Студопедия — СОЗЕРЦАНИЕ СНА
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

СОЗЕРЦАНИЕ СНА






 

В немецкоязычной литературе мало писателей, которые по своей популярности во всем мире могли бы сравниться с Францем Кафкой (1883—1924). Из восемнадцатого века, к примеру, известны имена Гете и Шиллера (первого почитают как немецкого классика № 1, второго давно перестали читать). Век девятнадцатый представлен Гейне (его сумасшедшая известность в России закончилась несколько десятилетий назад и ограничивается теперь школьной программой, а его место самого переводимого на русский язык немецкоязычного поэта занял австриец и пражанин Рильке) и Гофманом, до сих пор, пожалуй, самым любимым «русским» автором из немецкой классики. Двадцатый век дал нам Томаса Манна, чтение интеллектуальной прозы которого нередко выглядит своего рода «налогом на интеллигентность», и Стефана Цвейга, писателя обо всем, для всех и на все времена. Брехт, по всей видимости, исчезает и со сцены, и из памяти читающей публики. А вот Франц Кафка, еще тридцать с небольшим лет назад мало кому доступный (не было переводов, а единственное книжное издание 1965 г. стоило «из-под полы» половину месячной зарплаты) и почти неизвестный, в России последнего десятилетия стал самым издающимся и, смею надеяться, самым читаемым автором[20].

О книгах и судьбе немецкоязычного еврея, пражанина и подданного Австро-Венгерской монархии Франца Кафки написано много. Обстоятельства его биографии подробно и не один раз изложены в статьях, книгах, справочниках и энциклопедиях. Биография, надо сказать, мало чем примечательная: гимназия, юридическое образование в Пражском университете, 15 лет службы в страховых конторах. Семьи не завел, хотя был трижды обручен. Профессиональным писателем никогда не был, работал над своими произведениями по ночам. Писательство воспринимал и как дьявольское наказание, и как единственную форму подлинного существования. Последние десять лет жизни были омрачены тяжелой болезнью — туберкулезом легких, ставшим в конце концов причиной смерти.

Франц Кафка — классик литературы XX столетия. Западная проза в своих классических образцах (Марсель Пруст, Томас Манн, Джеймс Джойс, Владимир Набоков) тесно связана с литературной традицией, с плотной «интертекстуальностью». Виртуозность в обращении с предшествующим культурным материалом рассчитана на особого читателя, на умение проникнуть в утонченную литературную игру, оценить ее многообразие и принять в ней посильное участие. Франц Кафка также работает с мифологическим и литературным материалом, однако сюжеты и имена, к которым он обращается, вполне расхожи и доступны самому непритязательному читателю. Магия творчества Кафки связана с другим — с его доступной недоступностью, откровенной загадочностью, понятной непостижимостью (притча «Прометей»). И в этом качестве Кафка сродни безымянным творцам прамифов, черпавших материал из своего непосредственного окружения, из самых достоверных, внешне объяснимых и очевидных, но внутренне загадочных и многозначных историй, событий и фактов. Мифологизация обыденного, прозрение и обозначение архетипических структур в сфере подсознательного — одна из сторон творческого поведения Кафки, на которую многие, писавшие о нем, обращали внимание.

О Кафке — певце отчуждения и одиночества, о пророке, предсказавшем ужасы тоталитарного устройства социального организма, сказано также достаточно. В некоторых работах о нем его творческая манера предстает и как своего рода отсутствие всякой художественности, как прямая запись его «видений» и сновидений. Внешний и психологический биографизм в понимании его прозы — наиболее распространенный и, на наш взгляд, мало что объясняющий подход. Художник творит свои фикциональные миры из материала, непосредственно ему доступного. Однако проходит время, материал этот перестает для читателя другой эпохи что-либо значить, и что же остается?

Остается поэзия, искусство, искусность художника, его умение ввести читателя в по сути далекие от нас и чуждые миры, превратить их в миры узнаваемо-близкие и болезненно-остро воспринимаемые.

В декабре 1914 г. Кафка делает в своем дневнике запись о «лучшем из того, что мною написано: во всех сильных и убедительных местах речь всегда идет о том, что кто-то умирает, что ему это очень трудно, что в этом он видит несправедливость по отношению к себе или, по меньшей мере, жестокость; читателя, во всяком случае так мне кажется, это должно тронуть. Для меня же... такого рода описания втайне являются игрой, я даже радуюсь возможности умереть в умирающем, расчетливо использую сосредоточенное на смерти внимание читателя, у меня гораздо более ясный разум, нежели у него, который, как я полагаю, будет жаловаться на смертном одре, и моя жалоба поэтому наиболее совершенна, она не обрывается внезапно, как настоящая жалоба, а кончается прекрасной и чистой нотой, подобно тому как я всегда жаловался матери на страдания, которые были далеко не такими сильными, какими они представали в жалобе. Правда, перед матерью мне не требовалось столько искусности, сколько перед читателем».

Игровое, даже актерское начало искусства автор осознает достаточно отчетливо, и, как еще в 1951 г. писал Гюнтер Андерс, «ни один из его образов, даже самых абсурдных, не производит случайного впечатления». Кафка вырабатывает достаточно точную стратегию письма, которая позволяет ему с помощью особой, иной образности воздействовать на читателя предельно интенсивно, завлекая его «в клетку одиночества».

Когда готовилось отдельное издание самой знаменитой новеллы Кафки «Превращение», автор писал издателю по поводу предполагавшихся иллюстраций к книге: «Мне пришло в голову, что художник захочет нарисовать само насекомое. Этого делать не надо, прошу Вас, не надо! Само насекомое изображать нельзя. Его нельзя нарисовать даже на дальнем плане... я бы выбрал такие сцены: родители и банковский управляющий перед закрытой дверью, а еще лучше — сестра в освещенной комнате перед раскрытой дверью, ведущей в совершенно темное соседнее помещение». Это замечание Кафки важно не только для его понимания роли иллюстраций в литературном тексте. Оно может послужить объяснением и некоторых аспектов поэтологического «расчета» и «искусности» австрийского писателя.

Почему же нельзя, по Кафке, изобразить насекомое? Писатель следует здесь одному старинному приему, восходящему к гомеровскому эпосу: в «Илиаде» поэт не изображает волшебные прелести Елены напрямую, а использует своего рода тайхоскопию, «рассказ со стены», описывая реакцию троянских старцев на красоту этой женщины, послужившей причиной губительной войны.

Возможно также понимать слова Кафки как реакцию на драматургические открытия, сделанные Морисом Метерлинком в его «театре ожидания», «театре смерти»: страх, боязнь (припомним здесь замечание Вальтера Беньямина о Кафке: «Кафка — это тот парень из сказки, который отправился в мир, чтобы научиться бояться») — эти чувства «нельзя нарисовать», и даже самые несдержанные, но слишком наглядные изображения ужасных сцен вызывают не страх, а отвращение или смех. Страх — это всегда нечто иное, и требуются иные средства изображения, чтобы, как писал Лессинг в «Лаокооне», показать определенное чувство «в его воздействии на нас».

И ревизор в комедии Гоголя не появляется в некоем телесном образе прямо на сцене: Хлестаков является его травестированным заместителем, тем, кто не обладает реальной властью, но воспринимается как таковой — вопреки очевидным доказательствам его незначительности, смешной нелепости и ничтожности. Ничтожность (повседневное, незначительное) кажется даже более пригодной для указания на чудовищное, страшное, ведь и кафковский страж у врат закона в его «тяжелой шубе», с «острым горбатым носом», «с длинной жидкой черной монгольской бородой», с «блохами в меховом воротнике» предстает для читателя скорее как персонаж смешной и ничтожный, чем угрожающе-страшный. При этом его указательная, намекающая функция проявляется как много более ужасная, пробуждающая больший страх, чем он сам.

Очевидно, что любой художественный образ есть не только отображение мира, что он всегда представляет собой и (более простую или более сложную) структуру отражающего и порождающего сознания. Об изобразительных возможностях Кафки писали уже не раз. Д. В. Затонский в своей книге о Кафке (1972) очень точно замечает: Кафка «видит, а не изображает».

Что «видит» Кафка? На что указывают образы в его книгах? Где располагается «иное»? В дневнике Кафки на самой первой странице, датированной 1910 г., автор фиксирует образ, точнее, возможность образа, рассматривание образа, программное для его взгляда: «Зрители цепенеют, когда мимо проезжает поезд». Что здесь изображено? Зрители? Или здесь лишь делается намек на возможность такого изображения? Скорее перед нами возникает фиксация определенного момента созерцания, описание взгляда. Самих зрителей мы не видим. Однако мы можем почувствовать их оцепенение, благодаря тому, что наблюдающий за ними видит их оцепенение и пытается передать его нам. А где же находится сам наблюдающий? Он тоже цепенеет, как и другие зрители, когда мимо проезжает поезд? Или он тот единственный, кто, с одной стороны, должен оцепенеть, но, с другой, из состояния своего оцепенения умеет воспринимать и отражать оцепенение других? Выбор особого угла зрения, как известно, создание уникальной перспективы рассмотрения относится к сути «кафкианского». В дневнике Кафка записывает однажды: «Я строю планы. Я пристально смотрю перед собой, чтобы не отвести взгляда от воображаемого глазка воображаемого калейдоскопа, в который гляжу».

Опыт смотрения на оцепеневших зрителей, с одной стороны, возможно отнести к вполне банальному жизненному переживанию Франца Кафки, который часто путешествовал по железной дороге. Однако речь может идти и о сцене, которая была известна любому посетителю синематографа в начале нашего столетия, о сцене «Прибытие поезда на вокзал», снятой братьями Люмьер. Перспектива, которую представляет Кафка, получает здесь существенное расширение, поскольку речь может идти не только о зрителях, которые цепенеют при взгляде на поезд, проезжающий мимо них, но и о зрителях, которые сидят в темном зале и переживают это оцепенение как реакцию на кадры проезжающего на экране поезда, на кадры, которые создаются художником таким образом, что восхищение и ужас зрителей в эти кадры уже вработаны. Кафка как пишущий и описывающий зритель не только переживает «иное состояние» предметов, но и создает и отображает его в своем произведении, повышая аффективное начало в создании и изображении вследствие того, что он вводит указательные, намекающие фигуры, которые «показывают» на ужасное и находятся в напряженном отношении к основной фигуре, которая переживает ужасное или же сама его создает (новелла «Превращение»).

Хорошо известно, насколько беспомощно-наивно реагировали на тексты и образы Кафки его первые читатели и слушатели. После публичного чтения новеллы «Приговор» Кафка отмечает в дневнике: «Старый Вельч особенно похвалил живописное изображение в рассказе:,,Я словно вижу этого отца прямо перед собой" — и при этом он смотрел в совершенно пустое кресло, в котором сидел, пока шло чтение». Кафка довольно раздраженно реагирует на традиционное образное восприятие: «Сестра сказала: „Я узнаю нашу квартиру"». Я подивился тому, насколько неверно было воспринято место действия, и сказал: «Тогда отцу пришлось бы жить в клозете».

Неверное восприятие места действия касается не только того, что одна квартира перепутана с другой: речь идет о другом месте действия, о пространстве внутреннего мира. По Кафке, «не существует возможности наблюдать внутренний мир, как это возможно при наблюдении внешнего мира. По меньшей мере, описательная психология, вероятно, представляет собой полный антропоморфизм. Внутренняя жизнь может только проживаться, не быть описанной». Австрийский прозаик пишет о «чудовищном мире», который «теснится» в его голове. «Но как мне освободиться от него и освободить его, не разорвав. И все же лучше тысячу раз разорвать, чем хранить или похоронить его в себе. Для того я и живу на свете, это мне совершенно ясно». Эта внутренняя перспектива предстает как перспектива пристального взгляда, направленного на оцепеневших зрителей, когда мир вдруг становится иным, и эта его инаковость должна быть сообщена читателю, который не только относится к оцепенелым зрителям, но и способен к сопереживанию его метаморфоз вследствие наблюдения за наблюдателем.

Одна из известнейших дневниковых записей Кафки (июль 1913 г.): «На шею набросили петлю, выволокли через окно первого этажа, безжалостно и равнодушно протащили, изувеченного и кровоточащего, сквозь все потолки, мебель, стены и чердаки до самой крыши, и только там появилась пустая петля, потерявшая остатки моего тела, когда им проламывали черепичную кровлю».

Это «созерцание сна», вернее, это литературное изображение парящего состояния чувств спящего человека, этого «мысле-чувства» часто трактовалось как доказательство крайней сенсибельности автора, его страданий и болей. На мой взгляд, этот отрывок содержит своего рода описание повествовательной стратегии Кафки в его произведениях: он словно накидывает петлю на шею своему читателю и безжалостно протаскивает сквозь свой текст (через все его потолки, стены и чердаки). В конце чтения веревка не обрывается до конца. Появляется что-то вроде пустой петли, потерявшей остатки тела читателя, но одновременно раскачивающейся перед его внутренним взором и укорененной в его глубинные воспоминания, сидящей в памяти глубоко и прочно, так что этот образ перманентно объявляется в его снах. Мысль о петле «пронизана чувствами». Не возникает обычная мысль, не возникает отчетливый образ, не возникает внятное чувство — происходит соединение всего этого воедино, и ясная неясность, отчетливая неотчетливость раскачивается подобно пустой петле над читателем, полупомысленная, полуувиденная, полупочувствованная.

По Кафке: «Дупло, которое прожигает гениальная книга в нашем окружении, очень удобно для того, чтобы поместить там свою маленькую свечку». Маленькая свечка читателя помещается в дупло, которое произведения Кафки выжгли в окружающем нас мире, и при этом слабом свете читатель из собственного оцепенения может бросить несколько взглядов на оцепенение гениального наблюдателя, который смотрит на зрителей, цепенеющих, когда мимо проезжает поезд. Ведь поезд проезжает и мимо читателя.

Александр Белобратов

 

 


[1]Первый вариант начала романа:

Трактирщик поздоровался с гостем. Комната во втором этаже приготовлена.

— Просто царская комната, — сообщил он. Большая комната, с двумя окнами и застекленной

дверью между ними, вид имела голый и выглядела нестерпимо огромной. Скудная и странная тонконогая мебель стояла в ней как потерянная и казалась железной, хоть и была из дерева.

— На балкон попросил бы не выходить, — заметил хозяин, когда гость, постояв немного у окна, откуда глядела на него ночная темень, направился было к застекленной двери. — Там балка ослабла, трухлявая малость.

Вошла горничная, принялась возиться с умывальником и между делом спросила, достаточно ли натоплено. Гость кивнул. Ни словом против комнаты не возразив, он, однако, по-прежнему расхаживал взад-вперед не раздеваясь, в пальто, с тростью и шляпой в руках, словно не решил еще, оставаться ему или нет. Хозяин подошел было к горничной, но внезапно гость подскочил к обоим сзади и воскликнул:

— О чем это вы тут шушукаетесь? Хозяин испуганно отпрянул.

— Да я просто отдавал распоряжения насчет постельного белья. Я только сейчас заметил, комната, к сожалению, прибрана совсем не так тщательно, как я приказывал. Но сию минуту все будет сделано.

— Не о том речь, — перебил его гость. — Ничего, кроме гнусной конуры и нечистой постели, я и не ждал здесь увидеть. Ты мне голову не морочь. Я только одно желаю знать: кто тебя о моем приезде известил?

— Да никто, барин, — отвечал трактирщик.

— Но ты меня ждал.

— На то я и трактирщик, чтобы гостей ждать.

— И комната была приготовлена...

— Как всегда...

— Что ж, хорошо, коли ты ничего не знал, я тут не останусь. — С этими словами он распахнул окно и крикнул в ночь: — Не распрягать, мы едем дальше!

Но едва он спешно направился к двери, путь ему преградила горничная — эта слабенькая, нежная девочка, почти ребенок — и, потупившись, сказала:

— Не уходи. Да, мы ждали тебя, просто отвечаем невпопад и не знаем, как тебе угодить, вот и выходит, что скрываем.

Вид девушки тронул гостя, но слова ее его насторожили.

— Оставь меня с ней наедине, — бросил он трактирщику.

Помешкав немного, тот все-таки вышел.

— Иди сюда, — приказал гость девушке, и они уселись за стол. — Как тебя зовут? — спросил он, через стол хватая горничную за руку.

— Элизабет, — ответила та.

— Элизабет, — повторил гость, — слушай меня внимательно. Передо мной трудная задача, которой я посвятил себя всецело. Я исполняю ее с радостью и ни в чьем сочувствии не нуждаюсь. Но поскольку в этой задаче вся моя жизнь, я без пощады сомну всякого, кто попытается стать у меня на пути. И в беспощадности своей, имей в виду, могу дойти до безумия. — Он сжал ее руку, она вскинула на него глаза и кивнула. — Так, значит, это ты усвоила,— продолжил он.— А теперь объясни мне, откуда вам стало известно о моем приезде. Только это я и хочу знать, ваше отношение меня нисколько не интересует. Я ведь пришел сюда сражаться, но не хочу, чтобы меня застигли врасплох, можно сказать, еще до схватки. Что тут было перед моим приездом?

— Вся деревня знает, что ты должен приехать, даже не могу объяснить, почему так, только уже несколько недель, как тебя ждут, должно быть, это от Замка исходит, а больше я и не знаю ничего.

— Кто-то из Замка был здесь, предупреждал о моем приезде?

— Нет, никого не было, господа из Замка с нами не больно знаются, может, челядь наверху болтала, а наши, из деревни, услыхали, так оно и разнеслось. Приезжих у нас немного бывает, вот о каждом и судачат без конца.

— Мало приезжих? — переспросил гость.

— Да что там,— сказала девушка и улыбнулась, причем улыбка вышла одновременно и доверчивая, и чужая, — никто не приезжает, нас словно весь свет позабыл. / 1. Зато, правда, коли пожалует кто, то и требует куда больше, чем обычный приезжий, — такому все подавай.

— Все? А что у вас такого имеется?

— У нас-то ничего нет, зато Замок богат. /

/ 2. Гость на улыбку девушки не ответил, но медленно проговорил:

— Хорошо, поверю тебе, что покамест я тут в безопасности. Тебя это радует? — спросил он.

— Нам от этого ни радости, ни печали, — ответила девушка. — Мы люди маленькие, для нас такие вещи значения не имеют. Когда человек приезжает, он ведь приезжает не к нам, а в Замок.

— Отвечаешь ты весьма складно, — заметил гость, — для твоих лет даже слишком рассудительно. Ты сама так думаешь, или тебя подучили так говорить?

— И сама так думаю, и все думают так же. /

— Да и с какой бы стати к вам сюда приезжать? — заметил гость. — Что у вас тут такого замечательного?

Девушка нерешительно отняла руку и тихо сказала:

— Ты все еще не доверяешь мне.

— И правильно делаю, — заметил гость, поднимаясь из-за стола. — Все вы тут одна шайка, а ты еще опаснее трактирщика. Тебя нарочно из Замка подослали мне прислуживать.

— Подослали из Замка,— повторила девушка.— Плохо ты знаешь наши порядки. Не веришь никому, вот и уезжаешь, теперь-то точно уедешь.

— А вот и нет, — ответил гость, срывая с себя пальто и бросая его в кресло. — Не уеду, видишь, даже прогнать меня отсюда тебе не удалось. — Тут он пошатнулся, его вдруг повело в сторону, и, сделав несколько шагов, он рухнул на кровать.

Девушка кинулась к нему.

— Что с тобой? — прошептала она, потом стремглав кинулась к умывальнику, принесла воды и, опустившись возле незнакомца на колени, принялась обтирать ему лицо.

— Зачем вы меня так мучаете? — с трудом произнес он.

— Да не мучаем мы тебя, — отозвалась девушка. — Ты от нас чего-то добиваешься, а мы не поймем чего. Скажи лучше прямо, и я так же прямо тебе отвечу.

 

[2]В круглых скобках курсивом приводятся вычеркнутые места.

 

[3]Черновой вариант окончания главы:

— Послушать вас, — сказал К., поднимаясь, со смятым письмом Кламма в руке, — выходит, будто у меня наверху, в Замке, множество закадычных друзей и заклятых врагов, однако, к сожалению, я ни от кого из них толком ни «да», ни «нет» не услышал. Но я такого человека непременно найду. Кое-какие возможности его найти вы мне полунамеком сами подсказали.

— В мои намерения это не входило, — со смешком ответил староста, пожимая ему на прощание руку. — Но весьма приятно было с вами потолковать, просто, знаете ли, совесть облегчил. Надо полагать, я вас вскорости увижу снова.

— Наверно, мне понадобится еще к вам прийти,— сказал К., склоняясь над рукой Мицци; превозмогая себя, он совсем было собрался эту руку поцеловать, но Мицци с коротким вскриком ужаса ее отдернула и от испуга даже спрятала под подушку.

— Ну-ну, Мицци, голубушка,— успокаивающе проговорил староста, ласково поглаживая супругу по спине.— Мы всегда вам рады,— продолжил он, возможно пытаясь таким образом выручить К. из неловкого положения, но тотчас добавил: — Особенно сейчас, покуда я болен. Зато уж потом, как только до письменного стола смогу добраться, служебные дела поглотят меня с головой.

— Не хотите ли вы сказать, — спросил К., — что и сегодня говорили со мной неофициально?

— Разумеется, — ответствовал староста. — Официально я с вами точно не говорил, пожалуй, этот разговор можно -считать полуофициальным. Как я уже сказал, господин землемер, вы неслужебные дела пере(недо)оцениваете, но и официальные недооцениваете. Поймите, служебное решение — это вам не что-то вроде склянки с микстурой, что на столике рядом стоит. Только руку протяни — и вот она, тут как тут и вся твоя. Подлинному служебному решению предшествует неисчислимое множество мелких соображений и вердиктов, тут потребна кропотливая работа лучших чиновников, которую никакими силами не сократить, если даже окончательное решение, допустим, с самого начала известно чиновникам заранее. Да и возможно ли оно вообще — окончательное решение? На то ведь и существуют у нас контрольные службы, чтобы никаких окончательных решений не допускать.

— Ну да, — заметил К., — у вас все просто распрекрасно устроено, кто в этом усомнится? И вы настолько заманчиво расписали мне все в общих чертах, что я теперь все силы приложу, дабы вникнуть в частности.

Они раскланялись, и К. вышел. Помощники, впрочем, не преминули попрощаться отдельно, с перешептываниями и смешками, но вскоре нагнали его.

В трактире К. не узнал свою комнату — настолько дивно она преобразилась. Это постаралась Фрида, встретившая его на пороге поцелуем. Комната была хорошо проветрена, печь как следует протоплена, пол вымыт, постель застелена, вещи служанок вместе с их картинками исчезли, только одна новая фотография висела теперь на стене над кроватью. К. подошел поближе, фотографии...

 

[4]Черновой вариант:

— Извольте,— сказал К.— А теперь о том, что я хотел бы ему сказать. Вот как примерно я бы с ним говорил: мы с Фридой любим друг друга и хотим пожениться как можно скорей. Однако Фрида любит не только меня, но и вас, правда, совершенно иной любовью, и не моя вина, что скудость языка обозначает оба этих чувства одинаковым словом. Каким образом в ее сердце нашлось место и для меня — этого Фрида и сама понять не в силах, а потому полагает, будто такое могло произойти только по вашей воле. Судя по всему, что я от Фриды услышал, я к этому ее мнению могу лишь присоединиться. И все же это только предположение, а если его отбросить, остается одна мысль: что я, пришлый чужак, ничтожество, как изволит именовать меня госпожа трактирщица, сумел вклиниться между вами и Фридой. Так вот, ради ясности в таком щекотливом сюжете я и осмеливаюсь вас спросить, как оно на самом деле обстоит? Вот таким был бы мой первый вопрос, полагаю, достаточно уважительный.

Хозяйка вздохнула.

— Ну что вы за человек,— проговорила она.— С виду вроде бы и умный, да только незнание, невежество у вас поистине беспросветное. Хотите вести переговоры с Кламмом, словно с отцом невесты,— ну все равно как если бы вы в Ольгу влюбились, чего, к сожалению, не произошло, и к Варнавину старику отцу пришли насчет свадьбы потолковать. Нет, дочего все-таки мудро устроено, что у вас никогда не будет возможности переговорить с Кламмом.

— Подобного замечания, — возразил К., — я бы в разговоре с Кламмом, который в любом случае происходил бы только наедине, наверняка не услышал, а посему я просто пропускаю его мимо ушей. Что же до его ответа, тут есть три возможности: либо он скажет «Нет, это не моя воля», либо «Да, такова моя воля», либо промолчит. Первую возможность я из своих соображений пока что исключаю, отчасти из уважения к вашим чувствам, молчание же я опять-таки истолковал бы как знак согласия.

— Есть и другие возможности, куда более вероятные, — заметила хозяйка, — если уж поверить в вашу сказку и допустить такую встречу: например, что он и слушать вас не станет, просто уйдет, и все.

— Это ничего не меняет, — не согласился К., — я бы преградил ему дорогу и заставил себя слушать.

— Заставил себя слушать! — повторила хозяйка.— Заставил льва жевать солому! Ну прямо герой, да и только!

— Что вы все время так раздражаетесь, госпожа трактирщица, — заметил К. — Я ведь не навязываюсь вам со своими откровенностями, я только на вопросы ваши отвечаю. Да и говорим мы не о льве, а всего лишь о начальнике канцелярии, к тому же, допустим, уведи я прямо из-под носа у льва его львицу, полагаю, я был бы в его глазах достаточно значительной фигурой, чтобы снизойти хотя бы меня выслушать.

 

[5]Черновой вариант:

Однако они не осмеливались войти, настолько преобразилась их комната, и только вид новой скатерти заставил их переступить порог, теперь они ее ощупывали, сдвинув головы, перешептывались, обсуждая тонкую работу, но слов было не разобрать, только отдельные гортанные звуки...

 

[6]Черновой вариант:

Внезапно повсюду зажегся свет, электричество вспыхнуло внутри, в коридоре и на лестнице, и на улице над всеми подъездами, ярко отразившись от ровного снежного наста. Для К. это оказалось неприятным сюрпризом — посреди двора, совсем недавно еще такого укромного и тихого, он теперь торчал у всех на виду; с другой стороны, эта перемена, возможно, сулит скорое появление Кламма, предположить, что тот согласится спускаться по лестнице в темноте, на ощупь (а потом в темноте еще и садиться в сани, лишь бы облегчить К. исполнение его замысла), было трудно. К сожалению, первым на крыльце появился вовсе не Кламм, а трактирщик в сопровождении трактирщицы; слегка пригибаясь, они вышли из-под низких сводов коридора (который, по-видимому, вел в подвал, где, надо полагать, ради удобства гостей в крайней тесноте разместились все хозяйственные службы), впрочем, и этого можно было ожидать — как же хозяевам не проводить такого гостя. К., однако, их выход вынудил слегка отступить назад, в тень, а значит, утратить наблюдательный пункт, с которого хорошо просматривались подъезд и лестница.

 

[7]Черновой вариант окончания главы:

Да и какое К. дело до этого господина! И пусть себе удаляется, чем скорее, тем лучше. Это его, К., победа, от которой ему, правда, к сожалению, никакой пользы, потому что и сани теперь удаляются тоже, — он грустно смотрел им вслед.

— А если я, — воскликнул он, оборачиваясь в порыве внезапной решимости, — а если я сейчас же уйду, сани могут вернуться?

Произнося эти слова, К. совершенно не чувствовал, что его вынудили на уступку, иначе бы он промолчал, скорее ему казалось, это он делает снисхождение слабому и, значит, вправе даже слегка порадоваться своему благородству. Впрочем, по властному ответу господина он сразу понял, в каком смятении чувств находится, если полагает, будто действовал по своей воле, какая там своя воля, когда он первым же вопросом вызывает столь неприкрытый и жесткий диктат.

— Сани могут вернуться, — сказал господин, — только если вы немедленно пройдете со мной, без проволочек, без каких-либо условий и препирательств. Так вы идете? Я в последний раз спрашиваю. Поверьте, не мое это дело — здесь, во дворе, за порядком смотреть.

— Я пойду, — отвечал К., — но не с вами, а за ворота, на улицу.

— Хорошо, — отозвался господин все с той же странной, мучительно несуразной смесью уступчивости и суровости в голосе.— Тогда и я пойду с вами. Только быстро.

Господин вернулся к К., и они пошли бок о бок, напрямую пересекая двор по нетронутому снежку, господин, небрежно оглянувшись, махнул кучеру, который тотчас снова подал сани к подъезду и опять залез на козлы — его ожидание возобновилось. Однако, к немалой досаде господина, возобновилось и ожидание К., ибо едва они вышли за ворота, как он снова встал как вкопанный.

— Какой же вы невыносимый упрямец! — возмутился господин.

Однако К., который чем дальше уходил от саней, этой улики своего преступления, тем чувствовал себя непринужденней, увереннее в своей цели, все явственнее ощущал свое с господином равенство, в известном смысле даже свое над ним превосходство, и именно поэтому, обернувшись к провожатому всем лицом, заметил:

(а — А вы только и знаете, что приказывать да указывать. Вы, наверно, учитель.

б — Упрямство — мое лучшее качество.

с — Правда?)

— Да неужели? Вы правда так думаете? Невыносимый упрямец? Что ж, ничего лучшего я бы себе и не пожелал.

В ту же секунду К. почувствовал, как что-то щекотнуло его по шее сзади. Желая устранить досадную помеху, он схватился за шею рукой, потом обернулся. Сани! К., по-видимому, и за ворота не успел выйти, как сани, странно бесшумные на глубоком снегу, тронулись с места, без бубенцов, без света, они пролетели теперь мимо К., и кучер, не иначе как в шутку, слегка тронул его кончиком кнута. Кони, эти мощные, породистые звери, чью стать и прыть, пока они томились в понуром ожидании, трудно было оценить, упругим, но легким и ладным напрягом всех своих мышц, не замедляя бега, играючи взяли поворот и во весь опор устремились к Замку, К. и оглянуться не успел, как всё — и кони, и сани — разом сгинуло в кромешной тьме.

Господин извлек карманные часы и с упреком заметил:

— Итак, Кламму пришлось прождать два часа.

— Из-за меня? — удивился К.

— Ну конечно, — ответил господин.

— Он не может вынести моего вида? — спросил К.

— Да, не может, — подтвердил господин. — Ну а теперь я снова отправляюсь домой, — добавил он. — Вы и представить себе не можете, сколько работы меня там ждет. Я ведь здешний секретарь Кламма, Момус моя фамилия. Кламм — человек труда, и всем, кто у него в подчинении, приходится по мере сил на него равняться.

Господин вдруг стал чрезвычайно разговорчив, было видно, что на любые вопросы К. он сейчас готов ответить с радостью, но К. упорно хранил молчание и только пристально вглядывался в физиономию секретаря (изучал эти пухлые щеки, крепенькую пуговку носа, что, безнадежно утопая между щек, тем не менее снова и снова отважно порывалась вынырнуть, этот подбородок, студенисто подрагивающий от собственной полноты), словно пытаясь разгадать в ней закономерности формирования черт лица, вид коих Кламм способен вынести. Но, так ничего и не обнаружив, отвел глаза, даже на прощание господина не ответил и лишь сейчас решил посмотреть, как тот прокладывает себе путь обратно во двор, пробиваясь через толпу людей, вывалившихся вдруг из ворот, — очевидно, это были слуги Кламма Выходили они в большинстве попарно, в остальном же без всякого порядка и строя, болтая друг с дружкой, а иные, проходя мимо К., сдвигали головы, принимаясь о чем-то шептаться. Ворота за ними уже медленно закрывались. К. вдруг так захотелось тепла, света, участливого слова, да в школе, наверно, его все это и ждет, но у него — даже если забыть, что очутился он на незнакомой улице, — все равно было чувство, что в нынешнем состоянии ему дорогу домой нипочем не найти. Да и не больно-то манила его такая цель, воображая себе, пусть и в самых радужных красках, все, что он застанет дома, он смутно ощущал, что сегодня ему этого недостаточно. Однако здесь оставаться тоже нельзя, вот он и тронулся в путь.

 

[8]Черновой вариант:

1. Угрозы хозяйки не страшили К., надежды, которыми она пыталась заманить его в ловушку, мало его трогали; но вот протокол — протокол начинал потихоньку его прельщать. Не из-за Кламма, до Кламма далеко, однажды хозяйка сравнила Кламма с орлом, К. это показалось тогда просто смешно, но сейчас он так не думал, он думал о безмолвии и страшной отдаленности Кламма, о горней неприступности его жилища, о его надменном взоре с недосягаемых высот, взоре, который ни ощутить, ни перехватить, ни отразить невозможно, о кругах, которые Кламм по непостижимым законам там, вверху, описывает и вершит, кругах, лишь мгновениями видимых, — о да, все это был Кламм, и все это действительно роднило его с орлом. Впрочем, протокол, над которым Момус сейчас разламывал соленый крендель, собираясь закусить им пиво и обильно посыпая все свои бумаги солью и крошками, ко всему этому никакого отношения не имел. И тем не менее вовсе никчемной писаниной протокол считать нельзя; пусть не со своей колокольни, но в общем смысле хозяйка, конечно, права, когда говорит, что К. ничем пренебрегать не должен. К. ведь и сам, когда не раскисал от разочарований, как сегодня после столь неудачного вечера, думал так же. Но сейчас он мало-помалу приходил в себя, наскоки хозяйки придавали ему новых сил, ибо если она и талдычит без конца про то, какой он невежа и насколько невозможно его вразумить, однако пыл, с каким она это утверждает, лишний раз доказывает, насколько важно ей именно его, К., вразумить, так что, если даже манерой своих ответов она и старается его унизить, слепой раж, с которым она этого добивается, лишь свидетельствует, какой властью обладают над ней его, К., якобы мелкие и ничтожные вопросы. Так почему бы этим влиянием не воспользоваться? А его влияние на Момуса, пожалуй, и того сильней, хоть этот Момус в основном отмалчивается, а когда говорит, все больше норовит брать глоткой, ну а если молчит он попросту из опаски, авторитет свой боится растерять, не потому ли он и хозяйку сюда притащил, которая, благо никакой служебной ответственностью не связана, применяясь только к причудам поведения К., то лаской, то таской пытается заманить его в силки протокола? И как вообще обстоит с этим протоколом? Разумеется, до Кламма он не дойдет, но разве еще до Кламма, на пути к Кламму у К. мало работы? Разве именно сегодняшний день и особенно вечер не доказывают, что тот, кто надеялся досягнуть до Кламма наугад, одним слепым прыжком в неизвестность, изрядно недооценил расстояние, которое ему предстоит преодолеть? Нет, если до Кламма вообще можно добраться, то только за шагом шаг, и среди вех на этом пути, безусловно, и трактирщица, и Момус. Сегодня, к примеру, по крайней мере по внешней видимости, если кто и не допустил К. до Кламма, то лишь эти двое. Сперва хозяйка, когда предупредила, куда К. направляется, потом Момус, который, углядев К. из окна, немедленно отдал соответствующие распоряжения, ведь даже кучер был поставлен в известность — мол, до ухода К. отъезда не жди, — потому-то он с таким для К. тогда совершенно непонятным упреком в голосе и посетовал: дескать, этак еще долго ждать придется, покуда он, К., не уйдет. Вот как все было подстроено, невзирая на всю пресловутую чувствительность Кламма, о которой тут любят слагать легенды и которая тем не менее, как, проговорившись, почти признала хозяйка, сама по себе не могла стать препятствием, чтобы К. до Кламма допустили. Кто знает, как бы все сложилось, не окажись хозяйка и Момус врагами К., или, по крайней мере, побойся они свою враждебность открыто выказать. Возможно и даже очень вероятно, что К. и тогда не пробился бы к Кламму, перед ним встали бы другие препятствия, запас коих на этом пути, быть может, вообще неисчерпаем, однако совесть К. хотя бы в том отношении была чиста, что он все подготовил правильно, тогда как сегодня он, хоть и должен был предвидеть вмешательство трактирщицы, ничего не предпринял, чтобы от него защититься. Впрочем, даже зная, какие совершил ошибки, К. не знает, как можно было их избежать. Самое первое его намерение — устроиться в деревне неприметным рядовым работником, — судя по письму Кламма, оказалось весьма разумным. Однако потом он поневоле от этого замысла отступился, когда предательское явление горе-посланца Варнавы заставило его поверить, будто в Замок проникнуть легче легкого, все равно что воскресным днем за город на ближайший пригорок прогуляться, — больше того, весь вид посланца, его улыбка, его глаза прямо-таки подбивали немедленно так и сделать. А потом, не успел он одуматься, с мыслями собраться, возникла Фрида, а вместе с ней и по сей день до конца не отринутая им вера, будто благодаря ее посредничеству между ним и Кламмом установилась почти телесная, чуть ли не до интимного шепота близость, о которой поначалу, быть может, один только К. знал, но которой достаточно одного маленького толчка, одного слова или даже взгляда, чтобы открыться прежде всего Кламму, а потом и всем остальным как нечто хотя и совершенно невероятное, но тем не менее — силою самой жизни, силою любовных объятий — да, само собой разумеющееся. Увы, все оказалось совсем не так просто, а К., вместо того чтобы скромно трудиться где-нибудь простым рабочим, уже сколько времени ищет Кламма, по-прежнему нетерпеливо, вслепую и безуспешно. Правда, тем временем подвернулись и другие возможности: дома его ждут нехитрые обязанности школьного смотрителя, может, если спросить о желаниях К., это место и не вполне ему по душе, слишком оно для нынешнего положения К. будто на заказ подобрано, слишком уж явно оно временное, от прихотей слишком уж многих начальников, прежде всего учителя, зависимое, но все-таки для начала это плацдарм надежный, вдобавок изъяны должности с лихвой перекрываются предстоящей свадьбой, которой К. в своих мыслях покамест почти не касался и которая теперь вдруг надвинулась на него во всей своей неотложной важности. Ну кто он такой без Фриды? Ничтожество, тупо влекущееся за любым мерцающим светляком — будь то шелковый отсвет Варнавиной куртки или серебристо-белое платье служанки из Замка. Правда, и с Фридиной любовью он не заполучил Кламма первым же мановением руки, только в полном безумии можно было в такое поверить, да что там поверить — почти предвкушать, и, хотя подобные чаяния все еще при нем, словно опровержение жизнью ничуть им не вредит, в планах своих он не намерен на них рассчитывать. Они, впрочем, и не нужны ему теперь, вместе со свадьбой у него появляются иные, вполне твердые виды на будущее: член общины, права и обязанности, уже не чужак, — пожалуй, ему придется только остерегаться самодовольства всех этих людей, но это легко, особенно когда Замок перед глазами. Гораздо трудней покориться обстоятельствам, справлять мелкую работу для мелких людишек — пожалуй, он начнет с того, что подчинится сейчас протоколу. Со смутным подозрением К. посмотрел на бумаги (с которых Момус теперь тщательно и тщетно сдувал крошки). Потом решил повернуть разговор на другое. Может, зайдя с другой стороны, он ближе подберется к истине? Словно между ними и не было никаких разногласий, он как ни в чем не бывало спросил:

— Это про сегодняшний вечер столько написано? Все бумаги только об этом?

— Все, — с радостной готовностью ответил Момус, словно только этого вопроса и ждал.— Это же моя работа

(Когда есть силы смотреть на вещи неотрывно и во все глаза, видишь многое, но стоит один раз расслабиться и смежить веки, все мгновенно растворяется во тьме.)

— А нельзя ли мне оттуда что-нибудь прочесть? — спросил К.

Момус принялся перелистывать бумаги, словно решая, допустимо ли хоть что-то из них показать К., потом заявил:

— Нет, к сожалению, никак невозможно.

— Меня это наводит на мысль, — заметил К., — что там есть вещи, которые я мог бы опровергнуть.

— Которые вы попытались бы опровергнуть, — поправил его Момус. — Да, такие вещи там есть. — Тут он взял карандаш и словно в подтверждение, ухмыляясь, с нажимом подчеркнул несколько строк.

— А я не любопытен, — сказал К. — Можете и дальше подчеркивать в свое удовольствие, господин секретарь. Своя рука владыка, вы тут, в тиши да в покое, какие угодно гадости обо мне могли написать. Однако меня нисколько не волнует, что у вас там к делам подшито. Просто я подумал, вдруг там есть кое-что для меня поучительное, какие-то вещи, из которых я мог бы почерпнуть отдельные, пусть нелицеприятные, но честные суждения обо мне безусловно опытного, заслуженного чиновника. Вот что-то в таком духе я охотно бы прочел, люблю, когда меня поучают, не люблю делать промахи, не люблю причинять людям неприятности.

— И люблю разыгрывать святую простоту, — вставила трактирщица. — Вы слушайтесь лучше господина секретаря, глядишь, ваши желания отчасти и исполнятся. Из его вопросов вы хоть исподволь, околичностями смогли бы вызнать, о чем в протоколе речь, а ответами своими вдруг бы и на суть протокола повлиять сумели.

— Я слишком господина секретаря уважаю, — заметил К., — чтобы предположить, будто он, если уж вознамерился о чем-то умолчать, способен в ходе допроса ненароком об этом проговориться. Да и нет у меня ни малейшего желания хотя бы косвенно, тем, что вообще соглашаюсь перемежать своими ответами неблагоприятные для меня писания, подкреплять, быть может, заведомо несправедливые, облыжные обвинения.

Момус в раздумье глянул на трактирщицу.

— Что ж, тогда будем сворачивать наши бумаги,— заявил он. — Мы и так достаточно долго с этим тянули, господин землемер не вправе сетовать на нетерпение с нашей стороны. Как сказал господин землемер: «Я слишком уважаю господина секретаря» — ну и так далее, имея в виду, очевидно, что слишком большое уважение, которое он ко мне питает, лишило его дара речи. Так что, будь я в силах его уважение уменьшить, я бы, возможно, все-таки получил ответы на свои вопросы. К сожалению, я вынужден это уважение только усугубить, поставив господина землемера в известность, что бумаги мои в его ответах вовсе не нуждаются, как не нуждаются они ни в дополнениях, ни в исправлениях, зато вот он-то весьма нуждается в протоколе, причем как в вопросах, так и в ответах (коих я добивался от него для его же пользы). Но как только я покину эту комнату, протокол уйдет от него навсегда и никогда более ему не откроется. Медленно кивнув К., хозяйка сказала:

— Я-то, разумеется, это знала и, как могла, пыталась вам намекнуть, да вы меня не поняли. Там, во дворе, вы понапрасну ждали Кламма, а здесь, в протоколе, вы заставили Кламма ждать понапрасну. Непутевый, ну до чего же вы непутевый!

В глазах у нее стояли слезы.

— Однако пока что,— сказал К., пуще всех слов тронутый этими слезами, — господин секретарь еще здесь, да и протокол тоже.

— Я уже ухожу, — заявил Момус, собирая бумаги в папку и вставая.

— Ну хоть теперь-то вы согласны отвечать, господин землемер? — спросила хозяйка.

— Слишком поздно, — изрек секретарь. — Пепи пора отпирать, слуги заждались, уже давно их время.

И действительно, со двора в дверь давно стучали, Пепи стояла там, удерживая щеколду, и ждала только окончания переговоров с К., чтобы сразу отпереть.

— Открывайте, деточка, открывайте, — сказал секретарь, и в дверь тотчас же гуртом, толкая и не замечая друг друга, попер служивый люд уже знакомого К. обличья, все в той же землистого цвета форменной одежде. Лица у всех были злющие, слишком долго их заставили ждать, мимо К., хозяйки и секретаря они проталкивались, вовсе их не замечая, словно те им ровня, такие же посетители, как и все прочие; счастье еще, что секретарь успел собрать свои бумаги и крепко держал папку под мышкой, ибо столик их первым же напором толпы был опрокинут, да так и не поднят, все новые и новые мужики, ничтоже сумняшеся, будто так и надо, просто через него перешагивали. Правда, пивной кружке секретаря упасть не дали, кто-то из холопов с ликующим гортанным рыком ее цапнул и радостно устремился к Пепи, которую, впрочем, в столпище мужичья было и не разглядеть. Вокруг нее колыхался целый лес возмущенно вытянутых рук, указующих на стенные часы в яростном намерении довести до сознания девушки, сколь вероломно обходится она с людьми, задерживая открытие буфетной. И хотя вины Пепи в задержке не было, истинным виновником, пусть и невольно, по сути, был К., однако Пепи, похоже, оправдаться совсем не умела — да и трудно ей было, по молодости и неопытности, всю эту ораву хоть как-то образумить. Иное дело Фрида — она бы сейчас только вскинулась, и все мигом бы разбежались. А Пепи — та все еще не могла выбраться из толкучки, что опять-таки не устраивало толкущихся, ибо хотели они только одного — чтобы им налили пива. Но толпа сама с собой совладать не умела и сама же лишала себя удовольствия, которого все так жаждали. Перекатываясь то в одну сторону, то в другую, колышущееся людское месиво мяло внутри себя маленькую девчушку, храбрость которой проявлялась лишь в том, что она не кричала, — саму ее было уже не видно и не слышно. Между тем со двора вваливались все новые и новые люди, в буфетной начиналась давка, выбраться из нее секретарь не мог, до дверей — что в прихожую, что во двор — было не пробиться, они, все трое, притиснутые друг к другу, старались держаться вместе, хозяйка, схватившись за секретаря, К. напротив и настолько к секретарю близко, что их лица почти соприкасались. Однако ни секретаря, ни трактирщицу подобная сумятица, похоже, не удивляла и даже не сердила, они воспринимали происходящее как рядовое явление природы, только старались уберечься от слишком сильных толчков, всецело вверив себя людскому потоку, и лишь опускали головы, когда надо было уклониться от чрезмерно близкого, жаркого дыхания все еще не дорвавшихся до пива мужиков, в остальном же вид имели вполне спокойный, разве что отрешенный слегка. В такой близи к секретарю и хозяйке, образуя с ними, хоть внешне, быть может, это никак не обнаруживалось, одну группу, явно противостоящую остальной толпе в буфетной, К. вдруг ощутил, как меняется его к ним отношение: все служебное, лично неприязненное, классово чуждое между ними, казалось, сейчас устранено или по крайней мере отложено на потом.

— А уйти вы все-таки не можете, — сказал он секретарю.

— Нет, сию секунду не могу, — согласился тот.

— А протокол? — спросил К.

— Протокол в папке, — ответил Момус.

— Я бы хотел хоть краем глаза на него взглянуть, — сказал К. и почти непроизвольно потянулся к папке, ухватив ее за угол.

— Нет-нет, — испугался Момус, пытаясь от него увернуться.

— Да что же вы это делаете? — всполошилась хозяйка и слегка шлепнула К. по руке. — Что по легкомыслию да высокомерию упустили, решили теперь силой наверстать? Да вы просто изверг, жуткий человек! Разве имел бы этот протокол хоть какую-то ценность в ваших руках? Это все равно что цветок на лугу, который корова языком слизнула!

(— А что, если бы я,— сказал К.,— раз уж меня против моей воли теперь в протокол не допускают, вздумал его сейчас уничтожить. Меня так и подмывает это сделать.)

— Но он по крайней мере был бы уничтожен, — сказал К. и в намерении завладеть папкой решительно потянул ее у секретаря из-под мышки. Секретарь, впрочем, с готовностью ему уступил, выпустив папку настолько быстро, что та неминуемо бы упала, не изловчись К. подхватить ее второй рукой.

— Почему только сейчас? — поинтересовался секретарь. — Силой-то вы бы сразу могли у меня ее забрать.

— Я только ответил силой на силу, — сказал К. — Без всякой причины вы отказываете мне в допросе, который сами же раньше предлагали, и я вправе заглянуть в эти листки. Чтобы вынудить у вас либо одно, либо другое, я и забрал папку.

— Значит, в качестве залога, — ухмыльнулся секретарь.

А хозяйка добавила:

— Силой вымогать — это он умеет. Недаром вы, господин секретарь, в бумагах это уже отразили. Может, показать ему хотя бы один тот лист?

— Разумеется, — отвечал Момус. — Теперь можно и показать.

К. протянул ей папку, хозяйка стала в ней рыться, но, судя по всему, нужный лист никак не находился. В конце концов, утомившись от бесплодности поисков, она их прекратила, заметив только, что это должен быть лист номер десять. Тогда за поиски взялся К. и сразу этот лист нашел; хозяйка немедленно его забрала, дабы удостовериться, точно ли это тот самый лист; да, лист оказался тот самый, она еще раз для собственного удовольствия пробежала его глазами, секретарь читал вместе с нею, заглядывая через плечо. Потом она протянула лист К., и тот прочел. «Виновность землемера К. доказать непросто. Дело в том, что разгадать его уловки можно, лишь заставив себя, как бы тягостно это ни было, проникнуть и всецело вжиться в ход его мыслей. И главное на пути этого проникновения — не останавливаться в изумлении, когда достигаешь совсем уж невероятной, с точки зрения нормального человека, порочности, напротив, лишь зайдя так далеко, лишь достигнув крайней степени гнусности, можно быть уверенным, что ты не заблудился, а, наоборот, оказался у самой цели. Взять, к примеру, случай с Фридой. Совершенно ясно, что землемер Фриду не любит и жениться на ней хочет вовсе не по любви, он прекрасно видит, что это невзрачная (востроносенькая) девица вздорного нрава, вдобавок с весьма сомнительным прошлым, он и обходится с ней соответственно, шляется где хочет, нисколько о ней не заботясь. Такова фактическая сторона дела. Толковать ее, однако, можно по-разному, выставляя К. то человеком слабым или просто глупым, то последним бродягой либо, напротив, весьма благородным господином. Все это, однако, не будет соответствовать истине. До истины можно доискаться, только тщательно, след в след, как мы это и проделали, пройдя по стопам К. весь его путь от прибытия в деревню до вступления в связь с Фридой. (Сперва землемер К. поневоле пытался обосноваться в деревне. Это оказалось нелегко, ибо в услугах его никто не нуждался, никто — кроме хозяина трактира „У моста", которого он застиг своим появлением врасплох,— не давал ему приюта, никому, если не считать шуток нескольких господ чиновников, не было до К. никакого дела. Так он и слонялся без работы и без всякого проку, только нарушая своим никчемным присутствием покой местных жителей. Однако на самом деле он времени даром не терял, ждал подходящего случая и вскоре таковым воспользовался. Фрида, молодая буфетчица из „Господского подворья", поверила его посулам и уступила его домогательствам.) Но и установив эту ужасающую, чудовищную истину, нужно долго привыкать к ней, прежде чем окончательно в нее поверишь, однако тут уж ничего иного не остается.

К. спутался с Фридой исключительно и только по самому грязному и подлому расчету и не оставит ее до тех пор, покуда будет питать хоть тень надежды, что расчет его оправдается. Он полагает, будто в лице Фриды покорил возлюбленную господина начальника и благодаря этому как бы взял ее в залог, за который ему причитается самый высокий выкуп. Поторговаться с господином начальником о размерах этого выкупа — и есть сейчас единственный предмет его устремлений. Поскольку Фрида не значит для него ничего, а выкуп — все, он в отношении Фриды готов на любые уступки, в отношении же цены наверняка будет стоять насмерть. Следовательно он — пока что, невзирая на всю омерзительность своих домыслов и поползновений, субъект совершенно безвредный — способен, как только осознает, насколько просчитался и сам себя выдал, стать субъектом очень даже злонамеренным и опасным, в границах своей ничтожности, разумеется».

Лист на этом кончался. Только сбоку, на полях, еще имелся беспомощный, будто детской рукой нацарапанный рисунок: мужчина держит в объятиях девушку, та прячет лицо у него на груди, а мужчина с высоты своего роста через ее голову заглядывает в некую бумагу, которую держит в руках, радостно занося в нее какие-то суммы.

Когда К. оторвал взгляд от листа, он обнаружил, что они с хозяйкой и секретарем стоят посреди буфетной совершенно одни. Очевидно, появившийся откуда ни возьмись трактирщик навел порядок. Успокаивающе вскинув руки, он своей вкрадчиво-вальяжной поступью прохаживался вдоль стен, где на бочках, а то и прямо на полу возле них устраивались со своим пивом мужики. Теперь, кстати, стало видно, что не так их несметно много, как сперва почудилось, это только когда они всем гуртом на Пепи навалились, возникло впечатление, будто их тут целые орды. И сейчас еще вокруг нее клубился, правда, уже небольшой, но нетерпеливый кружок жаждущих, которых пока что не обслужили; Пепи, судя по всему, в этих нечеловеческих условиях проявила поистине неимоверный героизм, и хотя по щекам у нее катились слезы, красивая коса растрепалась, даже платье было разорвано спереди, на груди, где из-под него выглядывала нижняя рубашка, однако она, подстегиваемая, вероятно, еще и присутствием хозяина, не помня себя и не покладая рук, из последних сил управлялась с кружками и пивными кранами. Видя, каково ей приходится, К. в душе простил ей все неприятности, которые она ему причинила.

— Ах да, ваш лист, — молвил он затем и, положив лист в папку, вернул ее секретарю. — Прошу простить мне чрезмерную торопливость, с какой я забрал у вас папку. Всему виной эта жуткая сумятица и волнение, ну да вы, конечно, меня извините. Кроме того, признаюсь, вы и госпожа трактирщица обладаете удивительной способностью возбуждать мое любопытство. Однако сам лист меня разочаровал. Право слово, самый заурядный полевой цветок, как госпожа трактирщица изволила заметить. Разумеется, с точки зрения проделанной работы сей документ, возможно, и имеет какую-то служебную ценность, но в моих глазах это всего-навсего болтовня, напыщенная, пустая, а потому весьма прискорбная бабья болтовня, да-да, без женской помощи, без бабьих сплетен в этом пасквиле явно не обошлось. Смею полагать, не настолько уж напрочь не осталось здесь справедливости, чтобы не нашлось канцелярии, куда я мог бы на сей пасквиль пожаловаться, но не стану этого делать — и не потому, что нахожу его слишком жалким, а просто из чувства благодарности. Ибо поначалу вы сумели меня этим протоколом малость припугнуть, он казался мне жутковатым, теперь же ничего жутковатого я в нем не вижу. Одно только жутковато — что подобную ерунду можно сделать предметом допроса, злоупотребив ради этой цели даже именем Кламма.

— Будь я врагом вашим, — сказала хозяйка, — я бы ничего лучшего не желала, как вот этакое суждение от вас услышать.

— Ну что вы, — живо откликнулся К., — какой же вы мне враг! Ради меня вы вон даже Фриду оклеветать готовы.

— Уж не думаете ли вы, что там высказано мое мнение о Фриде? — воскликнула хозяйка. — Там ваше мнение, именно так, свысока, вы на бедную девочку и смотрите, только так, и никак иначе!

На это К. вообще не стал отвечать, это была уже просто ругань. Секретарь всячески пытался скрыть свою радость по поводу новообретения папки, однако удавалось ему это плохо, он поминутно поглядывал на папку с блаженной улыбкой, словно папка вовсе не его, а какая-то новая, только что ему подаренная и он никак не нарадуется на подарок. Будто греясь ее благотворным, живительным теплом, он трепетно прижимал папку к груди. Даже извлек прочитанный К. лист — под предлогом, что надо уложить его поаккуратней, — и перечитал его еще раз. (Только после этого чтения, во время которого он каждому слову радовался как нечаянной встрече со старым добрым приятелем, он, видимо, окончательно уверился, что протокол снова у него в руках.) Казалось, он с превеликой радостью готов и хозяйке снова его вручить для прочтения. К. предоставил их друг другу, он уже и не глядел на них почти, слишком велика была разница между тем, какое значение он придавал им прежде, и их нынешней ничтожностью в его глазах. Как трогательно, парочкой, они стоят, неразлучные соратники-соглядатаи, присные стряпчие своих жалких тайн. (Это не К., это они подверглись допросу.) (Как они старались К. напугать, как тщательно все подготовили...)

2. — Но как узнать, имеется согласие Кламма или нет? — спросил К.

— А никак, — отозвалась трактирщица. — Никак нельзя этого узнать. Уж не думаете ли вы, что в господине Момусе внешние перемены будут происходить, когда он от имени Кламма говорит? Да он и сам этого не знает, иной раз, возможно, именем Кламма и такое скажет, чего от имени Кламма никак говорить нельзя.

— Иными словами, надо просто всякий раз слепо его слушаться в надежде, что именно в этот раз он ненароком говорит и действует именем Кламма?

— Нет, — не согласилась трактирщица, — хотя с деловой, практической точки зрения такое поведение и было бы правильным, однако по отношению к Кламму оно было бы презренно и наказуемо, пробиться к Кламму оно бы тоже не помогло, а значит, и цели своей бы не достигло.

— Но тогда выходит, — не унимался К., — что согласие Кламма распознать нельзя, а не распознав его, нельзя ему и подчиняться, то есть подчиняться нельзя никогда. Следовательно, я имею полное право отказаться отвечать на вопросы.

(— Нет, — возразила трактирщица, — вы ни при каких обстоятельствах не имеете права отказываться отвечать на вопросы, даже на вопросы господина секретаря. Кто вы такой, чтобы хоть в чем-то отказывать чиновнику? Конечно, отвечать на вопросы Кламма или на вопросы господина секретаря — это не одно и то же. Отвечать на них, и отвечать по правде, вы обязаны в любом случае, а вот предполагать и решать, кому вы отвечаете, Кламму или господину секретарю, — это уж ваше дело, хотя, разумеется, ваши предположения и решения на сей счет с необходимостью повлияют как на ваши ответы, так и на впечатление, которое они произведут.)

— Может быть, — сказала хозяйка, как будто даже соглашаясь с К. — Ответственность, налагаемая ответами, столь велика и непредсказуема, что, возможно, и вправду лучше от всего отказаться, чем на себя такую ответственность взваливать.

 

[9]Черновой вариант:

Последними задержались учитель, учительница и четверо оставленных ею детей; кошку, эту по-прежнему недвижимую, ко всему и вся безучастную тушу, водрузили на небольшие носилки, после чего четверо детей медленным шагом вынесли ее за дверь.

 

[10]Черновой вариант:

И не кошка меня пугает, а моя нечистая совесть. И когда эта кошка на меня упала, у меня такое чувство было, будто меня кто в грудь ткнул: ага, мол, попалась, вот мы тебя и раскусили! Фрида опустила занавеску, закрыла внутреннюю раму и с мольбой в глазах увлекла К. на соломенный тюфяк.

И не кошку я тогда со свечой искала, а тебя хотела поскорей разбудить, потому как это помощнички, оба-два, меня напугали. Понимаешь, мне и этой дурной кошки не нужно, я и без нее от всякого шороха вздрагиваю. То боюсь, что ты вдруг проснешься, и тогда всему конец, а то сама вскакиваю, свечку зажигаю, чтобы ты поскорее проснулся и меня защитил.

— Так ведь они посланцы Кламма (выходит, он беспрестанно со мной говорит, а мне с ним и словечка сказать нельзя), — заметил К. и, притянув к себе Фриду, поцеловал в затылок, в ответ она вздрогнула всем телом и, поворачиваясь к нему, вскинулась так резко, что оба скатились на пол и там, задыхаясь от страсти, впились друг в друга в неистовом и пугливом соитии, словно каждый норовил в другого зарыться, словно истома, которой они упиваются, украдена у кого-то третьего, и кража уже раскрыта, и этот третий стоит тут же, рядом...

— Может, мне открыть дверь? — спросил К. — Побежишь к ним?

— Нет! — вскрикнула Фрида, вцепляясь ему в плечо. — Не хочу я к ним, я с тобой хочу остаться. Защити меня от них, удержи меня!

— Но если это и вправду посланцы Кламма, как ты их называешь, тогда тебе не помогут ни двери, ни моя защита,— сказал К— А даже если и помогут, хорошо ли это?

— Не знаю я, кто они,— проговорила Фрида. — Я называю их посланцами, потому что Кламм как-никак твой начальник, а помощников тебе прислали по службе, больше я ничего не знаю, только вижу, что их глаза, вроде простецкие, но с искоркой, почему-то глаза Кламма мне напоминают, да, в этом все дело, из их глаз на меня иногда вроде как Кламм смотрит и всю меня взглядом будто пронзает. И неправда, когда я говорю, что мне на них смотреть стыдно. Это я только хочу, чтобы мне стыдно было. Хоть и понимаю, что где-то еще, ну, в других людях, подобное поведение показалось бы мне глупым, отвратительным, но только не у них, на их дурачества я смотрю с почтением и восторгом. Любимый, впусти их обратно, не бери грех на душу перед тем, кто, быть может, их послал.

К. высвободился из рук Фриды.

— Помощники останутся на улице, я их больше возле себя не потерплю. Как? Эти-то двое способны проложить мне путь к Кламму? Сомневаюсь. А даже если и способны, я не способен за ними следовать, меня одно их присутствие всяких способностей лишает и вообще сбивает с толку. Они мне на нервы действуют, и не одному мне, но, как я только что услышал, к сожалению, и тебе тоже. (Я предложил тебе выбор — или я, или они, ты выбрала меня, вот и предоставь мне все остальное. Еще сегодня я надеюсь получить важное, решающее известие.) Они сразу с этого и начали, когда пытались тебя против меня настроить, с умыслом или без, не знаю, мне все равно. Фрида, неужели ты и вправду подумала, будто я отопру двери и сам, по доброй воле, открою тебе к ним дорожку?

 

[11]Черновой вариант:

...почему в таком случае Варнава описывает Кламма иначе, нежели его обычно описывают другие, — может, он сомневается, что человек (чиновник), которого там все Кламмом называют, на самом деле и есть Кламм?

 

[12]Черновой вариант:

Разве и тебе так не кажется?

(— По моему впечатлению, — отвечал К., — ты со мной совершенно откровенна, поэтому и я буду с тобой откровенен, это удовольствие, которое здесь, в деревне, не часто можно испытать.)

— Не знаю, — отвечал К. — (Тут я тебя, Ольга, не понимаю, — сказал К.) Я только знаю, что уделу Варнавы, который представляется тебе таким ужасным, я лично завидую. Конечно, было бы прекрасно, если бы все, чего он добился, не подлежало никакому сомнению, но подумай сама, Ольга (сколько людей слоняются по деревне вовсе без дела), пусть даже он бывает в самых никчемных прихожих самых незначительных канцелярий (и все-таки он там, в приемной), как же далеко внизу он оставляет при этом злосчастную лавку у печи, на которой мы сейчас с тобой сидим. Я удивляюсь, что ты ценишь это лишь для вида, Варнаве в утешение, на самом же деле значения его успехов, видно, вовсе не понимаешь. А ведь при том — и это мне совсем непонятно, — похоже, именно ты ободряешь и подстегиваешь Варнаву во всех его усилиях, чего я, кстати говоря, после первого вечера нашего знакомства и отдаленно предположить бы не мог.

— Ты меня совсем не знаешь, — сказала Ольга. — Никого я не подстегиваю, вовсе нет. Не будь все, что Варнава делает в Замке, так нам необходимо, я бы первая удержала его дома и в жизни туда не отпустила. Разве не пора ему жениться, завести дом и семью? Вместо этого он попусту растрачивает силы, разрываясь между сапожным ремеслом и побегушками посыльного, торчит там, наверху, перед конторкой, ловя каждый взгляд чиновника, что внешне похож на Кламма, дабы в конце концов получить для передачи старое, запыленное, никому не нужное письмо, от которого никакого проку, одни только недоразумения.

— А вот это опять-таки уже совсем другой вопрос,— сказал К.— Что Варнаве приходится разносить бесполезные, а то и вредные письма, может послужить основанием для обвинения против властей, может далее обернуться скверными последствиями для адресата, то бишь для меня, однако для самого Варнавы тут никакого вреда нет, он лишь в соответствии с поручением разносит по адресам письма, содержания которых часто даже не знает, никакой его вины тут нет, он посыльный и справляет службу посыльного, в точности как вы того и хотели.

— Ну да, — отозвалась Ольга. — Может быть, и так. Иной раз, когда я одна тут сижу, Варнава в Замке, Амалия на кухне, отец с матерью, бедняги, за столом носами клюют, я попробую, бывало, вместо Варнавы сапожничать, да у меня руки-крюки, бросаю и начинаю изо всех сил думать, только ума у меня на







Дата добавления: 2015-10-15; просмотров: 358. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Логические цифровые микросхемы Более сложные элементы цифровой схемотехники (триггеры, мультиплексоры, декодеры и т.д.) не имеют...

Мотивационная сфера личности, ее структура. Потребности и мотивы. Потребности и мотивы, их роль в организации деятельности...

Классификация ИС по признаку структурированности задач Так как основное назначение ИС – автоматизировать информационные процессы для решения определенных задач, то одна из основных классификаций – это классификация ИС по степени структурированности задач...

Внешняя политика России 1894- 1917 гг. Внешнюю политику Николая II и первый период его царствования определяли, по меньшей мере три важных фактора...

Ваготомия. Дренирующие операции Ваготомия – денервация зон желудка, секретирующих соляную кислоту, путем пересечения блуждающих нервов или их ветвей...

Билиодигестивные анастомозы Показания для наложения билиодигестивных анастомозов: 1. нарушения проходимости терминального отдела холедоха при доброкачественной патологии (стенозы и стриктуры холедоха) 2. опухоли большого дуоденального сосочка...

Сосудистый шов (ручной Карреля, механический шов). Операции при ранениях крупных сосудов 1912 г., Каррель – впервые предложил методику сосудистого шва. Сосудистый шов применяется для восстановления магистрального кровотока при лечении...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.071 сек.) русская версия | украинская версия