Студопедия — Гоголь и его значение для театра
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Гоголь и его значение для театра






Литература как рассказ и литература как излияние сердца глубоко разнородны с театром, который дает зрелище, представление. Вот отчего повесть и стихотворение с древнейших времен и до нашего времени заняли и занимают почти все поле литературы, словесности, - оставив театру сравнительно малое место у себя. Театр имеет боковое соприкасание с литературою, - но он глубоко самостоятелен, самороден. Боковое соприкасание он имеет также с музыкою и с живописью: ибо театр есть зрелище, и уже поэтому он есть картина, или становится в некоторые моменты картиною; и некоторые движения на сцене, или некоторые патетические места представления, зовут в помощь себе музыку, - улучшаются, когда сопровождаются музыкою. Один вид театральных представлений, а именно балет, даже и состоит только из музыки и живописи, из ряда музыкальных нумеров, сопровождающих ряд сменяющихся немых картин. Все это мы говорим, чтобы утвердить в мысли слушателей то положение, что театр есть совершенно самостоятельное целое, имеющее свой дух, свои внутренние законы, а не есть отдел литературы, не есть одна из форм литературного творчества писателей. К сожалению, театр далек от признания этой полной самостоятельности своего значения, и большинство литераторов смотрит на него, как на некоторую второстепенную область своего творчества, как на место отдохновения, как на арену похвал себе, как на сферу забав, шутки, веселости. Мы несколько преувеличиваем положение вещей, чтобы ярче подчеркнуть ту истину, которая существует. Уменьшите наши жалобы и обвинения, и вы получите полную действительность.

Такие лица, как Шекспир, Мольер или Островский, - исключение. Это всецело люди театра. И скорее к литературе они принадлежат боковым образом. Но что такое "Плоды просвещения" и "Власть тьмы" около "Войны и мира" и "Анны Карениной" у Толстого? Что такое "Ревизор" около "Мертвых душ" Гоголя и даже "Борис Годунов" около "Евгения Онегина" и стихотворений Пушкина? Как ни прекрасны и полны величия эти драматические создания, сразу же очевидно, что это суть плоды отдыха названных поэтов и художников.

Плодом отдыха или, вернее, - вторичным помещением в другое место своего богатства был и "Ревизор" Гоголя, как и его другие более мелкие пьесы, "Тяжба", "Женитьба", "Игроки". Хронологически, правда, они предшествовали "Мертвым душам": но по существу это те же "Мертвые души", перенесенные на сцену. Тот же рисунок, та же тема живописи, один рисуемый сюжет, и - ни одной новой мысли в "Мертвых душах", сравнительно с "Ревизором", - или в "Ревизоре", сравнительно с "Мертвыми душами".

Мы можем поэтому сказать, что "Ревизор" и прочие пьесы Гоголя суть первоначальный абрис, суть пробные эскизы, на которых великий писатель пробовал свою силу, в которых он приспособлялся и подготовлял себя к великой эпопее "Мертвых душ". "Мертвые души" исчерпали всего Гоголя и выразили всего его: в этом отношении они свели значение "Ревизора" в положение этюда. Так, у живописца Иванова, друга Гоголя, множество этюдов подготовляли "Явление Христа народу". Все это - "предварительное" и, до известной степени, - зачеркнутое главною окончательною картиною. Но, рассматривая их, мы находим, что некоторые этюды до того разительны, вышли до того удачны под моментальным вдохновением живописца, - что стоят выше соответствующих частей большой картины Иванова. В этом их интерес и значение для изучающего художественную личность Иванова; в этом лежит и некоторая их "абсолютная ценность" для зрителя и для истории русской живописи.

Точь-в-точь такое же положение занимает "Ревизор" в отношении к "Мертвым душам".

Рисуется все то же темное, вернее, - грязное, засоренное и заношенное, русское захолустье, какое рисуется и в "Мертвых душах"... Какая-то "щель жизни", полная мрака, невежества, злоупотреблений, являет для парящего над нею гигантского воображения художника ряд прежде всего смешных, забавных сцен и положений, - представляет область сплошного и притом невыразимого комизма. Вот основная сущность всего, - та сущность, которая потом повторится в "Мертвых душах". Но в литературе, как и вообще в искусстве, гений сказывается не в теме, а в выполнении, не в "вообще", а в частностях; не в том, что изображает автор, а в том, как он это изображает.

И здесь Гоголь, можно сказать, не знает соперничества, великое мастерство его не имеет предела. Один знаменитый германский критик пишет, что первые главы "Мертвых душ" вполне уравниваются совершеннейшим произведениям греческого резца, т.е. что его Чичиков, Петрушка, Манилов, Собакевич, Плюшкин - такие же вечные, но только уничижительные фигуры человечества, какие эллинский гений рукою Праксителей и Фидиев воплотил в своих Зевсах, Аполлонах, Палладах, Афродитах, в этих образцахпреувеличенной, идеализированной человечности; что у Гоголя и у тех греков - одно мастерство, одно искусство, одна степень волшебной силы. Вот эта волшебная сила мастерства вложена и в "Ревизора". Хлестаков, почтмейстер, вводное лицо Осипа и все чиновничество маленького городка того времени - вычеканены для русской сцены, для русского зрителя, для всего потомства с таким же изумительным мастерством, с тою же вечностью и типичностью, как Софокл воплотил для всего человечества греческий тип человека и греческий тип жизни в своих Эдипах, Антигонах и Креонах. Мало того - Гоголь дал школу, создал движение на сцене. Мысленно мы будем держать в памяти "Бориса Годунова", "Скупого рыцаря", "Моцарта и Сальери" Пушкина, - то почувствуем, что все последующее движение русского театра продолжало и продолжает собою Гоголя, а не Пушкина, продолжает "Ревизора", а не продолжает "Бориса Годунова". Не только весь Островский, но и такие вещи, как "Плоды просвещения" и "Власть тьмы" Толстого, примыкают к "Ревизору". Они изображают то же самое, что изображал Гоголь, и под тем же самым углом смеха и ужаса, под каким он взглянул на сор и темь русской жизни.

Между многими качествами сила Гоголя и власть его над читателями проистекает из изумительного чувства им русского слова. Никто так не знал русского слова, не чуял его духа и формы. Можно сказать, лицо русского человека он видел под формою русского слова, - как бы в вуали из слов, речи. Точно он слышал речь человека или речи множества людей: и так постигал душу слова, что по малейшим вибрациям его безошибочно заключал о личности фигур, о характере и жизни человека и людей. Вот это-то знание слова передано им и в великую комедию. Как у Фидия значаще не то, что он изображал именно "Зевса", т.е. - не в теме, а все дело заключалось в том, как резец и молоток работали около мрамора, как именно провел он одну черту, провел другую, - так и у Гоголя в его "Ревизоре" изумительную сторону составляет дух языка, все эти речи, какие говорят Хлестаков или Сквозник-Дмухановский, в интонациях речей. Действия, хода в пьесе почти нет, - или они, в сущности, глупы; того, что технически зовется "интригою" или "фабулою", - почти нет, или они совершенно не значащи сами по себе. Все дело в фигурах, в изваяниях. Гоголь дал нашему театру изваянную комедию, - но где материалом ваяния было слово, а не мрамор. В конце концов, поэтому его пьеса есть живопись. И к театру он примыкает именно этою стороною, т.е. насколько театр имеет боковое соприкасание с живописью, поскольку он есть в тесном смысле - зрелище.

Таким образом он толкнул русский театр на дорогу жанра, бытового изображения. Здесь он дал нечто несравненное, и здесь лежит его величие. Но здесь же он получает себе и границу. Жанр и быт навсегда останутся одною из глав великого театрального мастерства, но не всею книгою театрального искусства. Вспомним Шекспира и его "Гамлета": это уже не жанр, это уже не быт. Это - мысль и некоторое вековечное поучение со сцены. Этого не нужно забывать.

Много ли говорит Осип в "Ревизоре"? - всего один монолог.

- "Веревочку... Давай сюда и веревочку. И веревочка пригодится"... Так говорит этот изголодавшийся слуга около изголодавшегося барина. И вся Россия запомнила эту "веревочку". Вот что значит дух языка. Осип произносит один монолог о ничего не значащих вещах. Но он так произнесен, - слова, им выговоренные, соль этих слов, дух их таковы, что Осипа из "Ревизора" все знают, пожалуй, ярче, чем знают и помнят главных действующих лиц многих комедий Островского. Тут - совершенство чеканки, - тут все принадлежит форме, а не содержанию. В содержании - ничего значительного; С мастерством Фидия Гоголь изваял насекомых маленького городка в маленькую историческую эпоху: и эти крошечные бронзовые фигурки, которые могут все уместиться на ладони руки, - их рассматривают и всегда будут рассматривать с удивлением и завидованием более слабые мастера более громоздких созданий.

- "И веревочку подай сюда"...

Так в этой фразе и исчеканился весь человек и вся его голодная, бесприютная жизнь. Именно бесприютная, бездомная, в зависимости от бездомных привычек хозяина. Так умел Гоголь в одной фразе вычеканить всего человека. Поклонимся этому удивительному художнику, поклонимся его гению, украсившему театр наш бессмертною комедиею. Пусть это был только предварительный эскиз "Мертвых душ"... Гоголь не жил для театра, и театр не может жить им. Театр может жить только тем, кто сам весь и всю жизнь живет или жил для театра. Так английский театр весь сплелся с Шекспиром. Так прошла эпоха Островского в истории русского театра. Гоголь положил сюда один цветок... Сцена взяла его с благодарностью. Но она помнит, что это есть более литературное произведение, нежели сценическое произведение; это есть прежде всего живопись, а не действие. А сцена без действия есть то же, что тело без души. И театр не может не искать эту свою душу, не может не звать ее, не надеяться найти. Пока наш театр далеко не нашел еще своей души. Он весь в поисках, в тревоге, в ожидании, - и не нужно закрывать глаза на эту действительность.

Сцена призвана не только изображать и осмеивать, она еще может поучать и растрогивать. Она может звать к идеалу, к более утонченному и благородному взгляду человека на человека, к лучшему отношению людей друг к другу. Сцена могущественна: и в пять минут она может взволновать зрителей так, как читателя не взволнует целая книга. Это оттого, что на сцене все осязательно, все очевидно, что она убеждает не доводом, а фактом. Не воспользоваться этим могущественным нравственным рычагом невозможно. И театр должен после Гоголя расти и в глубину и в ширину. Он должен давать не только сценки, изображать не только происшествия; он в силах рождать в обществе новые мысли, он в силах поднимать бродящие в обществе настроения до напряжения могучей страсти, до пламенной решимости. И один из великих учителей театра, Гоголь, не сказал бы "спасибо" ученикам, если бы они не пошли вперед своего учителя, а все толкались бы на том месте, на котором он стоял. Вещий ум Гоголя этого бы не одобрил. Он благословляет нас из темной могилки в Московском Даниловом монастыре идти в новый и трудный путь, в долгий путь.

1909 г.

Впервые опубликовано: "Новое время". 1909. 21 марта. № 11862.


Загадки Гоголя...

В людях исключительной душевной организации, исключительной до странности, до удивления, - есть что-то хрупкое. "Не жильцы на свете"... Пушкин, Гоголь и Лермонтов умирают или погибают в среднем и молодом возрасте; Шекспир умер еще не старцем. Тогда как одной ступенью ниже, сейчас же за ними, высокие таланты человечества живут чрезвычайно долго, тоже почти до удивления. Очевидно, душевная сила, душевный рост суть показатели и выразители громадной жизненной энергии; но гений есть перелом человека "куда-то", есть "отклонение в сторону от нормальных и вечных путей человечества"... И эти Икары, как бы летящие к Солнцу, гибнут в лучах его преждевременно. Гете, Толстой, Гюго живут точно двойной или полуторной человеческой жизнью, но как ни высоко и благородно их творчество, загадки оно не представляет. Это - прекрасные человеческие явления... Гений же всегда немножко сверхчеловечен.

По-видимому, и Пушкин должен бы "прожить долгую жизнь": ведь так все нормально и ясно в нем. Да, его творения нормальны и ясны. Без всякого колебания мы поставим их выше не только творений Лермонтова, но и Гоголя. Но в Пушкине загадку составляет его лицо: каким образом можно было без борьбы, без усилий, даже без видимых размышлений, стать в самую точку, в самую середину, откуда во все стороны расходятся лучи этой нормативности, этого спокойного и прекрасного в человечестве. В мировой литературе и даже более - в мировой психологии мы не можем указать решительно ни одного лица, которое занимало бы эту сердцевинную точку прелести, красоты, ума, без всякого излишества, без всякого наклона в одну преимущественную сторону. Христианин ли он? - Да, в прелестных христианских чертах. - Но, может быть, он и язычник? О, конечно: в том, что было в язычестве прекрасного и умеренного. Вот что можно сказать об авторе "Капитанской дочки" и "Египетских ночей", "Купца Остолопа и работника его Балды" и подражаний греческой антологии. Но если, таким образом, душа Пушкина осталась свободной и непреклонной даже перед такими могуществами, как христианство и как обаяние и сила античной цивилизации, перед которыми решительно никто не мог устоять, решительно склонялся в одну или другую сторону всякий ум, мудрость, просвещение, добродетель, склонялся до фанатизма, до изуверства, до изуродования себя, до ненавидения противоположного, - то в красоте и силе пушкинской души мы увидим загадку и чудо. Объясним примером: перед бурным и гениальным творчеством Микель-Анджело каким простым и несложным кажется творчество Рафаэля; какое сравнительно однообразие; есть ли у него что подобное потомку Сикстинской капеллы, этим изумительным Сивиллам и пророкам?! Все - Мадонны, все одна, в разных образах, Фарнарина. Да, но человечество отгадало в этом однообразии, простоте и покое сверхъестественный луч, которого не было в изумительном Микель-Анджело. И Рафаэля, тоже, - кстати, - так рано умершего, поставило неизмеримо выше Микель-Анджело, поставило мальчика и юношу, жившего такой обыкновенной жизнью, любезного с панами и пользовавшегося их покровительством. Там все обыкновенно, до мещанства, до прозы. Но Авраам узнал Бога, явившегося ему в земном виде странника. Человечество узнало в Рафаэле частицу ангела, необыкновенное, что появилось среди его. Я окончу сравнение, сказав, что в обыкновенном Пушкине, вечно нуждавшемся в деньгах, ревнивом, суетном и тоже умевшем говорить придворные любезности, - мы имели своего Рафаэля, Рафаэля речи человеческой, слова человеческого, стихов, как и прозы. Непременно - и прозы, которая у Пушкина есть единственная и непревзойденная. То, что Италии и человечеству дал Рафаэль, пользуясь вспомоществованием красок, но при этом вспомоществовании выразив свою единственную и прекрасную душу, - это самое дал и Пушкин, дал пока одной России. Но ведь это все равно, кому он дал. Важность в том, что дал: творчество Пушкина имеет единственную себе параллель, и очень близкую в творчестве Рафаэля. Вот по этому-то соображению я и решился отнести "обыкновенного и понятного" Пушкина к людям загадки, тайны и неисповедимого. Только все это трудно в нем рассмотреть, ибо все в нем лишь "просвечивает", а не кидается в глаза. Но я отвлекся.

Перейдем к Гоголю, в котором все кидается в глаза!

"21-го февраля, после обеда, раздался звонок в моей квартире, - рассказывает г. Рамазанов, мастер-скульптор, - и явился сильно встревоженный г. А(ксаков?), который объявил о смерти Гоголя. Правда, до того уже были точные слухи о тяжкой болезни последнего; но едва ли кто равнодушно мог вынести весть о смерти этого человека. А. предложил мне поторопиться снять гипсовую маску с покойного. Нельзя было медлить, я позвал старика-формовщика, и через четверть часа мы были уже на Никитском бульваре, в доме гр. Т(олстого). Гробовая крышка, встреченная нами у входа, подтвердила внезапную горестную весть. Я взошел по парадной лестнице в верхние покои, где в совершенной темноте ходил по комнатам хозяин дома и на вопрос: "Где Н.В. Гоголь", - ответил, указывая обратно на лестницу: "Там, внизу". Когда я подошел к телу Гоголя, он не казался мне мертвым. Улыбка рта и не совсем закрытый правый глаз его породили во мне мысль о летаргическом сне, так что я не вдруг решился снять маску; но приготовленный гроб, в который должны были положить в тот же вечер его тело, наконец, беспрестанно прибывавшая толпа желавших проститься с дорогим покойником заставили меня и моего старика, указывавшего на следы разрушения, поспешить снятием маски, после чего со слугой-мальчиком Гоголя мы очистили лицо и волосы от алебастра и закрыли правый глаз, который, при всех наших усилиях, казалось, хотел еще глядеть на здешний мир, тогда как душа умершего была далеко от земли".

Это коротенькое фактическое сообщение, напечатанное вскоре после смерти Гоголя в отделе городской хроники "Московских Ведомостей", за 1853 г. (№ 25), - как оно совпадает с этими строками о другой покойнице, написанными самим Гоголем:

"...Хома отворотился и хотел отойти от гроба, но, по странному любопытству, не утерпел и взглянул на нее. Резкая красота усопшей показалась ему страшною... В ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего; оно было живо, и философу казалось, как будто она глядит на него закрытыми глазами. Ему даже показалось, как будто из-под ресницы правого глаза ее покатилась слеза"...

Какое совпадение сущности обоих рассказов!.. Я люблю этот портрет Гоголя в гробу, где его исхудавшее лицо, с острым и длинным носом, окаймлено белой подушкой и венком из зелени, положенным около темени и лба. Как оно выразительно, как говорит о его желаниях, до чего загадочно!.. Но нельзя не поразиться, что этот его "портрет в гробу" (с литографии того времени) точь-в-точь совпадает с наброском, сделанным с него, когда еще он был учеником гимназии высших наук в Нежине, одним из гимназических товарищей*: эта же худоба, отсутствие теней, штрихов на лице, как бы его гладкость и обрезанность, длинный острый нос, сжатые губы, и не просто серьезность, а как бы старость, сухость и брюзжащее нравоучение в лике, позе, даже в наклоне головы! Этот юношеский портрет совпадает с посмертным: точно невидимая рука взяла его осторожно с затылка и спины и подняла из гроба, - и поставила этого "выходца с того света" перед шалуном-товарищем, который верно бы испугался и не стал рисовать, если бы знал, что за чудище стоит перед ним. Эти два портрета неизмеримы в осмысленности сравнительно с отвратительным портретом Моллера (от 1841 г.), обычно всегда прилагающимся к сочинениям Гоголя, где он снят шаблонно, плоско, и, пожалуй, снят под одной из масок своих героев, какие любил нашивать при жизни. В Гоголе было чрезвычайно много актера, притворства, игры, одурачивания ближних и соседей. И только в гробу, да еще для наблюдательного товарища в школе, верно следившего за ним потихоньку, он показался "как есть", в этом загробном и страшном, противоестественном своем образе. С этим совпадает одна запись С.Т. Аксакова в его известных воспоминаниях ("Мое знакомство с Гоголем"). Жуковский, у которого гостил Гоголь, подвел его раз посмотреть потихоньку, как он сидит за творческой работой. "Он провел меня через внутренние комнаты к кабинету Гоголя: тихо отпер и отворил дверь, - я едва не закричал от удивления. Передо мной стоял Гоголь в следующем фантастическом костюме: вместо сапог длинные шерстяные русские чулки выше колен; вместо сюртука, сверх фланелевого камзола, бархатный спензер; шея обмотана большим разноцветным шарфом, а на голове бархатный, малиновый, шитый золотом кокошник, весьма похожий на головной убор мордовок. Гоголь писал и был углублен в свое дело..."

______________________

* В № 15 "Иллюстрации", издававшейся в 1845 г. товарищем его по этой гимназии, известным Кукольником.

 

И опять, как мертвый Гоголь напоминает панночку-колдунью из "Вия", живой и вдохновенный Гоголь напоминает пана-колдуна из "Страшной мести", ходившего, несмотря на казацкое происхождение, в турецком наряде... "Приподняв иконы кверху, есаул готовился сказать краткую молитву... как вдруг закричали, испугавшись чего-то, игравшие на полу дети, а вслед за ними попятился народ, и все показывали со страхом пальцами на стоявшего посреди их казака. Кто он таков, - никто не знал. Но уже он протанцевал на славу казачка и уже успел насмешить обступившую его толпу. Когда же есаул поднял иконы, вдруг все лицо казака переменилось: нос вырос и наклонился на сторону, вместо карих запрыгали зеленые очи, губы засинели, подбородок задрожал и заострился, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб; и стал казак - старик.

- Это он! Это он, - кричали в толпе, жмясь друг к другу.

- Колдун показался снова! - кричали матери, хватая за руки детей своих".

У всех писателей есть, так сказать, нажимы пера; в писаниях великих авторов наблюдательный взор откроет местами маленькое волшебство, что-то странное, загадочное, и хотя бы объективно не очень значительное, но что останавливает на себе внимание явной и вместе темной связью с душой автора. Как Гоголя, написавшего "Нос", т.е. историю о том, как нос "майора" Ковалева попал в свежеиспеченный хлеб, - написавшего "Коляску" и прочие смехотворные вещи, до того смехотворные, что наборщики в типографии прыскали со смеху, набирая его рукопись, и затем написавшего странную вещь - "Мертвые души", от которых покоробило всю Россию, вся Россия заметалась и застонала увидя себя в таком отражении, и кончившего вес сожжением дальнейших рукописей, поездкой в Иерусалим, покаянной "Перепиской с друзьями", попытками "Авторской исповеди", дошедшей в одном экземпляре за скорой кончиной автора, но за которой, проживи он долее, наверное, последовали бы еще другие, более интересные "Исповеди", - как его, в этих его литературных превращениях, во всей судьбе, странствиях, не сблизить с этим казаком, который на глазах публики из весельчака превращается в старого горбуна и который сокровенно есть колдун... Еще маленькая подробность: кто не помнит, как в "Тарасе Бульбе" казаки умирают за веру:

- За Сечь!

- За веру!

И казаки выпивают чарку "всем воинством" накануне, как умереть за эти столпы своего существования. Мы в детстве, читая "Бульбу", трепетали первыми восторгами к вере своей, к родной земле своей, волновались первым негодованием к "ляхам" и "католикам"... До того поэма-рассказ проникнута народным чувством, широким, красивым, могуче-обаятельным. Но кто же рассказал нам это? Зяблик... Кто знает биографию Гоголя, знает, что он все зябнул в России, везде ему было холодно, для него специально натапливали печи, и он нигде и никак не мог согреться, и даже это выставил как один из мотивов, серьезно или смеясь, но отчасти бесспорно серьезно, - что не может продолжать жить в России и вот уезжает в Рим... А то был Рим не теперешний, с королем и газетами, с отелями и дипломатией, а старый Рим пап, настоящее "чертово гнездо" Европы, говоря понятиями Бульбы и самого Гоголя, как автора "Бульбы"...

- Казак, слава Богу, ни чертей, ни ксендзов не боится (из "Страшной мести"), - сближал сам Гоголь.

И вот... он уехал к ксендзам, в вековую, извечную, начальную родину ксендзовства и всего ксендзовского духа, всей ксендзовской сути! И в письмах называет Рим "настоящей родиной своей души", - он до того, казалось, русский! До того, казалось, переполненный стихиями православия и народности!.. Все это до того невероятно, сплетает узор такой странности, над которым кружится голова у думающего человека.

Конечно, в католичество он не перешел... Он - не барышня, и не из уставших русских княгинь.

Он в Риме жил, смотрел, думал. Что думал, - никто не знает. Именно там писал он "Мертвые души", - "сию русскую поэму", как определял сам это свое произведение. Что же такое Гоголь? Кто он?

Все писатели русские "как на ладони" у русских критиков и историков, у русского общества, но Гоголь есть единственное лицо в нашей литературе, о котором хотя и собраны все мельчайшие факты жизни, подобраны и классифицированы все его письма, записочки, наконец изданы обширные личные воспоминания о нем, - тем не менее после полувека работы он весь остается совершенно темен для нас, совершенно непроницаем. Никто и ничего о нем не знает, не понимает. В этом все соглашаются, это так очевидно для всех. Факты - все видны; суть фактов - темна для всех. Именно нет ключа к разгадке Гоголя... Между тем как, например, Пушкин и без "ключа" для всех ясен, никто о нем ничего не загадывал и ничего в нем не разгадывал; Лермонтов и Чаадаев опять же ясны или объяснимы. В Гоголе замечательно не одно то, что его не понимают, но и то еще, что все чувствуют в нем присутствие этого необъяснимого, и притом не теперь только, но и когда-либо...

- Величайший реалист и величайший фантастик!

- Величайший выразитель стихии русской народности, патетический ее провозвестник, защитник, "пророк"! Как он говорил о русском языке, о русском "метком словце", сравнивая его с немецким словом и французским! Уж это-то, подлинно, не притворно. Но не притворялся же он, и говоря: "Рим есть моя родина". Тот Рим, то папское и ксендзовское, что было извечно жесточайшим врагом православия и стихии русской народности.

Что же это такое? - Никто не понимает, и понять нельзя.

Что думал великий художник, живя в Риме? В том старом Риме, о котором краткие и многозначительные заметки оставил Герцен; о котором порой говорили Вл. Соловьев, К. Леонтьев; о котором несколько строк разительной силы сказала Башкирцева в своем "Дневнике"; том Риме, который остается неведом туристам и верхоглядам. Замечательно, что еще до поездки туда Гоголь написал свой "Рим". т.е., что он предчувствовал его; что он поехал не в "terram incognitam" [неведомая земля (лат.)], на авось и случайно, а поехал как пилигрим, которому "открылось нечто в видении", ну - в видении его грез, соображений, догадок, размышлений, предчувствий.

Приехал. И смотрел. И видел. И вспоминал о своей родине. И писал "Мертвые души".

"Моим горьким смехом посмеются" - это не одна эпитафия на его надгробном памятнике в Москве, это и эпиграф ко всей его биографии.

После короткого периода, когда он забавил и восхищал Русь своими малороссийскими рассказами, - он сделал как бы несколько "проб пера" своими петербургскими повестями. "Миргород" и "Петербург" - так можно было бы объединить его творчество до "Мертвых душ".

И, наконец, "сия русская поэма", которую он, такой патриот, не захотел испортить вставкой ни одного иностранного слова - "Мертвые души". Это - уже Русь, вся Русь. Один из лучших немецких критиков заметил, что первые главы "Мертвых душ" совершенно равнозначащи творениям эллинского гения. То самое, что эллины сделали в мраморе, Гоголь сделал в слове: он изваял фигуры до такой же степени вечные и универсальные, до такой же степени безупречные, как Аполлоны и Зевсы Фидиев и Праксителей. "Кто помнит старый немецкий быт, - кончает немецкий критик, - тот читает у Гоголя изображения не только русских чиновников и помещиков, но видит в них и своих немецких соотечественников, говоривших только на немецком языке, Но с этой же душой, понятиями, жизнью. Это книга не только старорусская, но и старонемецкая".

Аполлон и Плюшкин - какое сопоставление!.. От Аполлона до Плюшкина - какое нисхождение! "Первое, что я услышал на русском языке, в пограничной таможне, - рассказывал Гоголь своим московским друзьям, - это как один таможенный чиновник говорил другому наставительно: чин чина почитай". Он ничего не прибавлял к этому, не разъяснял...

Но он торопился куда-нибудь выехать опять. Поехал в Иерусалим. Замечательно, что. об Иерусалиме он не оставил никаких замёток, никаких воспоминаний; ни единого следа не сохранилось в его впечатлительности. Точно он осмотрел Шклов или Сорочин. Это тоже одна из поразительных загадок его личности и биографии.

Затем как-то без болезни заболел... Все молился, все постился и, кажется, заморил себя голодом или постом.

И опять, точно каким-то сверкающимавтобиографическим признанием звучат эти строки из молодой его повести, - повести тех лет, когда он все смеялся, а в душе своей уже был так стар:

"Одиноко сидел в своей пещере перед лампадой схимник и не сводил очей с своей книги. Уже много лет, как он затворился в своей пещере; уже сделал себе и дощатый гроб, в который ложился спать вместо постели. Закрыл святой старец свою книгу и стал молиться"...

Доселе - одно лицо Гоголя. Это - Гоголь "Переписки с друзьями", это - Гоголь, друг Толстых; Гоголь в одном ряде воспоминаний о нем, но только - одном. Вот другое его лицо:

"Вдруг вбежал человек чудного, страшного вида. Изумился святой схимник в первый раз и отступил, увидев такого человека. Весь дрожал он, как осиновый лист; очи дико косились, страшный огонь пугливо сыпался из глаз, дрожь наводило на душу уродливое его лицо.

- Отец, молись, молись! - закричал он отчаянно: - молись о погибшей душе моей!

Схимник перекрестился, достал книгу, развернул и в ужасе отступил назад и выронил книгу:

- Нет, неслыханный грешник! Нет тебе помилования. Беги отсюда, не могу молиться о тебе.

- Нет? - закричал грешник.

- Гляди: святые буквы в книге налились кровью..."

Это же те самые слова, те звуки, тон звуков, какие мы читаем в письмах Гоголя к старцам Оптинской пустыни, какие он говорил священнику Ржевскому, отцу Матвею; наконец, судорогой именно этого испуга, покаяния полны предсмертные месяцы и дни Гоголя. Это - его лицо!

Вот два его лица, совмещенные на одном человеке, в одной жизни, в одной совести, которая ведь горит перед Богом, жжет грудь человека! Только догадавшись об этом, можно понять, почему он еще таким молоденьким написал "Записки сумасшедшего", - с заключительным их выкриком:

- Матушка моя! Пожалей своего бедного сына. Где ты? И эту заключительную строку смехотворной "Ссоры Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем": "Скучно на этом свете, господа!"

Гоголю везде было скучно. Всегда было скучно. От скуки он уехал в Рим, потом в Иерусалим; да и в России он не мог долго оставаться на одном месте, и все странствовал и странствовал, ездил по тогдашним невозможным дорогам в тогдашнем невозможном экипаже, должно быть, "в бричке"...

Гений его, отношение его к нашей действительности, отношение к мировой истории - вот что сплетает его личность.

Гений, сила пластического изображения, дар слова и дивный глаз наблюдателя, - все дано было ему в рождении. Это - алмаз, в него вложенный. Тут нет темы для размышления, для разгадывания. Это явление простое. "Так родился"...

Но алмаз и острую его грань можно повернуть так и этак; осветить им одно или осветить совершенно другое. Зорким глазом можно выследить одно и выследить совершенно противоположное; и как одно, так и другое будет верно, правильно, но с неизмеримой разницей в последствиях, во впечатлении на читателя... У Толстого тоже не дурной глаз, но в людях почти одной эпохи, какую изображал и Гоголь, он высмотрел "Войну и мир", тогда как тот высмотрел "Мертвые души".

Итак, загадка лежит в том, почему острая грань гоголевского гения повернулась к миру так, а не иначе. Почему "горьким смехом моим посмеюся"... Мы видим в вещах то, что хотим видеть. Мы высматриваем во всех случаях истину; но, кроме того, мы высматриваем еще любовь нашу. Зритель, художник, романист, поэт, - они все суть мировые охотники, и ищут каждый "любимую дичь"... Патетическое, восторженное, лирическое освещение вещей, и освещение уничижительное, зависит в сущности от вкуса. Один любит "горькие травы", другой - "сладкие травы"... Гоголь выбрал "горькие травы" - всю жизнь пасся на горьких нивах. Все-таки здесь мы если и не постигаем загадку его души, то подошли к тому углу, где скрыта загадка. Мы можем никогда не отыскать ключа ох крепко запертого чулана, но все-таки знать, что "вот тут что-то главное заперто". Все-таки это кое-что.

Он жил в Риме. Но в Риме он писал "Мертвые души". Черная жемчужина на белом фоне. Гоголь выбрал самый ослепительный фон (в его представлении, может быть, - в иллюзии), чтобы положить на него самую черную жемчужину. Он положил глаз на купол св. Петра, на арку Тита, - с изображением триумфов после взятия Иерусалима, на Колизей, Colosseum, но через них, сквозь призму их видел и видел Поприщина, Акакия Акакиевича и всю родную департаментщину...

Пал Иерусалим. Тит входит в Рим... "Чин чина почитай", - как сказал таможенный чиновник.

Микель-Анджело расписывает Сикстинскую капеллу, - Акакий Акакиевич, наконец, достиг того, что переписывает бумаги без клякс.

"О, Русь! Куда мчишься ты?"...

В самом деле, куда она "мчится" с Акакием Акакиевичем, с Клейнмихелем, с Поприщиным и интересными дочками городничего и директора департамента...

"О. Анунциата"...

Пишет Гоголь, а вспоминаются ему мамаша и дочка, обе влюбившиеся в Хлестакова.

"О, не лейте же мне на голову холодную воду", - восклицает он за Поприщина, но восклицает и за себя. "Матушка моя, пожалей ты своего сына": здесь "матушка" и Поприщин, но и "матушка", т.е. Русь - Гоголя.

Как каленые клещи, рвали его сердце в разные стороны и вековечные идеалы, - нет, вековечная действительность, действительность прожитой, отжитой жизни, памятники которой он видел на берегах мутного Тибра, и вся мелочь Николаевского времени:

В мундирах выпушки, погончики, петлички...

Главное - мелочь!.. И такая, которой, по замыслу ее строителей и вдохновителей, и конца не настанет. Установилось время окончательное. Россия первенствовала в сонме держав. Крымские громы еще не раздались: Гоголь умер до них. Небо было ясно. Не установилось твердо и окончательно. Но что же "установилось"?

- Выпушки, погончики, петлички...

О, "мертвые души"! - как естественно выкрикнулся этот крик.

* * *

Известно, что Гоголь был жалким профессором истории. Он и не знал ее, т.е. он никогда не копался и не имел призвания копаться в ее трудных и порой скучных письменных памятниках. Он был художник, он был пластик. Подробности не закрывали от него целого. Зоолог в ведре морской воды может найти чудеса морской фауны и флоры, и, найдя это, рассмотрев все под микроскопом, он может все-таки не иметь никакого представления о море, о шуме его, о красоте его, о загадке его. Все это может лучше его знать моряк, и при случае, при даре, может выразить чувство моря в песне, не достижимой для ученого микроскописта... Именно это случилось с Гоголем.

Он пропел удивительную песню. Я приведу ее, так как она неизвестна очень многим даже записным историкам и словесникам.

Ее, например, не знал покойный директор частной гимназии в Москве, Л.И. Поливанов, образованнейший в общем человек. Она помещена в малочитаемых "Арабесках". Песню эту невозможно не сближать с "Мертвыми душами", ибо только в этом сближении "Мертвые души" получают некоторое объяснение.

"Бедному сыну пустыни снился сон:

Лежит и расстилается великое Средиземное море, и с трех разных сторон глядят в него палящие берега Африки с тонкими пальмами, сирийские голые пустыни и многолюдный, весь изрытый морем, берег Европы.

Стоит в углу, над неподвижным морем, древний Египет... Величавый, весь убранный таинственными знаками и священными зверями... Он неподвижен, как очарованный, как мумия, несокрушимая тлением.

Раскинула вольные колонии веселая Греция... Острова, потопленные зелеными рощами, кинамон, виноградные лозы, смоковницы помавают ветвями; колонны, белые, как перси девы, круглятся в роскошном мраке древесном... Мрамор страстный дышит, зажженный чудным резцом... Жрицы, молодые и стройные, с разметанными кудрями, вдохновенно глядят черными очами... Корабли, как мухи, толпятся близ Родоса и Корциры...

Стоит и распростирается железный Рим, устремляя лес копий и сверкая грозной сталью мечей, вперив на все завистливые очи и протянув свою жилистую десницу...

Весь воздух небесного океана висел сжатый и душный. Великое Средиземное море не шелохнет, как будто царства предстали все на страшный суд перед кончиной мира.

И говорит Египет, помавая тонкими пальмами, жилицами его равнин, и устремляя иглы своих обелисков: "Народы, слушайте! Я один постиг и проник тайну жизни и тайну человека. Все - тлен. Низки искусства, жалки наслаждения, еще жалче слава и подвиги. Смерть, смерть властвует над миром и человеком! Все пожирает смерть, все живет для смерти! Далеко, далеко до воскресения! Да и будет ли когда воскресение? Прочь желание и наслаждение! Выше строй пирамиду, бедный человек, чтобы хоть сколько-нибудь продлить свое бедное существование".

И говорит ясный как небо, как утро, как юность, светлый мир греков, и, казалось, вместо слов слышалось дыхание цевницы: "Жизнь сотворена для жизни. Развивай жизнь свою и развивай вместе с ней ее наслаждение. Все неси ему. Гляди, как выпукло и прекрасно все в природе, как дышит все согласием. Все в мире; все, чем ни владеют боги, все в нем; умей находить его. Наслаждайся, богоподобный и гордый обладатель мира, венчай дубом и лавром прекрасное чело свое!! Мчись на колеснице проворно, правя конями на блистательных играх! Далее корысть и жадность от вольной и гордой души! Резец, палитра и цевница созданы быть властителями мира, а властительницей их - красота! Увивай плющем и гроздием свою благовонную главу и прекрасную главу стыдливой подруги! Жизнь создана для жизни, для наслаждения, - умей быть достойным наслаждения!"

И говорит покрытый железом Рим: "Я постигнул тайну жизни человека. Низко спокойствие для человека: оно уничтожает его в себе самом. Мал для души размер искусств и наслаждений. Наслаждение - в гигантском желании. Презренна жизнь народов и человека без громких подвигов. Славы, славы жаждай, человек!.. Слышишь ли, как у ног твоих собрался весь мир и, потрясая копьями, слился в одно восклицание? Слышишь ли, как твое имя замирает страхом на устах племен, живущих на краю мира?.. Стремись вечно. Нет границ миру, - нет границ и желанию..."

Но остановился Рим и вперил орлиные очи на Восток. К Востоку обратила и Греция свои влажные от наслаждения, прекрасные очи; к Востоку обратил Египет свои мутные, бесцветные очи.

Камениста земля, презренен народ; немноголюдная весь прислонилась к обнаженным холмам, изредка неровно оттененным иссохшей смоковницей. За низкой и ветхой оградой стоит ослица. В деревянных яслях лежит младенец; над ним склонилась непорочная мать и глядит на него исполненными слез очами; над ним высоко в небе стоит звезда и весь мир осияла чудным светом.

Задумался древний Египет, увитый иероглифами, понижая ниже свои пирамиды; беспокойно глянула прекрасная Греция; опустил очи Рим на железные свои копья; приникла ухом великая Азия с народами-пастырями; нагнулся Арарат, древний прапращур земли"... (1831 года).

Было бы безвкусием поправлять подробности этой картины. Кто же поправляет песню? При частных ошибках она имеет такую истину целого, какой не заключают в себе подробнейшие скрупулезные исследования!

Гоголь бесспорно был прав, написав эти "исповедания" народов и resume их жизни. Ну, и что же скажет русский, взглянув на это все? Что он всех догонит и перегонит на своей "тройке", запряженной Собакевичем, Ноздревым и Маниловым? Из колоссального, режущего, оглушающего контраста родились "Мертвые души"...

Отечество лило ему "холодную воду на голову", как Поприщину, - может быть, даже не очень различая его от Поприщина... Что Клейнмихелю до Гоголя? "Сумбурный человек, веселый рассказчик и отвратительный профессор, которого даже по службе нельзя подвинуть, неудобно дать ему орден"... Между тем, в Гоголе, как видно из этой панорамы, из музыки слов ее, жил такой напряженный идеализм, такая тоска по идеалу, непременно по всемирному, который облил бы смыслом своим все человечество и объединил бы его, связал его этим смыслом, одной целью, - что он годился... и в роль Петра Пустынника, проповедавшего крестовый поход, и в роль папы и отца народов, или, по течению русской истории, ближе к русской действительности, он годился к роли анархиста-мечтателя, осуществляющего на русском севере мечту халдейского Эдема... Что-то вроде экстатического мечтателя Кириллова из "Бесов" Достоевского. Но Кириллову Бог не дал литературного таланта, и он умер безвестно и без последствий, сгорев в мечтах своих, в тоске своей. Гоголю Бог дал громадный дар, чудовищную силу, - правда, заключенную в маленьком орудии пера. Гоголь с неистовством Поприщина, замученного докторами, опрокинул на "отечество" громадную свою чернильницу, утопив в черной влаге "тройку", департаменты, Клейнмихеля, перепачкав все мундиры, буквально изломав все царство, так хорошо сколоченное к половине XIX века.

Вот то, что рационально можно понять в нем. О более глубоких, подспудных течениях в его душе мы не можем даже догадываться. Уж не бродила ли у него мысль: "Да откуда взялись все эти мертвые души? откуда так мертва, безветренна поверхность русского моря?" И не связал ли это он с известными первоначальными устоями, на которых всегда все держалось на Руси, которые и он воспел в "Бульбе" и в народных малороссийских рассказах? Сюда толкает мысль то, что он назвал Рим "родиной души своей". - а Рим был для казаков, для православия, для Руси приблизительно тем, что для киевских старушек "Лысая гора". Толкает мысль к этому и то, что он ничего не сказал и не записал о впечатлении от св. мест, как будто он в самом деле съездил в Шклов. Но если в душе Гоголя бродили хотя бы в виде смутного предчувствия все эти догадки, которым богатое движение дали впоследствии такие умы, как Соловьев, или как наши "нигилисты" типа Бакунина ("всемирная анархия"), то он, благонравный сын своих родителей, попечительный братец своих сестриц и, наконец, патриот, когда-то искренно веривший, что всех раздавит русская "тройка", - должен был почувствовать в себе такой ад, такой "грех", такое неискупимое преступление перед родной землей, которые его и толкнули к судорогам последних лет, к "Авторской исповеди" и "Переписке с друзьями", к молитве, покаянию, посту и полному подчинению своего гениального "я" узкому и жесткому уму и железной воле фанатика отца Матвея в Ржеве. Уже Достоевский заметил, что "мечта беса - воплотиться в семипудовую купчиху и ставить восковые свечи". Очень спокойно. Достоевский сказал это с водевильным привкусом. Но можно то же произнести и в трагическом тоне. И у Гоголя, кажется, совершилось это самое, но только в тоне трагическом до смертного исхода...

И все же, за всеми этими возможными объяснениями, Гоголь остается темен и темен. Все объяснения и, так сказать, самый метод объяснителъности грешат тем именно, что они рациональны... Тут чем понятнее и "разумнее", тем дальше от действительности, которая заключается именно в неразумности, тьме, в смутном. Гоголь, очевидно, был болен или очень страдал, - но не от тех маленьких пороков, которые называют в связи с его именем и от которых ничего особенного не случается, как это хорошо известно медикам. Раннее написание "Записок сумасшедшего", в такой степени правдоподобных, указывает, что ему вообще знакома была стихия безумия... При его остром уме, непрерывной наблюдательности, при его интересе к действительной жизни, - тогда как формы умственного расстройства прежде всего связываются с полной апатией к реальной действительности, - правдоподобнее всего предположить, что боль и страдание, возможный хаос и дезорганизация прошли не через ум его, а через совесть и волю... Здесь была какая-то запутанность, и в этом скрывается главный "икс", которого рассмотреть мы никак не можем...

Впервые опубликовано: "Русское слово". 1909. 12 и 14 марта. № 58, 60.


 

Гений формы
(К 100-летию со дня рождения Гоголя)

"Здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего неизвестно".

Гоголь, "Нос";

...О чем именно читал я час?.. Да, цирюльник Иван Яковлевич, проснувшись, спросил у жены свежеиспеченного хлеба, но когда разрезал его, то нашел внутри запеченный человеческий нос... В это же утро майор Ковалев, проснувшись и спрося зеркало, увидел, что его нос пропал куда-то. Вскочив как ужаленный с кровати, он встряхнулся, думая, не найдется ли нос. Но ни на простыне, ни на кровати, ни на полу его не оказалось. Нанимает извозчика и мчится к полицейместеру жаловаться на происшествие, - но не застает его дома. Бросается в газетную экспедицию, чтобы напечатать объявление о пропаже у него носа, но экспедитор отказывается принять такое объявление за странностью. Мысленно виня во всем одну барыню, на дочке которой он отказался жениться, - едет дальше: и с изумлением видит, как из кареты вышел его собственный нос, в мундире статского советника, "в панталонах и при шпаге", и начинает гоняться за ним. Нос ускользает насмешливо, так сказать, "проведя за нос" своего прежнего обладателя, увы, теперь безносого! Обращается к доктору, но тот ни в чем помочь не может. Наконец, является добродетельный квартальный и говорит, что нос нашелся: именно, запасшись чужим паспортом, он уже готовился улизнуть в Ригу, но был арестован в то самое мгновение, как хотел сесть в дилижанс. Сперва нос не хотел пристать к месту, падая на стол, "как пробка", но, наконец, в одно прекрасное утро, пристал. Упоенный Ковалев "с носом" несется во все стороны, делает визиты, заезжает в канцелярии, пьет шоколад в кондитерских, и, словом, счастлив почти как новобрачный.

- Что же я читал, о чем? Только что прочитав, можно еще передать с именами, в обстановке и вообще в подробностях, но через некоторое время, когда имена забудутся, частности - точно так же, рассказать будет решительно не о чем. Я не о том говорю, что все это чудесно и невероятно: о чудесном и невероятном рассказано множество прелестнейших вещей, и сказок, и грез, и поэм. Я говорю о том, что тут вообще ничего нет, о чем стоило бы рассказать, что хотя на минуту возбудило бы нашу любознательность, любопытство, в каком-нибудь отношении возбудило бы наш интерес или тронуло, задело хоть какую-нибудь сторону души. Ведь, наконец, человек состоит не из одних глаз, которыми можно читать, но и из души, которая ищет чего-нибудь в читаемом. Здесь - ничего нет.

Майор Ковалев был с носом.

Потом нос соскочил со своего места.

Потом - опять вскочил на прежнее место.

Если когда-нибудь мне хотелось "чихнуть в нос" кому-нибудь, то это именно майору Ковалеву, и притом не когда он нашел его, но когда он был без носа. Ибо такого глупого носа, такого вредного носа, мешающего людям заниматься серьезными вещами, - решительно не было ни у какого человека, и само собой разумеется, что Ковалев не только обязан был потерять его, но для блага человечества и не должен был никогда находить его. Благопопечительное начальство не только не должно было арестовать этого носа при его бегстве, но, напротив, обязано было выпроводить его за границу, для порядка и гармонии. Ибо если у всех носы начнут выделывать такие истории, а авторы примутся об этом рассказывать, то Россия обратится в сумасшедший дом, а литература обратится...

В самом деле, во что она тогда обратится?..

"Носа" Гоголя не только никто не зачеркивает в его произведениях, но и никто не захочет зачеркнуть, всякий воспротивится зачеркиванию, воскликнет: "Это - наше", "Это - дорогое нам, "с этим мы ни за что не расстанемся". С чем "не расстанемся?" С историею о том, как Ковалев потерял свой нос и потом опять нашел его? Ведь тут ничего нет! Нет сюжета! Нет содержания!

- Содержания?.. Действительно, нет! Но форма, но как рассказано - изумительно!

Этот спор или маленький диалог между двумя читателями или читателя с самим собою, справедливости которого невозможно отвергнуть, вводит нас в самую суть Гоголя. Что такое "Мертвые души"?

В сути это есть история о плуте: человек решился скупить документы, записи об умерших крепостных людях, конечно - скупить их за гроши, ибо умерших людей уже нет в наличности и они никому не нужны. Затем их заложить в казне, получить деньги и разбогатев, скрыться. Глава из Шерлока Холмса или приключений Люпэна.

Что такое "Ревизор"?

Рассказ об ошибке чиновников, принявших проезжего, голоштанного человека за присланного из Петербурга важного ревизора. Редкий случай, и во всяком случае пуф. Почти "Нос".

"Коляска"?.. История о том, как хозяин, к которому ехали гости, забывший о приглашении их и не приготовившийся их принять, спрятался от смущения в коляску. Они пошли осматривать ее и увидели его там в забавном положении.

Обиделись, оскорбились и уехали. Решительно - "Нос"! Знаменитая и действительно великая "Шинель" есть рассказ о том, как бедный, несчастный чиновник сшил себе новую шинель, но ее у него ограбили, сняли с плеч на улице. Он был потрясен и умер, но мертвецом стал ходить по улицам и снимать шинели с важных господ, вот с тех, которые нераспорядительностью своею по полиции не могли предупредить ограбления у него шинели. Все-таки суть "Носа" проглядывает и через этот сюжет. И Гоголь удивительным образом, почти чудесным образом никак не может переступить за схему "Носа". То есть:

Содержания почти нет, или - пустое, ненужное, неинтересное. Не представляющее, абсолютно никакой важности.

Форма, то, как рассказано, - гениальна до степени, недоступной решительно ни одному нашему художнику, по яркости, силе впечатления, удару в память и воображение, она превосходит даже Пушкина, превосходит Лермонтова.

У Гоголя невозможно ничего забыть. Никаких мелочей. Точнее, у него все состоит из мелочей, за схему мелочей, за инвентарь мелочей он не умеет переступить: но они сделаны так, каждая из них сделана так, что не уступит...ну, Венере Медицейской. Все полно такой действительности, такого реализма, такого совершенства вычерченности, на котором поистине не лежит никакого упрека. Греки подписывали под статуями: "делал" (такой-то), а не "сделал", сказывая этим о недовольстве своем, о незаконченности создания. Под всем, им написанным, Гоголь по справедливости мог написать: "сделал Гоголь". Он сам иногда проговаривается о "последней ретуши" живописца, любит - в лирических местах - повторять о "резце художника" и "дивном мраморе, вышедшем из его рук". Это какая-то безотчетная любовь к формулам, которые так выражают его суть: у него, Гоголя, везде "последняя ретушь" и не ошибающийся резец, который режет чудотворную действительность.

Но - маленькую, пошлую, миниатюрную.

Гоголь есть весь солнце в капле воды. За это определение не переступишь. Солнце - его гений, несравненный, изумительный. Но солнце это такое особенное, волшебное, кудесническое, которое для отражения своего, для воплощения своего, для проявления себя миру ищет непременно капли, совершенно крошечной и непременно завалившейся куда-нибудь в навоз. Как только подобная вонючая капля найдена - гений Гоголя упоен и отражается в ней во всей огромности, в чудовищности своей. Тут какой-то закон. Закон сожития или симпатии. Чем выше гений Гоголя и даже чем сильнее его пафос в данную творческую минуту, тем он отыскивает для воплощения самое что ни на есть малейшее, пошлость, уродство, искривление, болезнь, сумасшествие, или сон, похожий на сумасшествие. Ведь "Нос" буквально глава из "Записок сумасшедшего". Сами "Записки сумасшедшего", - где какой же сюжет? изумительны. "Записки сумасшедшего" - это нить нескольких плетеных в одно "Носов".

Напротив, все большое, крупное, - не величественное и не преувеличенное, но именно просто большое, - все здоровое, хорошее, нормальное даже не воспринимается им. Увидев такое, он отходит в сторону, совершенно об этом не любопытствуя. "Не чувствую запаха", - говорил он о всем, если это не падаль. Но вот сыр пармезан, из которого выползают живые черви, - и тут ноздри Гоголя широко раскрываются, а лицо выражает наслаждение и жадность. Такой сыр "пармезан" его Плюшкин, Собакевич, да и все суть степени и состояния того же пармезана. Постарше сыр - погнилее, помоложе - посвежее. Но непременно, чтобы черви ползали. Они ползают около всех этих "мертвецов", сыплются из них, из Манилова, Собакевича, Селивана, Петрушки, и, Боже мой, кого еще... Все, все - "Мертвые души": как это удачно сказалось, как гениально определилось! И - выразилось... Пармезан, острый, пахучий, соленый, не забываемый... Какой-то всплеск или выплеск из вод Мертвого озера, которое поместил же Господь Бог в самом святом месте. И у Гоголя мы ни малейше не отрицаем святых, высоких порывов, высочайшего идеализма. Но... везде ползают черви. Позволительно это в Палестине. Отчего не случится было такому в Гоголе? Встречается крупное - и это просто не интересовало его. Где хорош человек? Мать около люльки ребенка, жена около постели умирающего мужа; хорош человек в болезнях: мишура слетела, ложь отошла. В "Мертвых душах" никто не умирает, - кроме двух строк уведомления о смерти, кажется, прокурора, нигде мать не качает, не кормит ребенка. Детская, учебная комната - опять что-то правдивое, прямое. Но где этого нет? В каждом доме. Можно ли представить помещичью усадьбу без детей, учебной комнаты, без кормящей матери? Ведь целое "поместье"! Но как сюда нельзя было подпустить ползающего червяка, и тут решительно не пахнет пармезаном, то Гоголь просто пропустил все это мимо. Похоже на Вия.

" - Не вижу. Поднимите веки".

Но никто Гоголю не поднял век. А сам он, как и Вий же, не имел сил поднять собственных век. Гений. Судьба. Никто через судьбу свою не переступит, и гения, как и горба, никто не сбросит с себя, даже замученный им.

Гоголь представляет, может быть, единственный по исключительности в истории пример формального гения, т.е. устремленного единственно на форму, способного единственно к форме, чуткого единственно к форме, в ней одной, до известной степени, всеведущего и всемогущего. И - без всякой чуткости, без всякой мощи, без всякого ведения о содержании, о мысли, о "начинке". Известно, что Гоголь всю жизнь поучал. Поучал даже собственную мамашу, еще когда был гимназистом. Но в чем состояли его поучения? "Становитесь добродетельнее и слушайте божественную литургию". Это он в юности говорил и дальше этого не пошел. Его слова в описаниях о "неподвижном воздухе", о том, как жаворонок "недвижно парит в синеве неба", и то, что он никогда не описал плывущих по небу облаков, и это небо всегда у него однообразно-синее, - как-то выражает суть его гения. И в людях он не описал ни одного движения мысли, ни одного перелома в воззрениях, в суждении. Все "недвижно"... Наведет зеркало и осветит человека, изумительно осветит, - как никогда и никто не умел. Но и только. Дивный телескоп его глаза поворачивается к другому предмету, все по типу "обозрения инвентаря", следуя каталогу или словарю: а о первом предмете и он сам забыл, и читатель не помнит иначе, как только о фигуре, и во всяком случае этот освещенный человек ни в какую связь и ни в какое отношение не входит с другими фигурами. Будьте уверены, что Селифан и в следующей главе опрокинет бричку, если вообще о нем будет упомянуто: Гоголь как заставил его раз уронить бричку, - и гениально уронить, - так и остановился на этом: больше ничего с ним не может сделать. И вышел из Селифана специалист по опрокидыванию бричек, - вещь довольно узкая и сухая. "Уж так Господь Бог создал", отшучивается или отшутился бы Гоголь. Но, оказывается, и все другие у него такие же специалисты: Плюшкин по скупости, Собакевич по грубости, Манилов по слащавости. У Собакевича оказывается в "специалистах" даже и мебель.

"Чичиков еще раз оглянул комнату и все, что в ней ни было, все было прочно, неуклюже в высшей степени и имело какое-то странное сходство с самим хозяином дома: в углу гостиной стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах - совершенный медведь; стол, кресла, стулья - все было самого тяжелого свойства. Словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: "И я тоже Собакевич".

В клетке сидит птица. Чичиков вглядывается:

"Дрозд темного цвета, с белыми крапинками, очень похожий тоже на Собакевича"...

- Ну, это уж слишком, - скажет читатель. Но я его поправлю.

- Почему же слишком? Разве есть женщины, похожие на Афродиту Милосскую? Но все живые женщины, какие ни есть, со своей жизнью, со своею действительностью, не сотворили того впечатления, того облагораживающего, возвышающего влияния, какое сделал и делает вторую тысячу лет этот недвижный, бездушный мрамор. Так еще бездушен ли он по этой силе своего действия, нет ли тайной особой души в формальном начале, в простых, бледных, бесцветных формах? Они бессодержательны, но прекрасны. Снимите самые верные портреты с живых женщин, пусть их рисуют Брюлов, Иванов, Репин, Серов: человечество, на минуту взглянув на них, пройдет мимо и не задумается, не вспомянет, не воспитается и не разовьется в них. А на Афродите Милосской воспитываются: об этом сказали нам Тургенев и Глеб Успенский, такие несходимые люди, несходные в направлении, во всех взглядах! И сказали через 2000 лет после того, как неизвестный художник сделал резцом это холодное тело. Гоголь делал подобное же. Афродита Милосская не думает, не желает. Она стоит. В ней нет даже смотрящего зрачка. Она вся недвижна, вот как воздух у Гоголя. И так же и лица у Гоголя не думают, не желают, если не считать покупку мертвых душ, что можно счесть за предлог, за повод и придирку к написанию поэмы, вроде "потери носа" для 25 страниц другого рассказа. У Гоголя нет нигде мысли, никакой, но у него есть то. что в искусстве гораздо выше мысли - красота, оконченность формы, совершенство создания. Здесь он недосягаем и его никто не превзошел. И как Афродита Милосская воспитывает и научает, так и Гоголь... потряс Россию особенным потрясением. Гл. Успенский, грубоватый, простой человек, записал, однако, о греческой статуе: "Она выпрямляет каждого, кто на нее долго смотрит"... Возвращает к норме, к естественности, к Эдему, к Богу. "Стало легче, и я выпрямился", - говорит бедный человек, европейский человек XIX века, взглянув на греческий мрамор.

Не надо комментировать, что Плюшкин действует совершенно иначе: "Бедные мы люди! Жалкие мы люди! Как ужасен вид человека!" - заговорили обыкновенные, простые, хорошие люди, заговорили Ростовы и Болконские, Гриневы и Ларины, все обыкновенное, все действительное. Под разразившейся грозою "Мертвых душ" вся Русь присела, съежилась, озябла... Вдруг стало ужасно холодно, как в гробу около мертвеца... Вот и черви ползают везде...

" - Неужели так ужасна жизнь?" - заплакала Русь. Чудищами стояли перед нею Гоголевские великаны-миниатюры; великаны по вечности, по мастерству; миниатюры по тому, что собственно все без "начинки", без зрачка, никуда не смотрят, ни о чем не думают; Селифан все "недвижно" опрокидывает бричку, а Собакевич "недвижно" глядит на дрозда, который обратно смотрит на Собакевича. Все в высшей степени похоже на "Нос": не о чем рассказать, ничего нет, а между тем вся Русь заметалась, ушибленная, раздавленная. "Как тяжело жить! Боже, до чего тяжело жить!" Гоголь, - так-таки решительно без мысли, не только у героев своих, но и у себя, если не считать "Размышлений о божественной литургии" и писем к калужской губернаторше Смирновой, - толкнул всю Русь к громаде мысли, к необычайному умственному движению, болью им нанесенною, ударом, толчком. Сейчас за ним пошли не формальные, слабые, глиняные, сравнительно антихудожественные Рудины, Лежневы, Базаровы, пошли Рахметовы и Кирсановы, выбежал Чернышевский, выскочила "Вера Павловна" (в "Что делать?"): все это - слабо, ничтожно, все не изваяно. Но вот в чем суть: все думают, все стараются думать. Вся Русь "потянулась из жил", чтобы убежать от мертвых червяков Гоголя. Куда бежать?

- Там бессмысленное!

- Побежим к мысли!

В этом суть. Суть, что нет, не было мысли. Не то, чтобы в действительности ее не было: ведь были ну хоть декабристы, был ранее уже Новиков, был Радищев. Но Гоголь с чудовищной силой так показал Русь Руси. Афродита Милосская затмила живых женщин, Плюшкин задавил своего современника Чаадаева. От Чаадаева косточек не осталось: и Русь, читая "Мертвые души", не вспомнила даже, что Чичиков вместо Манилова мог бы попасть в деревню Чаадаева или Герцена, Аксаковых или Киреевских, мог заехать к Пушкину, или друзьям и ценителям Пушкина. Громада Гоголя валилась на Русь и задавила Русь.

- Нет мысли! Бедные мы люди!

- Я буду мыслителем, - засуетился Чернышевский.

- Я тоже буду мыслителем, - присоединился "патриот" Писарев. Два патриота и оба такие мыслители. Стало полегче:

- У нас два мыслителя: Чернышевский и Писарев. Это уже не "Мертвые души", нет-с, не Манилов и не Петрушка...

Всем стало ужасно радостно, что у нас стали появляться люди чище Петрушки и умнее Манилова. "Прочь от "Мертвых душ" - это был лозунг эпохи. Уже через 10 - 15 - 20 лет вся Русь бегала, суетилась, обличала последние "мертвые души", и все более и более приходила в счастье, что Чернышевский занимался с гораздо лучшими результатами политической экономией, нежели Петрушка - алгеброй, а Писарев ни малейше не походил на Тентетникова, ибо тот все лежал ("специальность"), а этот без перерыва что-нибудь писал.

- Убыло мертвых душ!

- Прибыло души, мысли!

Так как в Гоголе самом не было никакой определенной великой мысли, как он толкнул Русь вообще не мыслью, не идеями, а изваянными образами, то движение, от него пошедшее, и не начало слагаться в кристаллы мысли, не приобрело правильности и развития, а пошло именно слепо, стихийно, как слепа и стихийна вообще область красоты, эстетическая.

- Дальше от Гоголевского безобразия...

- Но куда дальше, как - никто не знал. Рельсов не было. Был туман, в который двинулась Русь, и в котором блуждает она и до сих пор. Все бегут от прошлого, но куда бежать - никто не видит. Гоголь страшным могуществомотрицательного изображения отбил память прошлого, сделал почти невозможным вкус к прошлому, - тот вкус, которым был, например, так богат Пушкин. Он сделал почти позорным этот вкус к былому, к изжитому; и кроме, кажется, Герцена, да декабристов, стало неприличным чем-нибудь интересоваться в прошлом, или говорить о чем-нибудь без усмешки, без иронии, без высокомерия. Все "мертвые души" не так хлопотливые, как Писарев, и не так блещущие талантом, как Чернышевский. Ну, ведь даже "Философические письма" Чаадаева многие ли лично читали из образованного общества, а не знают только понаслышке? много ли из образованных людей по-настоящему знают даже Герцена? Пушкин, как известно, лет на тридцать был совершенно забыт, "мертвая душа", которую вышвырнул из сознания общества преуспевающий Писарев. Так как Гоголь кроме поучительного:







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 496. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Дренирование желчных протоков Показаниями к дренированию желчных протоков являются декомпрессия на фоне внутрипротоковой гипертензии, интраоперационная холангиография, контроль за динамикой восстановления пассажа желчи в 12-перстную кишку...

Деятельность сестер милосердия общин Красного Креста ярко проявилась в период Тритоны – интервалы, в которых содержится три тона. К тритонам относятся увеличенная кварта (ув.4) и уменьшенная квинта (ум.5). Их можно построить на ступенях натурального и гармонического мажора и минора.  ...

Понятие о синдроме нарушения бронхиальной проходимости и его клинические проявления Синдром нарушения бронхиальной проходимости (бронхообструктивный синдром) – это патологическое состояние...

Броматометрия и бромометрия Броматометрический метод основан на окислении вос­становителей броматом калия в кислой среде...

Метод Фольгарда (роданометрия или тиоцианатометрия) Метод Фольгарда основан на применении в качестве осадителя титрованного раствора, содержащего роданид-ионы SCN...

Потенциометрия. Потенциометрическое определение рН растворов Потенциометрия - это электрохимический метод иссле­дования и анализа веществ, основанный на зависимости равновесного электродного потенциала Е от активности (концентрации) определяемого вещества в исследуемом рас­творе...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия