Студопедія
рос | укр

Головна сторінка Випадкова сторінка


КАТЕГОРІЇ:

АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія






Травматичний розрив лівої нирки.


Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 540



Маски женщины

Перверсия Андре Жида

Идеал собственного Я и перверсии

Балкон Жана Жене

Комедия и фаллос

 

Дорогие друзья! Возвращаясь к нашей прерванной три недели назад теме, я буду исходить из того, о чем мне совершенно справедливо напомнили прошлым вечером, - из того, что дискурс наш должен быть дискурсом научным. Оказывается, однако, что, имея дело с таким предметом, как наш, достичь этого совсем не так просто.

Вчера вечером я обратил ваше внимание на то, что в подходе фрейдовской дисциплины к изучению любых связанных с человеком явлений имеется один оригинальный момент: на первом плане всегда оказывается у нее тот привилегированный элемент, который мы называем желанием.

Я уже обращал ваше внимание на то, что до Фрейда элемент этот всегда оказывался сведен на нет, заведомо проигнорирован. И это позволяет нам утверждать, что до Фрейда всякое изучение человеческого устроения вменялось так или иначе морали и этике - дисциплинам, которые озабочены были не столько тем, чтобы желание изучить, сколько тем, чтобы его укротить и дисциплинировать. В психоанализе же мы имеем дело с явлениями желания в самом широком смысле слова, а не рассматриваем их как своего рода побочный эффект.

Главное, что в явлении человеческого желания бросается в глаза - это постоянная подтасовка, а то и полная перелицовка его означающим. В этом и состоит та связь желания с означающим, о которой не устаю я здесь с вами напоминать.

Но вместо того, чтобы развивать сегодня эту мысль - хотя вернуться к ней, чтобы сделать ее своим исходным пунктом, нам все-таки пришлось, - я покажу вам, какое значение приобретает в перспективе, строго учитывающей своеобразие условий человеческого желания, понятие, которое вы, оперируя понятием желания, так или иначе должны принимать во внимание и которое заслуживает того, чтобы его с этим последним не путали - скажу больше: которое и сформулировано-то может оказаться не раньше, чем осознаем мы в достаточной мере все сложности, которые с образованием желания связаны. Оно-то, понятие это, и станет вторым полюсом наших сегодняшних рассуждений. Я говорю о понятии наслаждения.

Возвращаясь к тому, из чего же, собственно, смещение и отчуждение желания в означающем складывается, мы зададимся для начала вопросом о значении в этой перспективе того бесспорного факта, что человеческий субъект способен овладеть навязанными ему миром условиями так, словно эти условия были для него созданы, более того - получить в этих условиях удовлетворение.

Что и приведет нас - я надеюсь, уже сегодня - к теме, которую я в начале года, когда в центре нашего внимания лежала острота, уже заявлял, - к обсуждению природы комедии.

 

L

Напомним для начала, что желание поставлено в связь с означающей цепочкой, что в ходе эволюции человеческого субъекта оно поначалу выступает и заявляет о себе в качестве требования и что фрустрацию у Фрейда воплощает собой Versagung, то есть отказ, а еще точнее - отречение.

Проследив, вслед за последователями Мелани Кляйн, истоки этого явления (исследование, которое, безусловно, ознаменовало в анализе определенный прогресс), мы обнаруживаем, что большинство проблем в эволюции невротического субъекта восходит к типу удовлетворения, именуемого садо-оральным. Отметим лишь, что удовлетворение это имеет место в фантазме, причем в форме, встречной по отношению к тому удовлетворению, которое субъект фантазирует.

Говорят, что начинается все с потребности в укусе, порой агрессивном, которую испытывает ребенок по отношению к телу матери. Не будем забывать, однако, что до реального укуса дело никогда не доходит, что все это не более, чем фантазмы, и что мы не продвинемся в наших выводах ни на шаг, пока не признаем, что в сердцевине того, что нам предстоит выяснить, лежит не что иное, как страх укуса ответного.

Один из тех, с кем я говорил прошлым вечером, совершенно справедливо заметил мне, что, пытаясь использовать неплохие определения фантазма, предложенные Сьюзан Айзекс, обнаружил полную неспособность со своей стороны сделать из них какие-то выводы, которые были бы основаны исключительно на воображаемых отношениях между субъектами. Провести сколь-нибудь приемлемое различие между бессознательными фантазмами, с одной стороны, и чисто формальными продуктами игры воображения, с другой, абсолютно невозможно, не увидев того, что над бессознательным фантазмом господствует означающее. Именно означающим и обусловлены с самого начала его, этого фантазма, структуры.

Первичные, хорошие и плохие объекты, те самые первоначальные объекты, исходя из которых всякий аналитический вывод и строится, образуют своего рода батарею, вырисовывается несколько рядов замещающих друг друга терминов, которым суждено стать эквивалентными. Так, молоко и грудь становятся впоследствии: одно - спермой, другая - пенисом. Отныне объекты эти навсегда перейдут, если можно так выразиться, в новое качество - в качество означающих.

То, что происходит с объектом первоначальным, то есть объектом материнским, с самого начала представляет собой операцию, совершаемую над знаками - теми знаками, которые можно было бы, чтобы дать о предмете нашего разговора образное представление, назвать разменной монетой желания Другого. Дело, однако, в том, что, рассматривая в прошлый раз достаточно подробно работу, которую Фрейд считал в данном отношении наиболее важной (я уже говорил вам, что она действительно знаменовала собою в понимании Фрейдом проблемы извращения решающий шаг), я уже дал вам случай обратить внимание на то, что знаки эти можно разбить на две категории. Дело в том, что далеко не все они сводимы к тому, что я уже охарактеризовал здесь как своего рода разменную монету, как ценные бумаги, как меновые, чисто репрезентативные величины или, другими словами, как знаки, уже осуществленные и положенные в этом качестве. Есть среди знаков и другие - те, что сами это качество знаковости полагают. Они-то и обеспечивают само создание ценности, именно их посредством толика реальности, ежемоментно в этой экономии задействованная, поражена оказывается тем оружием, шрам от которого и делает ее знаком.

В прошлый раз мы наблюдали с вами такое оружие в действии, и представляло оно собой знак палки, хлыста или подобного им инструмента битья. То, что служило поначалу орудием, сводившим на нет реальность брата-соперника, становится в дальнейшем в глазах субъекта показателем собственного отличия и признания, знаменующим его, субъекта, в качестве чего-то такого, что может быть либо признано, либо подвергнуто уничижению. С этого момента субъект оборачивается чистой поверхностью, на которой может быть записано все, что бы ему будущее ни принесло, - или даже, если можно так выразиться, своего рода подписанный чековый бланк, на котором впоследствии может быть проставлена любая сумма, которую заблагорассудится подарить. Поскольку же размер дара не ограничен ничем, то речь идет, собственно, не о том, что может или не может им послужить, а об отношениях, которые зовутся любовью - отношениях, состоящих, как я уже говорил вам, в том, что субъект в них приносит в дар нечто такое, чего он, по сути дела, не имеет. Сама возможность включиться в отношения, которые относились бы к разряду любовных, предполагает наличие того фундаментального для субъекта знака, которым его признание или уничижение опосредовано.

Я просил вас за время перерыва в наших занятиях кое-что прочитать. Надеюсь, вы исполнили мою просьбу и посвятили фаллической фазе Джонса и раннему развитию женской сексуальности хоть какое-то время.

Поскольку сегодня мне придется двигаться дальше, я предложу вашему вниманию один частный пример, который я обнаружил, перечитывая номер IJP, посвященный 50-летию Джонса и относящийся, соответственно, к периоду, когда интерес к фаллической фазе стоял у английских аналитиков на первом плане. В номере этом (том X) я вновь с большим интересом прочел статью Жоан Ривьер, озаглавленную Женственность как маскарад.

Речь в статье идет не о функции женственности вообще, а об анализе частного случая, который рассматривается автором как ответвление на одном из возможных путей становления субъекта в качестве женщины.

Субъект, которому посвящена статья, выступает как наделенный женственностью, видимая естественность которой для самого субъекта тем более удивительна, что всей жизнью своей он демонстрирует (что в ту, отдаленную уже эпоху, особенно бросалось в глаза) полное усвоение всех собственно мужских функций. В своей профессиональной жизни этот субъект абсолютно независим, свободен, прекрасно подготовлен, что в то время, повторяю, было чертой гораздо более неординарной, чем нынче. При этом, однако, поведение субъекта свидетельствует о том, что он в максимальной мере и на всех уровнях усвоил себе и свои женские функции - включая сюда как социальную роль супруги и хозяйки дома, где он выказывал в превосходной степени все те качества, что в нашем сословии (да и в других тоже) обусловлены задачами, которые на женщину возлагаются, так и функции собственно сексуального плана, где отношения субъекта с мужем в смысле наслаждения, то есть сексуального удовлетворения, не оставляли желать лучшего.

Вы прекрасно знаете, какое значение в нарушениях развития женской сексуальности придает наш опыт так называемой зависти к пенису, Penisneid. Здесь же, в нашем случае, скрывается нечто обратное. Я не буду пересказывать вам сегодня всю историю этой женщины, так как это в нашу сегодняшнюю тему не входит, скажу лишь главное: источником удовлетворения, на котором держится то, что явным образом расцветает в этом счастливом либидо пышным цветом, является скрытое удовлетворение превосходством над родительскими персонажами. Я воспроизвожу здесь тот термин, которым сама г-жа Жоан Ривьер и воспользовалась, и который отражает, по ее мнению, самую суть того, в чем заключаются проблемы этого конкретного случая - случая, характеризующегося непринужденностью и полнотой, вероятность которых в эволюции женской сексуальности слишком мала, чтобы пройти незамеченной. Результатом обнаружения этой лежащей в основе личности скрытой пружины является пусть временное, но глубокое нарушение тех отношений, что ранее представлялись стабильными, зрелыми и безоблачными, вплоть до того, что исход, до сих пор обычно счастливый, полового акта, тоже на это время оказывается под угрозой - что, по мнению автора, и служит как раз ее предположению пробным камнем.

Таким образом, подчеркивает г-жа Ривьер, поведение этой женщины обнаруживает потребность избежать со стороны мужчин упреждающей агрессии - агрессии, мотивированной тем, что она тайком изымает у них то самое, что является источником и символом их могущества. По мере продвижения анализа характер отношений с лицами того и другого пола все в большей степени задается, направляется и определяется с ее стороны старанием избежать наказания и упреждающего ответа со стороны мужчин, на которых внимание субъекта направлено.

Это тонкое различие моментов поведения становится, как я уже говорил, по мере анализа все очевиднее, уже с самого начала давая о себе знать в небольших отклонениях от нормы. Всякий раз, когда женщина эта являла свое фаллическое могущество, она тут же пускалась на ряд уловок, которые носили характер обольщения или актов самопожертвования (я, мол, всю себя посвящаю людям) и которыми она, имитируя самые возвышенные формы женской самоотверженности и преданности, словно говорила: "Смотрите, никакого фаллоса у меня нет, я просто женщина и ничего больше". Особенно тщательно маскировалась она, имея дело с мужчинами на работе, - человек исключительно квалифицированный, она шла вдруг на ухищрения, выказывая сомнения или даже тревогу по поводу качества своей работы, что было у нее, по выражению г-жи Жоан Ривьер, кокетливой игрой, призванной не успокоить, а, напротив, ввести в заблуждение тех, кого могло, как она опасалась, задеть то, что представало в ее поведении, по сути дела, как агрессия, как потребность получить превосходство и насладиться им - потребность, сложившаяся в ходе соперничества ее поначалу с матерью, впоследствии же с отцом.

Одним словом, при всей кажущейся парадоксальности такого примера, он убеждает нас, что в анализе, нацеленном на понимание субъективной структуры, речь всегда идет о чем-то таком, в свете чего субъект предстает нам как вовлеченный в процесс признания. Да, но признания в чем? Давайте в этом разберемся.

Это потребность в признании является у субъекта бессознательной - вот почему так необходимо нам найти ей место в принципиальной "инаковости" того качества, о котором мы до Фрейда пребывали в неведении. Инаковость же эта обусловлена не чем иным, как позицией означающего - того, под действием чего происходит отделение существа от его же собственного существования.

Судьба человеческого субъекта принципиально связана с отношением его к знаку своего бытия - предмету, вокруг которого разгораются всякого рода страсти и который в процессе этом воплощает собою смерть. Связанный с этим знаком, субъект оказывается настолько отрешен на деле от себя самого, что это дает ему уникальную среди всех тварей возможность занять по отношению к собственному существованию позицию, представляющую собой крайнюю форму того, что мы называем в анализе мазохизмом, -позицию, позволяющую субъекту осознать мучительность существования.

В плане существования, субъект с самого начала оказывается существующим в разделении. Почему? Потому что бытие его требует для себя представления в другом месте, в знаке, а сам знак расположен уже в ином месте, в третьем. Именно это обстоятельство и задает ту структуру субъективного разложения, без которой создать сколь-нибудь основательное представление о том, что называем мы бессознательным, просто невозможно.

Возьмите любое сновидение, и вы, обратившись к книге Толкование сновидений и правильно проанализировав его, немедленно убедитесь, что вовсе не в артикулированном означающем, даже если оно поддалось у вас первичной дешифровке, воплощено бессознательное. Не случайно настойчиво возвращается Фрейд по всякому поводу к мысли, что хотя и бывают лицемерные сновидения, они тоже представляют собой выражение желания, даже если это всего-навсего желание обвести аналитика вокруг пальца. Вспомните тот ярко выраженный в анализе молодой гомосексуалистки момент, на который я ваше внимание уже обращал. Бессознательный дискурс не является последним словом бессознательного, в основе его лежит то, что действительно является у бессознательного его тайной пружиной и говорить о чем можно лишь как о желании признания со стороны субъекта - том желании признания, которым сама ложь в данном случае обусловлена и которое под неправильным углом зрения может выглядеть как обман со стороны бессознательного.

 

Сказанное должно открыть вам глаза на то, почему в основу анализа феномена субъекта в целом, в том виде, в каком имеет с ним дело аналитический опыт, необходимо положить ту нарисованную здесь схему, вокруг которой и пытаюсь я наращивать адекватные представления об образованиях бессознательного. Это уже знакомая вам по недавним занятиям схема, которую я могу сегодня представить в более простом виде. Так, разумеется, и должно быть - самые простые формы всегда являются на свет в последнюю очередь. Что имеем мы в треугольнике с вершинами E, P, M - треугольнике, которым представлена у нас на схеме позиция субъекта?

moi[собственное Я]

желанный ребёнок

= идеал собственного Я

Мы видим, что субъект связан с триадой терминов, которые являются теми означающими, на которых все его дальнейшее развитие строится. И в первую очередь М, мать, этот первый, подвергшийся символизации объект, отсутствие или присутствие которого станут для субъекта знаком желания, с которым сцепится желание его собственное, - знаком, в зависимости от которого он будет ребенком не просто удовлетворенным или неудовлетворенным, а, самое главное, желанным или нежеланным.

Это отнюдь не произвольная конструкция. Вы можете убедиться сами: все, что я на этой схеме располагаю, шаг за шагом было открыто нами на опыте. Именно опыт показал нам, какие лавинообразные, бесконечно разрушительные последствия имеет для субъекта то обстоятельство, что он еще до своего рождения является нежеланным. Этот пункт чрезвычайно важен. Быть желанным для ребенка гораздо важнее, нежели оказаться, в тот или иной момент времени, более или менее удовлетворенным. Полюс "желанный ребенок" соответствует как формированию матери в качестве очага желания, так и всей диалектике отношений ребенка с желанием матери, которую я вам попытался продемонстрировать - диалектике, сконцентрированной в изначальном наличии символа для желанного ребенка.

Третью вершину треугольника, Р, занимает отец, являясь в означающем материале тем означающим, посредством которого полагается означающее как таковое. Именно поэтому отец является по сути своей творцом, я бы даже сказал, творцом абсолютным - творцом, творящим из ничего. Означающее действительно обладает замечательным свойством: оно может содержать в себе конкретное означающее, знаменующее собой возникновение означающего как такового.

Именно по отношению к этому должно найти свое место нечто по самой сути своей смутное, неопределенное, неотделенное от собственного существования, и, тем не менее, от него отделиться призванное - субъект в качестве подлежащего обозначению.

Если какие-то идентификации оказываются возможны, если удается субъекту в переживаниях своих придать тому, что ему собственной человеческой физиологией преподносится, какой-то смысл, - результат обязательно укладывается в эту формирующуюся на уровне означающего триадическую структуру.

Мне не нужно очередной раз говорить вам, что на уровне означаемого, со стороны субъекта, налицо три полюса, гомологичных по отношению к трем символическим полюсам. Отчасти я вам это уже показал. И приглашал вас последовать за мной, в направлении все большей очевидности, все более широкой базы для выводов.

В отношениях с собственным образом субъект вновь обнаруживает двойственность, двуличие желания, которое испытывает по отношению к нему мать - ведь в качестве ребенка желанного он представляет собой ребенка чисто символического. В чем и удостоверяется субъект, экспериментируя с образом самого себя в зеркале - образе, на который он разве что только себя не накладывает.

Сейчас я вам это проиллюстрирую на примере. Я ведь уже упоминал вчера вечером о том, что внимательно ознакомился с рассказом о детстве Андре Жида, которое с исчерпывающей подробностью описывает Жан Делэ в опубликованной под заглавием Юность Андре Жида патографии.

Мы знаем, что в эротической жизни, в первичных проявлениях направленного на себя эротизма, Жид, ребенок милостью судьбы отнюдь не взысканный (именно так выражается автор, описывая фотографию Жида, при виде которой того охватывала дрожь), чувствовал себя отданным на милость самых хаотичных образов, ибо оргазма достигал он, по словам автора, лишь ставя себя в ситуации катастрофические. Так, он очень рано получал эротическое наслаждение от чтения мадам де Сегюр, чьи полные двусмысленностью изначального садизма книги являются в своем роде показательными, хотя садистские мотивы эти не развиты ею, пожалуй, со всей подробностью. Находим мы и другие подтверждения - здесь и ребенок, которого бьют, и служанка, у которой со страшным грохотом валится что-то, разбиваясь на части, из рук, и персонаж сказки Андерсена, с которым ребенок себя идентифицирует, - тот самый Грибуйль, что, уносимый течением, прибивается к противоположному берегу, обратившись в веточку. Все это не что иное, как наиболее далекие от человечности формы страдания, связанного с существованием.

Больше ничего разглядеть нам здесь не удается - разве что темные провалы, с самого начала заметные в отношениях субъекта с матерью. Об этой последней нам известно лишь то, что она была женщиной редких и высоких достоинств, хотя в сексуальности ее, в ее личной жизни как женщины были таинственные пробелы, в силу которых в ее присутствии, за которым следовали годы отсутствия, ребенок наверняка чувствовал себя совершенно потерянным, дезориентированным.

Поворот в жизни Жида, момент, когда она приобретает, если можно так выразиться, человеческий уклад и человеческий смысл, ознаменован тем событием овеществления, который предстает нам в его воспоминаниях со всей возможной ясностью и кладет неизгладимую печать на все дальнейшее его существование. Речь идет об идентификации его с двоюродной сестрой.

То, что перед нами идентификация, несомненно, но описать происшедшее этим расплывчатым термином явно недостаточно. Момент он называет с точностью, и своеобразие этого момента заслуживает самого пристального внимания. Это тот момент, когда он обнаруживает свою двоюродную сестру в слезах на втором этаже того дома, куда он направился, привлеченный не столько им самим, сколько той атмосферой тайны, которая в этом доме царила. И вот, миновав первый этаж дома, где он застает мать сестренки, свою тетю, едва ли не в объятиях ее любовника, Андре оказывается на втором, где, видя сестренку в слезах, переживает пьянящее чувство любви, энтузиазма, скорби и преданности. С этого момента он посвящает себя, как сам впоследствии говорит, ее, этого ребенка, защите и покровительству. Не забывайте, что она при всем том его старше - во время описываемых событий Мадлен уже пятнадцать лет, а ему всего лишь тринадцать.

Смысл происшедшего останется совершенно непонятен нам, пока мы не поместим его в контекст взаимоотношений между тремя участниками. Ведь связан юный Андре не только со своей двоюродной сестрицей, но и с той, другой, что этажом ниже готовится остудить жар снедающей ее лихорадки, с матерью двоюродной сестры - той самой, о которой он в Узких вратах рассказывает, что она пыталась еще до этого эпизода его соблазнить.

Как же понять теперь, что в эпизоде этом происходит? В момент соблазнения он становится желанным ребенком и в ужасе спасается бегством, так как в ситуации напрочь отсутствует всякий элемент сближения и опосредования, способный ее травматичность хоть как-то смягчить. Но как бы то ни было, он впервые оказывается в роли ребенка желанного. Эта новая ситуация, которая в каком-то отношении окажется для него спасительной, закрепит его, тем не менее, в позиции глубокого раздвоения, обусловленного нетипичностью, запоздалостью и, повторяю, неопосредованностью этой встречи.

Что сохранит он от этой встречи после формирования в нем того символического полюса, которого до сих пор ему не хватало? Ничего, кроме самого места - того места желанного ребенка, которое и займет он в конечном счете посредством своей сестрички. На месте этом, где раньше была пустота, дыра, теперь есть место, но только место и ничего больше, потому что, будучи не в состоянии принять желание, объектом которого он является, занять это место он не может, и себе в нем, несмотря ни на что, отказывает. Зато собственное Я его явно, само того не зная, не перестает идентифицировать себя, притом на веки вечные, с субъектом желания, от которого оно всецело теперь зависит. В результате он навеки, до конца своего земного существования, влюбляется в того мальчика, которым побывал он однажды в объятиях своей тети, покрывавшей нежными ласками его шею, плечи и грудь. В этом и будет теперь вся его жизнь.

Мы можем принять во внимание, доверяя собственному его признанию, и тот факт, что уже во время своего свадебного путешествия и едва ли не в присутствии своей жены он, ко всеобщему негодованию и возмущению, только и думал, что о той, по его собственному выражению, "мучительной сладости", которую он испытывал, лаская руки и плечи встреченных им в поезде юношей. На этих знаменитых, вошедших в литературу страницах, Жид как раз и показывает нам то, что навсегда останется привилегированным пунктом, на котором фиксировано отныне его желание.

Другими словами: то, что на уровне ставшего для него Идеалом Я, оказалось изъято, то есть желание, объектом которого он оказался и вынести которое он не может, усваивает он теперь себе самому, влюбившись навеки в того самого покрываемого ласками мальчика, которым не пожелал он стать сам.

Полюс желанного ребенка, это означающее, с самого начала оформляющее субъекта в его бытии, является здесь осевым. Здесь как раз и должно быть выработано нечто такое, с чем собственному Я предстоит так или иначе соединиться в том пункте, где оно находится - пункте, обозначенном у меня на схеме буквой Е. Именно тут складывается тот идеал собственного Я, чертами которого все дальнейшее психологическое развитие субъекта будет отмечено.

Идеал Я отмечен знаком означающего - это первое. Затем, однако, встает вопрос: что послужило для него, этого идеала, отправной точкой? С одной стороны, он может постепенно сложиться, исходя из собственного Я. С другой стороны, Я, может статься, является лишь игрушкой того, что происходит помимо субъекта, без его ведома, идеал же формируется рядом случайностей, всецело зависимых от приключений означающего, случайностей, последовательность которых позволяет субъекту сохранять свою позицию ребенка, в той или иной степени желанного.

Схема показывает нам, таким образом, что в зависимости от того, происходит ли это сознательным путем или же бессознательным, на одном и том же месте развивается Идеал Я, в одном случае, и извращение - в другом.

Извращение, свойственное Андре Жиду, обусловлено, главным образом, вовсе не тем, что он не способен желать никого, кроме мальчиков, кроме того мальчика, которыми некогда был он сам, i. Извращение его состоит в том, что сформироваться там, в точке Е, он сможет лишь при условии, что ему придется постоянно себя выговаривать, при условии подчинения тому режиму переписки, которая стала жизненным нервом его литературной деятельности, при условии, что он станет тем, кто явит свои достоинства в месте, занятом его двоюродной сестрой, тем, чьи мысли заняты единственно ей, тем, кто буквально на каждом шагу отдает ей все то, чего у него нет, но не более того - тем, одним словом, кто складывается как личность в ней, посредством нее и по отношению к ней. Именно это и ставит его в пожизненную от нее зависимость, продиктовав однажды такие обращенные к ней слова: "Что такое любовь жителя Урана, вам знать не дано. Эта любовь словно набальзамирована".

Именно полная проекция самой сути своей в отношения с двоюродной сестрой и есть основа всего существования Жида, корень и жизненный нерв его существования как литератора, как человека, всецело пребывающего в означающем, всецело пребывающего в том, что он этой женщине сообщает. Тем самым и оказывается он в своих отношениях с другим человеком овеществлен. Именно поэтому эта нежеланная женщина становится для него предметом высшей любви, и когда предмет этот, этот объект, которым закрыл он прореху любви без желания, исчез, ему ничего не остается делать, как испустить тот несчастный вопль, на сходство которого с воплем преимущественно комичным, воплем ограбленного скупца, я вам вчера указывал: "'О, мой сундук! Милый мой сундучок!".

Результат отчуждения желания в объекте, все страсти представляют собой явления одного порядка. Конечно, сундучок скупого вызывает у нас смех куда естественней (если мы, конечно, что-то человеческое в себе сохранили - случай далеко не общий), нежели исчезновение переписки Жида с женой. Эта последняя всегда, разумеется, представляла бы для нас ценность. Однако, в конечном счете, это, по сути дела, одно и то же. Крик Жида, узнавшего об исчезновении своей переписки, - это все тот же самый что ни на есть комичный крик Гарпагона.

Что же она такое, эта комедия?

 

Комедия берет нас за живое разбросанными в ней речами и фразами. Комедия - это не комическое.

В построении правильной теории комедии исходить следует из того факта, что, по крайней мере, в какой-то период времени комедия разыгрывалась перед группой людей, представлявших собой мужское сообщество, то есть тот фундамент, на котором строится существование Мужчины как такового. Комедия была тем, чем, похоже, являлась она в тот момент, когда воспроизведение отношений мужчины и женщины было предметом зрелища - зрелища, имевшего церемониальный статус. Я не первый, кто сравнивает спектакль с мессой: все, кто всерьез занимались проблемами театра, обращали внимание на то, что именно месса остается в наше время той единственной драмой, которая разыгрывает все то, что разыгрывалось некогда на сцене театра, - разыгрывалось в тот исторический момент, когда функции театра были реализованы полностью.

В классическую эпоху греческого театра трагедия разыгрывала отношения между человеком и речью - отношения, где человек представал как обреченный, причем обреченность его носила конфликтный характер, поскольку цель, связывающая человека с законом означающего, оказывалась на уровне семьи совсем иной, нежели на уровне общины. В этом и заключается суть трагедии.

Что касается комедии, то она разыгрывает нечто иное, но это иное тоже связано с трагедией, поскольку, как вы сами знаете, комедия завершала трагическую трилогию и рассматривать ее независимо от этой последней просто нельзя. Я покажу в дальнейшем, что след этой комедии, тень ее прослеживается вплоть до фарсов, вторивших в качестве комментария христианской драме средневековья.

В наше время, когда христианство страдает запором, ничего подобного, конечно, уже нет и в помине - никто не решится сопровождать религиозный церемониал грубыми фарсами, составлявшими некогда так называемый ritus pascalis. Но давайте пока эту тему оставим.

Комедия знаменует собой тот момент, когда субъект и человек пытаются вступить с речью в отношения, отличные от тех, что имеют место в трагедии. Речь идет уже не о включенности его сразу в два противоречащих друг другу порядка, не о попытках его за одним из этих порядков укрыться - дело уже не только в этом, ибо речь идет о том, в чем он призван артикулировать себя в качестве того, кому предстоит поглотить, усвоить себе субстанцию и материю этого причастия, этой общности; в качестве того, кто этой материей пользуется, наслаждается, кто потребляет ее. Комедия представляет нам, так сказать, окончание той общинной трапезы, в контексте которой трагедия была разыграна. Именно человек потребляет, в конечном счете, все то, что на трапезе этой в качестве субстанции, в качестве общей плоти было представлено, и наша задача в том, чтобы извлечь из этого надлежащий урок.

А для этого нет средства более подходящего, нежели обратиться к комедии античной - комедии, по отношению к которой все последующие представляют собой лишь плоды вырождения, хотя черты оригинала и остаются в них всегда узнаваемы. Обратитесь к комедиям Аристофана, возьмите Школу женщин, Лисистрату, Фесмофории, и выводы не заставят себя ждать. Я уже в свое время вам на это указывал - комедия, повинуясь своего рода внутренней необходимости, являет нам отношение субъекта к собственному означаемому, которое предстает в ней как результат, как плод отношений означивания. Означаемое это должно выйти на сцену комедии уже вполне сформированным. Комедия усваивает себе, вбирает в себя, разыгрывает эффект, принципиально с регистром означающего соотнесенный, - появление означаемого, которое именуется фаллосом.

Случилось так, что вслед за тем, как я этот термин ввел, вскоре после того, как я кратко охарактеризовал Школу женщин Мольера как образец самой сути комических отношений, мне довелось открыть текст, который, если мое понимание Аристофана соответствует истине, можно рассматривать как исключительный, из ряда вон выходящий случай появления на свет комедийного шедевра, достойного своих античных предшественников. Я говорю о Балконе Жана Жене.

Что же такое Балкон?

 

Вы знаете, что попытка этот спектакль поставить, встретила весьма ожесточенное сопротивление. Что и неудивительно при нынешнем состоянии театра - театра, вся суть и весь интерес которого состоят в том, чтобы актеры могли под различными предлогами себя на сцене продемонстрировать. Что доставляет удовольствие и щекочет самолюбие тем, кто приходит в зрительный зал для того, чтобы с этим публичным выставлением себя напоказ, с этим, будем называть вещи своими именами, актом эксгибиционизма, идентифицироваться. И если театр представляет собой что-то другое, именно эта пьеса словно специально создана, чтобы дать нам это почувствовать. Уверенности в том, что публика в состоянии что-то понять, конечно же, нет. И все же трудно не разглядеть заложенный в пьесе драматический интерес.

То, о чем говорит Жане, очень близко по смыслу к тому, что пытаюсь вам объяснить я. Утверждать, будто автор понимает, что делает, я не берусь. Отдает он себе в этом отчет или нет, в данном случае не имеет значения. Корнель тоже наверняка не знал, что он, будучи Корнелем, писал, хотя дело свое выполнял безупречно.

На сцену Балкона выступают одна за другой человеческие функции, связанные порядком Символического. Здесь и идущая от Христа власть наследников св. Петра и церковного епископата вязать и решать все то, что относится к области греха и вины; и власть того, кто выносит приговор и показывает, власть судьи; и власть того, кто принимает на себя командование в таком великом событии, как война, - власть военачальника, или, попросту говоря, генерала. Все эти персонажи воплощают собой функции, по отношению к которым субъект чувствует себя отчужденным, - те функции речи, на которые он опирается, но которые выходят при этом далеко за рамки частных его особенностей.

И вот персонажи эти неожиданно оказываются во власти законов комедии. Другими словами, воображение наше рисует то наслаждение, которое отправление этих функций может доставить. Конечно, такая постановка вопроса говорит о неуважении к ним, но важно для нас не это неуважение само по себе, а то, во что выльется оно в дальнейшем.

А то, во что оно выливается, дает о себе знать лишь во время кризиса. Не случайно именно в момент, когда Афины - в результате ряда ошибочных решений и подчинения закону полиса, который, похоже, как раз и грозит привести их к неминуемой гибели - пребывают в растерянности, Аристофан пытается вернуть их в чувство, доказывая, что истощать свои силы в войне бессмысленно и что выход один: оставаться у домашнего очага, возле своей жены. Причем преподносится это, собственно, не как мораль - Аристофан просто предлагает человеку вернуться к тому, что составляет суть его бытия, притом, что мы понятия не имеем, действительно ли последствия такого шага окажутся благотворными.

Таким образом, фигуры епископа, судьи, генерала выведены здесь для того, чтобы дать ответ на один единственный вопрос: что значит для человека своим положением епископа, генерала или судьи наслаждаться? И это объясняет прием автора, местом действия Балкона выбравшего так называемый дом иллюзий. То, что происходит на уровне различных форм Идеала Я, не является, как обычно думают, эффектом сублимации, понятой как постепенная нейтрализация укорененных внутри функций. Напротив, формирование этого идеала всегда сопровождается более или менее ярко выраженной эротизацией символических связей. Тем самым возможной становится ассимиляция того, кто, занимая положение и выполняя функции епископа, генерала или судьи, этим положением наслаждается, с персонажем, которого содержатели дома иллюзий прекрасно знают, - старичком, получающим удовлетворение от заранее просчитанной ситуации, где он вступает на какое-то время в соответствующие отношения с участвующей в затее партнершей, роль которой заключается в том, чтобы по возможности ему подыгрывать.

Так, служащий кредитного учреждения надевает на себя священное облачение, чтобы принять исповедь у обслуживающей его проститутки. Конечно, исповедь эта - не что иное, как имитация, но ему важно, тем не менее, чтобы она была не так уж далека от истины. Ему важно, другими словами, чтобы в намерениях участницы этой игры было хоть что-нибудь, что, по крайней мере, позволяло бы ему верить, что в его окрашенном виной наслаждении она принимает участие.

Искусство Жене, лиризм, с которым умеет поэт воссоздать речи своего гротескного персонажа, проявились и в том, что гротеску этому он сумел придать масштаб еще больший, поставив свой персонаж на котурны, чтобы карикатурность его тем самым еще более подчеркнуть. Мы видим, таким образом, как субъект - извращенец, разумеется - с охотой ищет в этом образе удовлетворение, получая, однако, его лишь постольку, поскольку образ этот является отражением функции, которая является по сути дела функцией означивания.

Другими словами, в первых трех больших сценах предстает нам у Жене в облике извращения то самое, что и берет, по сути дела, здесь свое имя, - то, иными словами, что можем мы, в дни полного развала, назвать, не стесняясь в выражениях, борделем, в котором мы все живем. Общество и характеризуется-то, по сути своей, не чем иным, как состоянием большего или меньшего упадка культуры. Вся путаница в отношениях - существенных, между тем - человека и речи представлена в этих сценах как на ладони. Ситуация эта нам хорошо знакома.

О чем же все-таки здесь идет речь? Речь идет о чем-то таком, что воплощает связь субъекта функциями веры в наиболее сакраментальных ее формах, выстраивая эти формы в порядки их последовательной деградации. И когда в какое-то мгновение выбор сделан, когда, говоря языком извращения, епископ, судья и генерал выступают перед нами в качестве специалистов, под вопросом оказывается связь субъекта с функцией речи.

Что же происходит? А происходит вот что. Связь эта, сколь бы вырожденной, искаженной она ни была (ведь это отношения, в которых каждый участник потерпел неудачу, в которых никому не удается найти себя), продолжает, тем не менее, на наших глазах существовать, как-то поддерживается, сохраняется. Хотя и незаконная, она остается нетронутой уже потому, что существует нечто такое, что мы зовем порядком.

К чему же, однако, этот порядок сводится, когда беспорядок, царящий в обществе, доходит до крайней степени? А сводится он к тому, что зовется у нас полицией. И вот эту последнюю правовую инстанцию, это последнее прибежище, последний аргумент порядка, этот так называемый "орган поддержания порядка", символизируемый установкой посреди общественного собрания, этой своего рода кухни, сооружения, первоначально представлявшего собой конструкцию из трех воткнутых в землю копий, орган, сводящий всю идею порядка к необходимости его поддержания, и призван воплотить в драме ключевой ее персонаж - префект полиции.

Гипотеза Жене, и вправду очень забавная, состоит, однако же, в том, что образ префекта полиции - того, на ком лежит забота о поддержании порядка и кто является последней инстанцией власти, тем, что от нее осталось, - не выглядит, однако, достаточно благородно, чтобы хоть один из престарелых посетителей борделя, прельстившись им, на его внешние признаки, атрибуты, роль и функции посягнул. Охотник, скажем, сыграть судью, находится легко - ему ничего не стоит войти в роль и потребовать у юной проститутки признания в воровстве, ссылаясь на то, что если, мол, ты не воровка, то какой же тогда из меня судья? О том, что говорит генерал своей кобыле, я вообще умолчу. А вот на роль префекта полиции не претендует никто.

Конечно, это только гипотеза. Мы недостаточно знакомы с борделями, чтобы наверняка утверждать, будто префекты полиции не возведены там покуда в достоинство персонажей, в шкуре которых можно наслаждаться. Что же касается пьесы, то в ней префект полиции, хороший приятель держательницы борделя (я не пытаюсь здесь теоретизировать, и ни на что конкретное тоже не намекаю), являясь каждый раз, озабоченно спрашивает: ну как, кто-нибудь просился стать перфектом полиции? Но этого так никогда и не происходит.

Да и формы-то у префекта полиции никакой нет. Перед нашими глазами прошли облачения епископа, тапочки судьи, генеральская фуражка (не говоря уже о его штанах), но человека, который пожелал бы заняться любовью в шкуре префекта полиции, - такого, увы, не нашлось. На этом весь сюжет пьесы и строится.

Тем временем вокруг борделя, где происходит действие, бушует революция. Все, что происходит внутри борделя (я не буду вам об этом рассказывать, чтобы не лишить вас удовольствия почитать пьесу самим - знайте лишь, что все это не так схематично, как вам сейчас могло показаться: герои много кричат, дерутся - развлекаются, одним словом), - так вот, все, что происходит внутри, сопровождается треском автоматных очередей. В городе революция, и все обитательницы борделя уже готовятся пасть во цвете лет жертвами добродетельных и загорелых рабочих, призванных явить собой образ цельного, реального человека, ни минуты не испытывающего сомнений в том, что желание его может прийтись ко двору, может заявить о себе прямо гармоничным аккордом. Пролетарское сознание всегда верило в торжество морали, а право оно или ошибается, значения не имеет.

Важно другое: важно то, что Жене показывает нам (я вынужден многое пропускать), чем вся эта катавасия кончается. Префект полиции нисколько не сомневается - поскольку в этом и состоит его функция (почему и события в пьесе разворачиваются именно так, а не иначе), - что после революции, как и до нее, бордель также останется борделем. Он прекрасно знает, что революция в этом отношении не более чем игра.

Есть в пьесе еще одна прекрасная сцена, где потомственный дипломат, дипломат до мозга костей просвещает собравшуюся в доме иллюзий почтенную публику насчет того, что происходит в королевском дворце. Пребывающая там во всей полноте собственной законности королева вышивает, и в то же время не вышивает. Королева храпит, и в тоже время не храпит. Королева вышивает носовой платок. Посредине платка она вышивает лебедя, и не известно еще, сядет ли он в море, в пруд или же в чашку чая. На всем, что связано с полным исчезновением символа, я здесь не останавливаюсь.

Девушка, которая стала гласом революции, ее речью, является одной из проституток борделя. Некий добродетельный водопроводчик уводит ее оттуда, и она является в итоге в роли женщины во фригийском колпаке, женщины на баррикадах, оказываясь к тому же при этом чем-то наподобие Жанны д'Арк. Досконально зная диалектику мужчины - недаром она провела столько времени там, где предстает эта последняя во всей красе, - она прекрасно умеет говорить с этим полом и его убеждать. Но когда девушка эта, Шанталь, сраженная пулей, со сцены неожиданно исчезает, видимость власти воплощается в Ирме, содержательнице борделя. С каким неподдельным чувством превосходства берет она на себя функции королевы! Не приобретает ли при этом статус чистого символа и она?

Недаром же замечает автор, что кроме разве что драгоценностей, ничего подлинного в ней нет.

Мы подходим к моменту, когда извращенцы, которых наблюдали мы во всей красе в первом акте, вписываются в режим власти и в самом деле полностью берут на себя те роли, которые разыгрывали только что в своих любовных забавах.

Довольно откровенный политический диалог завязывается затем между ними и префектом полиции, который нуждается в них, чтобы представлять ту власть, которая на смену свергнутому строю должна прийти. Берут они на себя новые роли крайне неохотно, прекрасно понимая, что одно дело наслаждаться жизнью в тепле и холе под защитой стен одного из тех учреждений, где, если подумать, как раз им-то порядок и поддерживается строже, чем где-либо, и совсем другое отдать себя на милость стихий, взвалив на себя ответственность, которую эти абсурдные по сути дела функции за собой влекут. Перед нами здесь, разумеется, откровенный фарс.

И вот на завершение этого со вкусом разыгранного фарса и хочу я теперь ваше внимание обратить.

Во время разговора префекту полиции не дает покоя прежняя мысль: Не нашелся ли желающий побыть префектом полиции? Не нашелся ли кто-нибудь, кто оценил его, наконец, по достоинству? И вот, признавая, что удовлетворение, которое ему требуется, получить нелегко, отчаявшись дождаться события, которое санкционировало бы вступление его в ряды тех, чьи функции профанируются, а, следовательно, пользуются уважением, префект полиции, теперь, когда ему удалось доказать, что весь порядок держится лишь на нем одном, или, другими словами, что вся власть заключается в кулаке (вывод весьма знаменательный: не случайно ведь открытие Фрейдом Идеала Я более или менее совпало по времени с появлением в Европе политической фигуры, предлагающей общественности единственный в своей простоте способ себя идентифицировать, - фигуры диктатора), советуется с теми, кто его окружает, по поводу подобающей его функции формы одежды, которая послужила бы этой функции символом, но испытывает, однако, при этом некоторое смущение. И неудивительно, ибо предложение его окружающих несколько шокирует - он хочет одеться фаллосом.

Не будет ли возражений со стороны Церкви? И он склоняется перед епископом, который, покачав в знак сомнения головой, дает понять, что, в конечном счете, голубка, символ Святого Духа, устроила бы Церковь больше. Генерал со своей стороны предлагает выкрасить символ в цвет национального флага. Другие поступающие предложения в этом же роде позволяют предположить, что сторонам довольно быстро удается прийти к тому, что называют в подобных случаях соглашением.

И вот тут-то и следует у Жене кульминационный сценический эффект. Одна из девушек, о роли которой в этой поистине изобилующей значениями пьесе я здесь умалчиваю, вбегает на сцену, еще не придя в себя от волнения по поводу того, что только что произошло. А произошло ни больше, ни меньше, как следующее: водопроводчик, друг и спаситель ставшей революционным символом проститутки, лицо, в публичном доме известное, явился туда и потребовал себе все, что нужно, чтобы походить на префекта полиции.

Все растроганы до слез. Наконец-то! В борделе нашлось все необходимое, вплоть до парика. Префект полиции поражен: Откуда вы узнали о парике? - Только вы могли думать, будто никто не знает, что вы носите парик, - отвечают ему. Когда водопроводчик (поистине героическое лицо в этой драме!) наряжается, наконец, префектом, проститутка делает вид, что швыряет ему в лицо, предварительно отрезав у него то, чем, как выражается она стыдливо, он никого больше не лишит девственности. При виде чего префект, уже находившийся было на верху блаженства, делает-таки невольно соответствующий жест, убеждаясь, что штука эта при нем осталась. Она действительно при нем осталась, и переход ее в статус символа в форме предложенного префектом фаллического костюма, становится теперь бесполезен.

Вывод из всего этого совершенно ясен. Субъект, тот, что воплощает собой в пьесе простое, свойственное человеку желание сделать свое существование и свою мысль - ценности, неотличимые от его плоти, - поистине своими, субъект, который выступает здесь как представляющий человека вообще, герой, сражавшийся ради того, чтобы все то, что мы до сих пор называли борделем, пришло в норму, заняло свое место и вернулось в то состояние, которое можно было бы признать вполне человеческим, - субъект этот вписывается в существующее, пройдя все испытания, лишь ценой кастрации. Ценой того, другими словами, что фаллос его вновь возводится в достоинство означающего - того, что можно дать или отнять, чем можно пожаловать или обделить, того, что совпадает, в конечном счете, и притом самым откровенным манером, с образом Отца, того Отца, что есть сущий на небесах.

На этом комедия заканчивается. Кощунственна она? Или просто комична? Акценты мы можем расставлять по собственному усмотрению.

Полюса нашей схемы, к которой я позже еще вернусь, послужат ориентиром в том важнейшем разговоре о желании и наслаждении, азы которого я счел нужным сегодня вам предложить.

5 марта 1958 года

 

XV


<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
А*. Болі в животі. | Рентгенологічне дослідження у вертикальному положенні
1 | <== 2 ==> | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 |
Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.223 сек.) російська версія | українська версія

Генерация страницы за: 0.223 сек.
Поможем в написании
> Курсовые, контрольные, дипломные и другие работы со скидкой до 25%
3 569 лучших специалисов, готовы оказать помощь 24/7