бок с простыми смертны­ми. Случай поместил меня между российским императором Алек­сандром и его супругой, урожденной принцессой Баденской. Я при­нимал участие в общем шествии, весьма смущенный тем, что неволь­но оказался вблизи этих августейших особ. Внезапно цепь танцующих пар по непонятной причине остановилась, музыка же продолжала звучать. Император нетерпеливо перегнулся через мое плечо и очень резко сказал императрице: «Двигайтесь же!» Им­ператрица обернулась и, увидев за моей спиной императора в паре с женщиной, за которой он уже несколько лет открыто ухаживал, произнесла с непередаваемой интонацией: «Вежлив, как всегда!» Самодержец взглянул на меня и прикусил губу. Тут пары двинулись

вперед — танец возобновился.

Большая галерея, стены которой до пожара были побелены,

а теперь целиком покрыты позолотой, восхитила меня. Несчастье сослужило хорошую службу императору, обожающему роскошь... я хотел назвать ее царской, но слово это не выражает в полной мере здешнего великолепия; слово божественная лучше передает мнение

верховного правителя России о себе самом.

Послы всех европейских держав были приглашены на бал, где могли убедиться в том, какие чудеса творит российское правительст­во, столь сурово бранимое обывателями и вызывающее столь силь­ную зависть и столь безудержное восхищение у политиков, людей сугубо практических, которые поражаются в первую очередь прос­тоте деспотического механизма. Громаднейший дворец в мире,


Письмо одиннадцатое

восстановленный за один год,— какой источник восторгов для

людей, привыкших существовать вблизи трона.

Великих результатов нельзя достичь, не пойдя на великие жерт­вы; единоначалие, могущество, власть, военная мощь — здесь все это покупается ценою свободы, а Франция купила политическую свобо­ду и промышленные богатства ценою древнего рыцарского духа и старинной тонкости чувств, именовавшейся некогда национальной гордостью. На смену этой гордости пришли иные добродетели, менее патриотические, но более всеобщие: человеколюбие, религия, милосердие. Весь мир признает, что во Франции сегодня куда больше истинно верующих, чем во времена всемогущества церкви. Желая сохранить достоинства взаимоисключающие, мы теряем те достоинства, что годны всегда и всюду. Вот чего не понимают мои соотечественники, притязающие на то, чтобы все разрушить и одно­временно все сберечь. Всякое правительство имеет нужды, с которы­ми ему следует смириться и которые ему следует уважать, если оно

не хочет погибнуть.

Мы же хотим быть коммерсантами, как англичане, свободными,

как американцы, ветреными, как поляки в эпоху сеймов, воителями, как русские, и, следственно, не становимся ничем. Здравый смысл нации состоит в том, чтобы угадать и выбрать себе цель в согласии со своим духом, а затем решиться на все жертвы, необходимые для достижения этой цели, поставленной природой и историей. Именно

в этом — сила Англии.

Франции недостает здравомыслия в идеях и умеренности в же­ланиях.

Она великодушна, даже смиренна, но она не умеет пускать

в ход и направлять свои силы. Она идет куда глаза глядят. Страна, где со времен Фенелона только и разговоров, что о политике, и по сей день не имеет ни власти, ни управления. Все кругом видят зло и оплакивают его, что же до средства от него избавиться, каждый ищет его, повинуясь голосу собственных страстей, и, следственно, никто его не находит: ведь страсти способны убедить лишь того, кто

им подвластен.

Тем не менее истинно приятную жизнь можно вести только

в Париже; там люди развлекаются, браня все кругом; в Петербурге же люди скучают, все кругом расхваливая; впрочем, наслаждение не является целью жизни; оно не является таковой даже для отдельных

личностей, о нациях же не приходится и говорить.

Как ни раззолочена бальная зала Зимнего дворца, но галерея, где был сервирован ужин, показалась мне еще более достойной восхищения. Она пока не совсем отделана, но светильники из белой бумаги, развешанные по случаю бала в царских хоромах, выглядели так фантастично, что пришлись мне по душе. Конечно, волшебному дворцу пристало иное освещение, но сегодня здесь было светло, как днем: мне этого довольно. Благодаря успехам промышленности

i85


Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

французы забыли, что такое свеча; в России же, как мне показалось, до сих пор употребляют самые настоящие восковые свечи. Стол ломится от яств; все на царском пиру было таким колоссальным, всего было так много, что я не знал, чему дивиться больше: величию целого или обилию частей. Вокруг одного стола, накрытого в одной зале, разместилась тысяча человек.

В число всех атих гостей, более или менее блистающих золотом и брильянтами, входил и киргизский хан, которого я видел утром в церкви вместе с сыном и свитой; заметил я также и старую царицу Грузии, вот уже три десятка лет как лишившуюся трона. Несчастная женщина бесславно прозябает при дворе тех, кто отнял у нее корону. Она внушила бы мне глубочайшую жалость, если бы не походила так сильно на восковую фигуру из музея Курция. Лицо у нее обветренное, как у солдата, проведшего жизнь в походах, а наряд смехотворен. Мы слишком охотно смеемся над несчастьем, когда оно предстает перед нами в уродливом виде; став смешным, несчастье теряет право на сострадание. Слыша о плененной царице Грузии, готовишься увидеть красавицу, видишь же нечто проти­воположное, а ведь сердце человеческое очень скоро делается не­справедливым к тому, что не нравится глазам: в атом угасании жалости мало великодушия, но, признаюсь, я не мог сохранять серьезность, заметив на голове у царицы нечто вроде кивера, ук­рашенного весьма своеобразной вуалью; остальной наряд был вы­держан в том же духе, что и головной убор, причем если все придворные дамы явились на бал в платьях со шлейфами, то восточная царица надела платье укороченное и расшитое без всякой меры. Одеяние ее было настолько безвкусно, лицо выражало такую смесь скуки и низкопоклонства, черты были настолько безобразны, а манеры настолько неловки, что она вызывала разом и смех, и страх. Повторю еще раз: не для того мы ездим так далеко, чтобы принуждать себя сострадать людям неприятным.

Национальный наряд русских придворных дам величественен и дышит стариной. Голову их венчает убор, похожий на своего рода крепостную стену из богато разукрашенной ткани или на невысо­кую мужскую шляпу без дна. Этот венец высотой в несколько дюймов, расшитый, как правило, драгоценными камнями, приятно обрамляет лицо, оставляя лоб открытым; самобытный и благород­ный, он очень к лицу красавицам, но безнадежно вредит женщинам некрасивым. Увы, при русском дворе их немало: старики и старухи так дорожат своими придворными должностями, что ездят ко двору до самой смерти! Вообще, повторяю, в Петербурге красивые женщи­ны встречаются редко, однако в большом свете изящество и обаяние с успехом возмещают недостаточную правильность черт и строй­ность форм. Впрочем, всеми названными достоинствами обладают некоторые грузинки. Светила вти блистают среди северных жен­щин, словно звезды среди бездонного южного неба. Парадные

i86


Письмо одиннадцатое

платья с длинными рукавами и шлейфом сообщают облику женщин

нечто восточное и радуют глаз.

Одно странное происшествие помогло мне оценить, сколь без­упречна любезность императора.

Во время бала церемониймейстер объяснил нам, иностранцам, впервые присутствующим на придворном празднестве, какие места за столом следует нам занять. «Когда танцы прервутся, — сказал он каждому из нас,— вы пойдете вслед за всеми в галерею; там вы увидите большой накрытый стол; ступайте направо и садитесь на

любые свободные места».

В галерее был всего один огромный стол на тысячу персон,

предназначенный для дипломатического корпуса, иностранных гос­тей и русск







Дата добавления: 2015-10-15; просмотров: 271. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Вычисление основной дактилоскопической формулы Вычислением основной дактоформулы обычно занимается следователь. Для этого все десять пальцев разбиваются на пять пар...

Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Сосудистый шов (ручной Карреля, механический шов). Операции при ранениях крупных сосудов 1912 г., Каррель – впервые предложил методику сосудистого шва. Сосудистый шов применяется для восстановления магистрального кровотока при лечении...

Трамадол (Маброн, Плазадол, Трамал, Трамалин) Групповая принадлежность · Наркотический анальгетик со смешанным механизмом действия, агонист опиоидных рецепторов...

Мелоксикам (Мовалис) Групповая принадлежность · Нестероидное противовоспалительное средство, преимущественно селективный обратимый ингибитор циклооксигеназы (ЦОГ-2)...

Устройство рабочих органов мясорубки Независимо от марки мясорубки и её технических характеристик, все они имеют принципиально одинаковые устройства...

Ведение учета результатов боевой подготовки в роте и во взводе Содержание журнала учета боевой подготовки во взводе. Учет результатов боевой подготовки - есть отражение количественных и качественных показателей выполнения планов подготовки соединений...

Сравнительно-исторический метод в языкознании сравнительно-исторический метод в языкознании является одним из основных и представляет собой совокупность приёмов...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.016 сек.) русская версия | украинская версия