Студопедія
рос | укр

Головна сторінка Випадкова сторінка


КАТЕГОРІЇ:

АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія






CHAPTER 2.


Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 569



Семинары: Книга V (1957/1958)

Перевод с франц. - А. Черноглазое

Корректор -Д. Лунгина, А. Кефал Верстка -А. Ксфал

 

 

ИТДГК "Гнозис", Издательство "Логос"

Лицензия ЛР № Об53б4 от 20 авг. 1997 г.

fax: 246-2020 (Г-25); e-mail: [email protected]; [email protected]

Информация на сайте: www.gnosis.ru

Справки и оптовые закупки по адресу:

м. "Парк Культуры", Зубовский б-р, 17, ком. 5-6

ИТДК "Гнозис", тел. 2461430.

Подписано в печать 28.08.2002. Формат 60x90/16. Печать офсетная. Тираж 3000 экз. (1-й завод: 2000)

Заказ №2 370

Отпечатано ФГУП Издательство "Известия" УДПРФ 127994, ГСП 4, г. Москва, К-6, Пушкинская пл. 5.

 

 

Вольтер

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ИЗДАТЕЛЯ [1]

 

Быть может, будут удивляться тому, что я осмелился поставить свое имя на столь дерзкой книге, как эта. Я бы, конечно, не сделал этого, если бы не думал, что религия достаточно защищена от всяких попыток ее ниспровержения, и не был бы убежден, что какой-нибудь другой издатель не сделает с большой готовностью то, от чего я отказался бы по убеждению. Я сознаю, что благоразумие требует не подавать повода к соблазну слабых умов. Но, даже предполагая их таковыми, я при первом же чтении этой книги убедился, что нечего бояться за них. В самом деле, к чему проявлять такое рвение и поспешность в замалчивании аргументов, противоречащих идеям божества и религии? Ведь это может вселить в сознание народа мысль, что его обманывают. А стоит ему начать сомневаться, прощай доверие, а следовательно, и религия! Можно ли надеяться найти средство смутить когда-нибудь безбожников, если их как будто боишься? Можно ли вернуть их снова к вере, если, запрещая им пользоваться собственным Разумом, ограничиваются нападками на их нравственность, не справляясь, заслуживает ли она такого же осуждения, как их образ мыслей?

Подобное поведение приносит пользу только делу неверующих; они насмехаются над религией, примирения которой с философией не допускает наше невежество; они торжествуют победу в своих окопах, которые наш способ борьбы заставляет считать неприступными. Если религия не выходит победительницей из этой борьбы, то только по вине ее неумелых защитников. Пусть люди благомыслящие возьмутся за перо и покажут, что они хорошо вооружены; когда теология в жарком споре одержит верх над столь слабым соперником. Я мог бы сравнить атеистов с гигантами, захотевшими взять приступом небеса: они неизбежно испытают участь этих гигантов.

Вот что я считал необходимым предпослать этой небольшой работе, чтобы предупредить всякие недоразумения. Не мне надлежит опровергать то, что я печатаю, ни даже высказывать свое мнение по поводу рассуждений, изложенных в этом произведении. Знатоки легко увидят, -что трудности всякий раз встречаются только там, где возникает попытка объяснить союз души и тела. И если делаемые автором выводы опасны, то надо помнить, чтов их основании лежит только гипотеза. Разве требуется что либо большее, чтобы их опровергнуть? Но пусть мне позволено будет предположить то, во что я не верю: если б даже эти выводы было трудно опровергнуть, их опровержение представляло бы только лишний повод к тому, чтобы блеснуть умом. Побеждая, не подвергаясь опасности, торжествуешь, не приобретая славы.

Автор, которого я совсем не знаю, прислал мне свою работу из Берлина, прося меня только отослать шесть экземпляров ее поадресу маркиза д'Аржанса[2]. Конечно, нельзя было лучше сохранить свое инкогнито, ибо я убежден, что самый этот адрес является насмешкой.

 

 

 

ГОСПОДИНУ ГАЛЛЕРУ [3]

профессору медицины в Геттингене

Это вовсе не посвящение. Вы гораздо выше всяких похвал, которые я мог бы по вашему адресу расточать. За исключением разве академических речей, что может быть более безвкусно и бесполезно, чем похвала? Но это и не изложение нового метода, при помощи которого я снова хотел бы подойти к старой и избитой теме. Вы не откажетесь признать за мной хотя бы эту заслугу и вообще будете судьей, насколько ваш ученик и друг хорошо выполнил свою задачу. О наслаждении, испытанном мною при составлении этой работы, намерен я здесь говорить. Я обращаюсь к вам не с книгой, а с открытой душой, чтобы вы уяснили мне природу этого возвышенного наслаждения познанием. Это является предметом моего обращения. Я не стану уподобляться писателям, которые, не находя в себе ничего, что могло бы заполнить бесплодность собственного воображения, обращаются к тексту, в котором воображения и вовсе никогда не было. Скажите же мне, дитя Аполлона, знаменитый швейцарец и современный Фракасторо, вы, постигающий одновременно все, умеющий измерять природу и, что еще важнее, чувствовать ее и даже изображать, ученый врач и еще более великий поэт, скажите мне: какими чарами познание превращает часы в мгновения; какова природа этих наслаждений ума, столь отличных от пошлых наслаждений? Чтение ваших очаровательных поэтических произведений так потрясло меня, что я не могу не попытаться сказать, чем вдохновили они меня. Человек, представший мне в этом свете, не может быть чужд моей теме.

Сладострастие, как бы приятно и дорого оно нам ни было, какие бы похвалы ни расточало ему столь же признательное, по-видимому, сколь и нежное, перо молодого французского врача, знает одну только форму наслаждения, являющуюся для него могилой. Если полное наслаждение не убивает его безвозвратно, то все же требуется известное время для его воскрешения. Насколько отличны от него источники умственных наслаждений! По мере приближения к истине находишь ее все более прекрасной. Здесь наслаждение не только увеличивает желания, но уже самое стремление к наслаждению вызывает наслаждение. Последствия наслаждения продолжаются долгое время, хотя само по себе оно быстрее молнии. Следует ли удивляться тому, что умственные наслаждения настолько же превосходят чувственные, насколько дух выше тела? Ведь дух является первым из всех чувств и как бы местом встречи всех ощущений. Не ведут ли они, подобно лучам, все к центру, от которого берут начало? Поэтому не будем спрашивать себя, каким непреодолимым очарованием воспламененное любовью к истине сердце вдруг переносится, так сказать, в лучший мир, где испытываются наслаждения, достойные богов. Из всех привлекательных даров природы для меня по крайней мере, как и для вас, дорогой Галлер, самым привлекательным является философия. Какая слава может быть прекраснее, чем шествие в ее храм под руководством разума и мудрости? Какая победа более достойна, чем власть над всеми умами?

Рассмотрим все объекты наслаждений, неведомых душам пошляков. Сколько в них красоты и широты! Время, пространство, бесконечность, земля, море, небосвод, все стихии, все науки и искусства — все охватывается этого рода наслаждениями. Втиснутая в пределы мира, философия при помощи воображения создает миллионы миров. Природа в целом — ее пища, воображение — ее торжество. Остановимся на этом подробнее.

Поэзия или живопись, музыка или архитектура, пение, танцы — все это доставляет знатокам упоительные наслаждения. Посмотрите на Дельбар (жену Пирона) в оперной ложе: попеременно, то бледнея, то краснея, она отбивает такт вместе с Ребелем, волнуется вместе с Ифигенией, впадает в ярость вместе с Роландом. Все звуки оркестра отражаются на ее лице, как на полотне. Ее глаза обволакиваются мягкостью и кротостью, смеются или наполняются воинственным пылом. Ее можно принять за безумную, но она не безумна, если только нет безумия в переживании наслаждения. Она пронизана красотой, ускользающей от меня.

Вольтер не мог не плакать, видя свою Меропу: так высоко ценил он свой труд и труд актрисы! Вы читали его произведения; к несчастью для него, он уже не в состоянии читать ваши. Кто не читал, кто не помнит их?! И существует ли столь жестокое сердце, которое не смягчилось бы при чтении их?! Ведь все вкусы передаются от одного к другому. Он говорит об этом с воодушевлением.

А великий художник — я это мог констатировать, читая недавно с удовольствием предисловие Ричардсона, — как говорит он о живописи, каких только похвал не расточает ей! Он обожает свое искусство, он ставит его превыше всего, он почти сомневается, можно ли быть счастливым, не будучи художником, до такой степени он очарован своей профессией.

Кто не испытывал воодушевления Скалигера или отца Мальбранша, читая прекрасные тирады греческих, английских и французских трагических поэтов или некоторые философские произведения? Никогда госпожа Дасье не рассчитывала на то, что обещал ей муж, и она получила в сто раз больше. Если испытываешь своего рода энтузиазм даже при переводе и развитии чужих мыслей, то насколько большее наслаждение получаешь, когда мыслишь самостоятельно. Разве не наслаждение — это рождение и рост идей, создаваемые чутьем к природе и стремлением к познанию истины! Как изобразить акт воли или памяти, посредством которого душа как бы снова воспроизводится, приобщая одну идею к другой, родственной ей, так, чтобы из их сходства и как бы союза родилась третья; ибо поглядите на произведения природы: ее единообразие таково, что почти все эти произведения формируются по единому принципу.

Чрезмерные чувственные наслаждения лишаются своей яркости и перестают быть наслаждениями. Что касается умственных наслаждений, то они походят на них только до известной степени. Чтобы сделать их более утонченными, необходимо временно от них отказаться. Наконец, в умственных занятиях, как и в любви, бывают состояния экстаза. Да будет мне позволено это состояние назвать каталепсией, или неподвижностью ума, настолько опьяненного занимающим и очаровывающим его предметом, что кажется, будто при помощи абстракции он отделяется от собственного тела и от всего его окружающего, целиком отдаваясь тому, чем он поглощен. Упоенный чувством, он уже не чувствует ничего. Таково наслаждение, испытываемое в поисках и при нахождении истины. По экстазу Архимеда вы можете судить о могуществе этого очарования; известно, что этот экстаз стоил ему жизни[4].

Пусть другие бросаются в толпу, чтобы не познать или, вернее, чтобы возненавидеть себя; мудрец избегает большого света и ищет уединения. Почему хорошо ему только с самим собой или с себе подобными? Потому, что его душа — верное зеркало, в которое не страшно заглянуть истинно добродетельному человеку: ему нечего бояться самопознания, в худшем случае есть приятная опасность самовлюбления.

Мудрецу вроде вас вещи должны представляться в таком же виде, как человеку, который стал бы смотреть на землю с высоты небес и для которого исчезло бы все величие других людей и самые прекрасные дворцы превратились бы в хижины, а самые многочисленные армии стали бы похожи на кучу муравьев, со смехотворной яростью сражающихся из-за зернышка. Он потешался бы над суетностью людей, толпами заполняющих землю и толкающих друг друга из-за пустяков, которыми, по его справедливому мнению, никто из них не может удовлетвориться.

Как великолепно начинает Поуп свой «Опыт о человеке»! Как ничтожны великие мира сего и короли перед ним! Вы — скорее друг, чем учитель, получивший от природы такую же силу гения, что и Поуп; вы, злоупотребивший ею, неблагодарный, не заслуживший своих успехов в науках,— вы научили меня смеяться, подобно этому поэту, или, вернее, плакать над игрушками и пустяками, серьезно занимающими монархов. Всем своим счастьем обязан я вам. Право, завоевание целого мира не может сравниться с наслаждением философа в своем кабинете, окруженного немыми друзьями, которые, однако, говорят ему все, что он желает узнать. Только бы не отнял у меня бог самого существенного для жизни — здоровья, ибо при наличии здоровья мое сердце без отвращения будет любить жизнь; обладая самым необходимым для жизни, мой удовлетворенный дух будет всегда почитать мудрость.

Да, умственные занятия являются наслаждением для всех возрастов, для всех стран, для всех времен года и во все эпохи. Разве Цицерон не внушал многим из нас желание проверить это счастье на опыте? Увеселения хороши в молодости, буйные страсти которой они умеряют; чтобы испытать их, я несколько раз был вынужден предаваться любви. Любовь не внушает страха мудрецу: он умеет все примирить, увеличивать ценность одного при помощи другого. Тучи, омрачающие его разум, не делают последний бездеятельным: они только указывают ему средство их рассеять. И действительно, солнце не скорее рассеивает облака атмосферы.

В старости, в возрасте равнодушия, когда уже невозможно ни доставление, ни получение других видов наслаждения, каким величайшим его источником является чтение и размышление! Какое наслаждение видеть каждый день, как на твоих глазах, твоими руками создается и вырастает работа, которая будет приводить в восторг будущие поколения и даже современников! «Я бы хотел,— так сказал мне однажды человек, тщеславию которого льстило то, что он писатель,— проводить всю свою жизнь в хождении от своего дома к типографу и обратно». И разве не был он прав? Найдется ли нежная мать, которая была бы более счастлива от того, что произвела на свет прекрасного ребенка, чем автор, который удостаивается рукоплесканий за свои произведения?

Но зачем столько прославлять наслаждение, испытываемое от умственных занятий?! Кто не знает, что это -благо, не вызывающее, подобно другим благам жизни, ни отвращения, ни беспокойства; неисчерпаемое сокровище, самое надежное противоядие против жестокой скуки, сопровождающей нас повсюду, следующей за нами по пятам?! Счастлив тот, кто сумел разбить цепи всех своих предрассудков; только такой человек может испытать наслаждение во всей его чистоте; только он один может испытать приятное спокойствие духа, полное удовлетворение сильной, но нечестолюбивой души, которое и есть если не самое счастье, то источник его.

Остановимся на минуту, чтобы осыпать цветами путь великих людей, которых, подобно вам, Минерва увенчала бессмертным плющом. Вот Флора, приглашающая вас вместе с Линнеем подняться по новым тропам на ледяную вершину Альп, чтобы восхититься садом, посаженным руками природы под снежной горой, — садом, который некогда составлял все наследство знаменитого шведского профессора. Оттуда вы спуститесь в луга, цветы которых ожидают Линнея, чтобы он привел их в порядок, которым до того времени они как будто пренебрегали. [5]

А вот Мопертюи, гордость французской нации, нашедший себе оценку в другой[6]! Он встает из-за стола величайшего из королей, которым любуется и которому дивится вся Европа. Куда он направляется? — В Совет природы, где его ожидает Ньютон.

Что можно сказать о химике, геометре, физике, механике, анатоме и т. п.? Последний испытывает, исследуя мертвого человека, почти такое же наслаждение, какое испытали люди, давшие ему жизнь.

Но все это уступает великому искусству врачевания. Врач является единственным философом, имеющим заслуги перед своей родиной, — это было сказано еще до меня. Он появляется, подобно братьям Елены[7], при всех бурях жизни. Что за волшебство и очарование! Один только вид его успокаивает кровь, возвращает мир взволнованной душе и возрождает сладкую надежду в сердцах несчастных смертных. Он возвещает жизнь и смерть, подобно астроному, предсказывающему затмение. У каждого в руках освещающий путь факел. Но если духу было радостно найти законы, управляющие им, — какое торжество вы испытываете при каждом удачном опыте, какое торжество, когда действительность оправдывает вашу смелость!

Итак, первая польза от наук — это польза от упражнения в них; само по себе это уже действительное и прочное благо. Счастлив тот, кто имеет вкус к умственным занятиям! Еще более счастлив тот, кому удается при помощи их освободить свой ум от иллюзий, сердце — от тщеславия. Это — желанная цель, которой вы достигли еще в нежном возрасте при помощи мудрости, тогда как множество педантов после полувека бессонных ночей и трудов, согбенные больше под тяжестью предрассудков, чем под тяжестью времени, по-видимому, научились всему, чему угодно, но только не мыслить. Эта последняя наука поистине очень редко встречается среди ученых, хотя она должна была бы быть, казалось бы, плодом всех других наук. Я с самого детства упражнялся именно в этой науке. А теперь, милостивый государь, судите вы, насколько я в ней преуспел; пусть эта благоговейная дань моей дружбы навеки сблизит меня с вами.

 

 

ЧЕЛОВЕК-МАШИНА

Мудрец не может ограничиться изучением природы и истины; он должен осмелиться высказать последнюю в интересах небольшого кружка лиц, которые хотят и умеют мыслить. Ибо другим, по доброй воле являющимся рабами предрассудков, столь же невозможно постичь истину, сколь лягушкам научиться летать.

Все философские системы, рассматривающие человеческую душу, могут быть сведены к двум основным: первая, более древнего происхождения, есть система материализма, вторая — система спиритуализма.

Метафизики, утверждавшие, что материя вполне может обладать способностью к мышлению, ничуть не опозорили этим своего разума. Почему? Потому, что их преимущество — в данном случае это составляет преимущество - в том, что они плохо выражались. В самом деле, вопрос о том, способна ли материя, рассматриваемая сама по себе, к мышлению, равносилен вопросу о том, способна ли она отмечать время. Можно заранее предвидеть, что мы сумеем избегнуть того подводного камня, на котором Локк имел несчастье потерпеть крушение.

Последователи Лейбница со своими монадами выдвинули непостижимую гипотезу. Они скорее одухотворили материю, чем материализировали душу. В самом деле, разве можно определить существо, природа которого нам абсолютно неизвестна?

Декарт и все картезианцы, к которым долгое время причисляли также последователей Мальбранша, сделали ту же самую ошибку. Они допустили в человеке существование двух раздельных субстанций, словно они их видели и хорошо подсчитали.

Наиболее мудрые мыслители говорили, что единственным источником самопознания души может быть вера; тем не менее в качестве разумных существ они считали возможным сохранить за собой право исследовать то, что Священное писание понимает под словом «дух», которое служит ему для выражения понятия человеческой души. И если в своих исследованиях они в этом не сходятся с богословами, то разве последние более согласны между собой по всем остальным вопросам?

Вот в нескольких словах результаты всех их размышлений.

Если существует бог, то он является творцом как природы, так и откровения; он дал нам последнее, чтобы объяснить первую, я дал нам разум для их согласования между собой.

Не доверять знаниям, которые можно почерпнуть из знакомства с одушевленными телами, — значит признать природу и откровение взаимно уничтожающими друг друга противоположностями и, следовательно, иметь дерзость признать абсурд: что бог противоречит себе в своих творениях и обманывает нас.

Если существует откровение, оно не может противоре­чить природе. Только при помощи природы можно раскрыть смысл слов Евангелия, ибо только опыт может быть его истинным истолкователем. В самом деле, до сих пор все другие комментаторы только затемняли истину. Мы можем судить об этом на примере автора «Зрелища Природы»[8]. «Поразительно, — говорит он по поводу Локка,— что человек, умаляющий нашу душу до того, что считает ее сделанной из грязи, осмеливается провозглашать разум судьей и самодержавным властителем в таинствах веры; ибо,— добавляет он при этом, — какое странное представление получили бы о христианстве, если бы пожелали следовать за разумом?»

Эти рассуждения, ничего не разъясняя по вопросу о вере, вместе с тем представляют собой настолько легко­мысленные возражения против метода тех, кто считает возможным толкование священных книг, что мне почти стыдно тратить время на их опровержение.

Превосходство разума зависит не от громкого слова, лишенного смысла, но от его силы, обширности или проницательности. Поэтому следует, очевидно, предпочесть душу, сделанную из грязи, но способную сразу раскрыть взаимоотношения и последовательность бесконечного мно­жества с трудом постигаемых идей, душе глупой и тупой, хотя бы и сделанной из самых драгоценных элементов. Плохой философ тот, кто вместе с Плинием краснеет по поводу низменности нашего происхождения. То, что кажется низменным, в данном случае является самым ценным предметом, на который природа, по-видимому, затратила максимум искусства и изощренности. Подобно тому как человек, даже если бы он происходил из еще более как будто низменного источника, был бы тем не менее самым совершенным из всех существ, — так и душа, каково бы ни было ее происхождение, раз только она чиста, благородна и возвышенна, является прекрасной душой, делающей честь тому, кто наделен ею.

Второй метод рассуждения Плюша кажется мне ошибочным уже по самой своей конструкции, граничащей с фанатизмом. Ибо если у нас имеется идея веры, которая находится в противоречии с самыми несомненными прин­ципами и с самыми бесспорными истинами, то во имя этого откровения и его творца следовало бы полагать, что такая идея является ложной и что мы еще не понимаем настояще­го смысла слов Евангелия.

Одно из двух: или все — как природа, так и открове­ние — является иллюзией, или только опыт мог бы обосновать веру. Но нельзя себе представить ничего более комичного, чем рассуждения нашего автора. Так и кажется, что слушаешь какого-нибудь перипатетика: «Не следует верить опытам Торичелли, так как если мы поверим им и устраним боязнь пустоты, то что за странная философия получится у нас!»

Я показал, насколько ошибочны рассуждения Плюша[9], во-первых, чтобы доказать, что если и существует открове­ние, то нельзя обосновать это одним только авторитетом церкви без проверки разума, как это утверждают все, опасающиеся последнего; во-вторых, чтобы защитить от нападений метод тех, кто захотел бы пойти по открываемо­му мною пути истолковывания сверхъестественных явлений, непонятных самих по себе, при помощи знаний, получаемых каждым из нас от природы.

Итак, в данной работе нами должны руководить только опыт и наблюдение. Они имеются в бесчисленном количе­стве в дневниках врачей, бывших в то же время философа­ми, но их нет у философов, которые не были врачами. Первые прошли по лабиринту человека, осветив его; только они одни сняли покровы с пружин, спрятанных под оболочкой, скрывающей от наших глаз столько чудес: только они, спокойно созерцая нашу душу, тысячу раз наблюдали ее как в ее низменных проявлениях, так и в ее величии, не презирая ее в первом из этих состояний и не преклоняясь перед нею во втором. Повторяю, вот един­ственные ученые, которые имеют здесь право голоса. Что могут сказать другие, в особенности богословы? Разве не смешно слышать, как они без всякого стыда решают вопросы, о которых ничего не знают и от которых, напротив, совершенно отдалились благодаря изучению всяких темных наук, приведших их к тысяче предрассудков, или, попросту говоря, к фанатизму, который делает их еще большими невеждами в области понимания механизма тел. Но, хотя мы и избрали наилучших руководителей, мы еще встретим на нашем пути множество трений и пре­пятствий.

Человек настолько сложная машина, что совершенно невозможно составить себе о ней ясную идею, а следова­тельно, дать точное определение. Вот почему оказались тщетными все исследования a priori самых крупных философов, желавших, так сказать, воспарить на крыльях разума. Поэтому только путем исследования a posteriori, т. е. пытаясь найти душу как бы внутри органов тела, можно не скажу открыть с полной очевидностью саму природу человека, но достигнуть в этой области максималь­ной степени вероятности.

Итак, возьмем в руки посох опыта и оставим в покое историю всех бесплодных исканий философов. Быть слепым и все же думать, что можно обойтись без посоха, — значит обнаружить верх ослепления. Прав один наш современник, говоря, что только тщеславие не умеет извлекать такой же пользы из вторичных причин, как из первичных. Можно и даже должно восхищаться самыми бесполезными трудами великих гениев — всеми этими Декартами, Мальбраншами, Лейбницами и Вольфами; но я спрашиваю вас: каковы плоды их глубоких размышлений и всех их трудов? Начнем же с рассмотрения не того, что думали, но что следует думать, чтобы обрести покой.

Существует столько же умов, характеров и различных нравов, сколько и темпераментов. Еще Гален знал эту истину, которую развил не Гиппократ, как это утверждает автор «Истории души»[10], а Декарт, говоря, что одна только медицина в состоянии вместе с телом изменять дух и нравы. И действительно, в зависимости от природы, количества и различного сочетания соков, образующих меланхоличе­ский, холерический, флегматический или сангвинический темпераменты, каждый человек представляет собою особое существо.

Во время болезни душа то потухает, не обнаруживая никаких признаков жизни, то словно удваивается: так велико охватывающее ее исступление; но помрачение ума рассеивается, и выздоровление снова превращает глупца в разумного человека. Порой самый блестящий гении становится безумным, перестает сознавать самого себя, и тогда прощайте, богатства знания, приобретенные с таки­ми затратами и трудом!

Вот паралитик, спрашивающий, на кровати ли его нога; вот солдат, воображающий, что обладает рукой, которую у него отрезали. Воспоминание о своих прежних ощущени­ях и о месте, с которым привыкла соединять последние его душа, порождает у него иллюзию и особого рода безумие. Достаточно заговорить с ним об отсутствующей у него части тела, чтобы напомнить ему о ней и заставить по­чувствовать все ее движения; и при этом воображение испытывает настоящее страдание.

Один, как ребенок, плачет при приближении смерти, над которой другой подшучивает. Что нужно было, чтобы превратить бесстрашие Кая Юлия, Сенеки или Петрония в малодушие или трусость? Всего только расстройство селезенки или печени или засорение воротной вены. А почему? Потому, что воображение засоряется вместе с нашими внутренними органами, от чего и происходят все эти своеобразные явления истерических и ипохондриче­ских заболеваний.

Стоит ли упоминать о тех, которые воображают, что превратились в оборотня, в петуха или вампира, которые верят, что мертвые высасывают из них кровь; или о тех, кому кажется, что у них нос или другие части тела стеклян­ные, и которым приходится советовать спать на соломе, чтобы они не боялись разбиться? А для того чтобы они вернулись к прежним привычкам и вновь ощутили свою истинную плоть, под ними поджигают солому, заставляя их бояться сгореть: ужас, испытываемый при этом, иногда излечивал паралич. Я лишь мимоходом отмечаю эти всем известные факты.

Я не буду подробно останавливаться и на действии сна. Взгляните на утомленного солдата — он храпит в окопах под гул сотни орудий, его душа ничего не слышит, его сон — настоящая апоплексия. Подле него разрывается бомба, но он слышит ее, может быть, в еще меньшей степени, чем копошащееся под его ногами насекомое.

С другой стороны, пред нами человек, пожираемый ревностью, ненавистью, скупостью или тщеславием; он нигде не может найти себе покоя. Самая спокойная обстановка, прохладительные и успокоительные напит­ки — все является бесполезным для того, чье сердце терзается страстью.

Душа и тело засыпают одновременно. По мере того как затихает движение крови, приятное чувство мира и спокойствия распространяется по всей машине; душа чувствует, как вместе с веками томно тяжелеет она, как слабеет вместе с волокнами мозга и как мало-помалу словно парализуется вместе со всеми мускулами тела. Последние более не в состоянии выносить тяжести головы, душа не может вынести тяжести мысли — она погружается в сон, словно в небытие.

Если кровообращение протекает с чрезмерной быстро­той, душа не может заснуть. Если душа сильно взволнована, кровь не может успокоиться; она скачет в жилах галопом, с шумом, который можно слышать; таковы две взаимно действующие друг на друга причины бессонницы. Чувство страха, испытанное во сне, заставляет сердце учащенно биться и отнимает у нас необходимый приятный покой, как это делают острая боль пли неотложная нужда. Наконец, подобно тому как прекращение функции души вызывает сон, так даже во время бодрствования (являющегося в таком случае бодрствованием только наполовину) часто наблюдаются состояния полусна души, полсознательности; это доказывает, что душа не всегда ждет тела, чтобы заснуть, потому что хотя она и не совсем спит, но как мало ей не хватает для состояния сна, раз она не может заставить себя обратить внимание ни на один объект среди бесчислен­ного множества туманных идей, которые, подобно облакам, заполняют, если позволено будет так выразиться, атмосфе­ру нашего мозга.

Опиум слишком тесно связан со сном, который он вызывает, чтобы не упомянуть здесь о нем. Это средство, подобно вину или кофе, опьяняет различно, в зависимости от принятой дозы. Опиум делает человека счастливым в том состоянии, которое, являясь подобием смерти, казалось бы, должно было бы стать могилой для чувства. Что за при­ятная немощь! Душе не хотелось бы никогда выйти из этого состояния. Она была жертвой величайших страданий; теперь она испытывает только удовольствие от того, что не страдает больше, и наслаждается восхитительным спокой­ствием. Опиум может даже воздействовать на волю: он заставляет душу, желающую бодрствовать и развлекаться, вопреки ее желанию улечься в постель; я обхожу молчани­ем действие ядов.

Подхлестывая воображение, кофе —это противоядие ви­на — успокаивает нашу мигрень и рассеивает наши горести, не вызывая, подобно вину, на следующий день похмелья.

Рассмотрим теперь душу со стороны других ее потребностей.

Человеческое тело — это заводящая сама себя машина, живое олицетворение беспрерывного движения. Пища восстанавливает в нем то, что пожирается лихорадкой. Без пищи душа изнемогает, впадает в неистовство и наконец, изнуренная, умирает. Она напоминает тогда свечу, которая на минуту вспыхивает, прежде чем окончательно по­тухнуть. Но если питать тело и наполнять его сосуды живительными соками и подкрепляющими напитками, то душа становится бодрой, наполняется гордой отвагой и уподобляется солдату, которого ранее обращала в бегство вода, но который вдруг, оживая под звуки барабанного боя, бодро идет навстречу смерти. Точно таким же об­разом горячая вода волнует кровь, а холодная — успо­каивает.

Как велика власть пищи! Она рождает радость в опечаленном сердце; эта радость проникает в душу собеседников, выражающих ее веселыми песнями, на которые особенные мастера французы. Только меланхоли­ки остаются неизменно в подавленном состоянии, да и люди науки мало склонны к веселью.

Сырое мясо развивает у животных свирепость, у людей при подобной же пище развивалось бы это же качество; насколько это верно, можно судить по тому, что английская нация, которая ест мясо не столь прожаренным, как мы, но полусырым и кровавым, по-видимому, отличается в боль­шей или меньшей степени жестокостью, проистекающей от пищи такого рода наряду с другими причинами, влияние которых может быть парализовано только воспитанием. Эта жестокость вызывает в душе надменность, ненависть и презрение к другим нациям, упрямство и другие чувства, портящие характер, подобно тому как грубая пища создает тяжелый и неповоротливый ум, характерными свойствами которого являются леность и бесстрастность.

Попу хорошо была известна власть чревоугодия, когда он утверждал: «Суровый Кассий постоянно говорит о до­бродетели и думает, что тот, кто терпит порочных, сам порочен. Эти прекрасные чувства сохраняются у него только до обеда; когда же наступает час обеда, он предпочи­тает преступника, у которого изысканный стол, святому постнику».

«Возьмите, — говорит он дальше, — одного и того же человека в здоровом и больном состоянии, на хорошей Должности или потерявшим ее; вы увидите, как он будет дорожить жизнью или презирать ее. Вы его увидите безумным на охоте, пьяным на провинциальной вечеринке, вежливым на балу, добрым другом в городе, человеком без стыда и совести при дворе».

В Швейцарии я знал одного судью, по имени Штейгер де Виттихгофен; натощак это был самый справедливый и даже самый снисходительный судья; но горе несчастному, оказывавшемуся на скамье подсудимых после сытного обеда судьи: последний способен бывал тогда повесить самого невинного человека.

Мы мыслим и вообще бываем порядочными людьми только тогда, когда веселы или бодры: все зависит от того, как заведена наша машина. Иногда можно подумать, что душа имеет местопребывание в желудке и что Ван-Гельмонт, помещая ее в выходе желудка, ошибался только в том отношении, что принимал часть за целое.

К каким только крайностям не приводит жестокий голод! Нет пощады плоти, которой мы обязаны жизнью или которой мы даем жизнь; мы раздираем ее зубами, справля­ем ужасный пир, и в этом исступлении слабый всегда является добычей более сильного.

Беременность, эта желанная соперница бледной немо­чи, не только очень часто влечет за собой извращенные вкусы, сопровождающие оба этих состояния: бывало, что она толкала душу на самые ужасные преступления - последствия внезапной мании, удушающей даже есте­ственный закон. Таким образом, мозг, эта матка духа, извращается одновременно с маткой тела.

Иным бывает исступление мужчины или женщины, являющихся жертвами воздержания и избытка здоровья! В этом случае застенчивая и тихая девушка не только теряет всякий стыд и скромность — она становится спо­собной относиться к кровосмешению так же легко, как светская женщина к любовной связи. Если ее потребность не находит быстрого удовлетворения, дело может не ограничиться приступами бешенства матки или сумасшествием: несчастная может умереть от болезни, для лечения которой есть столько врачей.

Надо быть слепым, чтобы не видеть неизбежного влияния возраста на разум. Душа развивается вместе с телом и прогрессирует вместе с воспитанием. У пре­красного пола на душу оказывает влияние также утончен­ность его темперамента; отсюда вытекают женская не­жность, чувствительность, пылкость чувства, основанные в большей степени на страсти, чем на разуме; отсюда же женские предрассудки и суеверие, отпечаток которых изглаживается с большим трудом, и т. п. Напротив, мужчина, у которого мозг и нервы отличаются большей устойчивостью, обладает более подвижным умом, как и более подвижными чертами лица; образование, которого лишена женщина, увеличивает сверх того его душевную силу. Благодаря такому совместному действию природы и искусства он оказывается более способным к благодарно­сти, более великодушным, более постоянным в дружбе и твердым в несчастье. Но мы разделяем в основных чертах мысль автора «Писем о физиономиях»,что те, кто соединяют изящество души и тела с самыми нежными и утонченными чувствами сердца, вовсе не должны завидовать этой нашей удвоенной силе, которая, по-видимому, дана мужчине, с одной стороны, для того, чтобы он лучше мог восприни­мать чары красоты и, с другой — чтобы он полнее мог удовлетворять желания красавиц.

Не надо, впрочем, быть столь выдающимся физиономистом, как упомянутый автор, чтобы судить о качествах ума по выражению и чертам лица, если только они хоть сколько-нибудь выявлены, как не надо быть выдающимся врачом, чтобы распознать болезнь на основании сопро­вождающих ее явных симптомов. Вглядитесь внимательно в портреты Локка, Шталя, Бургаве или Мопертюи, и вас нисколько не поразят их могучие лица, их орлиные глаза. Пробегите глазами другие портреты, и вы всегда сумеете отличить черты красоты и крупного ума и даже часто просто черты честности и мошенничества. Так, например, часто отмечалось, что в портрете одного знаменитого поэта совмещается наружность негодяя с огнем Прометея[11].

История дает нам один замечательный пример могуще­ственного влияния погоды. Знаменитый герцог Гиз был настолько убежден, что Генрих III, во власти которого он находился много раз, никогда не решится убить его, что отправился в Блуа. Узнав об его отъезде, канцлер Шиверни воскликнул: «Погибший человек!» После того как роковое предсказание оправдалось, его спросили, на каком основа­нии он его сделал. «Я знал короля, — отвечал он, — уже двадцать лет; он от природы добрый и даже слабый человек; но я наблюдал, что в холодную погоду малейший пустяк приводит его в нетерпение и бешенство».

У одного народа ум тяжеловесен и неповоротлив, У другого — жив, подвижен и проницателен. Это может быть объяснено отчасти различием пищи, которой они питаются, различием семени их предков[12], а также хаосом различных элементов, плавающих в бесконечном воздушном пространстве. Подобно телу, дух знает свои эпидемиче­ские болезни и свою цингу.

Влияние климата настолько велико, что человек, переменяющий его, невольно чувствует эту перемену. Такого человека можно сравнить со странствующим растением, самого себя как бы пересадившим на другую почву; если климат в новом месте будет другим, то оно или выродится, или улучшит свою породу.

Мы всегда невольно заимствуем от тех, с кем живем, их жесты и их выговор, подобно тому как невольно опускаем веки под угрозой ожидаемого нами удара; причина этого та же, по которой тело зрителя машинально и против своей воли подражает всем движениям хорошего мима.

Только что сказанное доказывает, что для человека, наделенного умом, лучшим обществом является соб­ственное общество, если он не может найти общества себе подобных. Ум притупляется в обществе тех, кто его лишен, вследствие отсутствия упражнения: во время игры в мяч плохо отбивается тот мяч, который плохо подается. Я предпочитаю умного человека, лишенного всякого воспитания, лишь бы он был достаточно молод, тому, который получил дурное. Плохо воспитанный ум подобен актеру, которого испортила провинция.

Итак, различные состояния души всегда соответствуют аналогичным состояниям тела. Но для лучшего обнаруже­ния этой зависимости и ее причин воспользуемся здесь сравнительной анатомией: вскроем внутренности человека и животных. Ибо как познать природу человека, если не сопоставить его строение со строением животных?

В общем и целом форма и строение мозга у четвероногих почти такие же, как и у человека: те же очертания, то же расположение всех частей лишь с той существенной разницей, что у человека мозг в отношении к объему тела больше, чем у всех животных, и притом обладает большим количеством извилин. За человеком следует обезьяна, бобр, слон, собака, лисица и кошка — животные наиболее похожие на человека, так как у них наблюдается постепенная аналогия в строении мозолистого вещества мозга, в котором Ланчизи устанавливал местопребывание души еще до покойного де ла Пейрони[13], который, впрочем, подкрепил это мнение многочисленными опытами.

После четвероногих наибольшим умом отличаются птицы. У рыб очень большая голова, но она лишена разума, как это бывает и у многих людей. У них совсем нет мозолистого вещества и очень мало мозга; последний совершенно отсутствует у насекомых.

Я не стану углубляться в изложение всех разно­образных форм природы и гипотез по поводу них, так как тех и других бесконечное множество, в чем легко убедить­ся, прочтя хотя бы только труды Уиллиса: «De cerebro» и «De Anima Brutorum»[14],

Я сделаю только выводы, с несомненностью вытекаю­щие из бесспорных наблюдений, а именно: 1) что, чем более дики животные, тем меньше у них мозга; 2) что этот последний, по-видимому, увеличивается так или иначе в зависимости от степени их приручения и 3) что природой извечно установлен своеобразный закон, согласно которо­му, чем больше у животных развит ум, тем больше теряют они в отношении инстинкта. При этом возникает вопрос, выгодно ли им это или нет.

Не следует, впрочем, приписывать мне утверждение, что для того, чтобы судить о степени прирученности животных, достаточно знать только объем их мозга. Необходимо еще, чтобы качество соответствовало количеству и чтобы твердые и жидкие части находились в известном равновесии, являющемся необходимым услови­ем здоровья.

Хотя у слабоумных людей вопреки обычному пред­ставлению мозг и не отсутствует совершенно, но он отличается плохой консистенцией, например излишней мягкостью. То же самое относится и к помешанным; дефекты их мозга не всегда ускользают от нашего исследо­вания; но если причины слабоумия, помешательства и т. п. не всегда бывают осязательны, то как же можно установить причины различия обыкновенных умов? Они ускользнули бы даже от взора рысей и аргусов. Малейший пустяк, ничтожное волокно, нечто такое, чего не в состоя­нии открыть самая точная анатомия, могли бы превратить в дураков Эразма и Фонтенеля, который сам говорит об этом в одном из лучших своих «Диалогов».

Уиллис отметил, что у детей, у щенят и у птиц кроме мягкости мозгового вещества серое вещество мозга как бы выскоблено и обесцвечено и что их мозговые извилины столь же недоразвиты, как и у паралитиков. Он совершенно справедливо присовокупляет, что варолиев мост (часть продолговатого мозга), очень развитый у человека, последовательно уменьшается у обезьяны и других выше­названных животных, между тем как у теленка, быка, волка, овцы и свиньи, у которых эта часть имеет очень небольшие размеры, крупными размерами отличаются ягодицы и яички.

Какие бы скромные и осторожные выводы мы ни сделали из этих наблюдений, а также из многочисленных других наблюдений над своеобразными особенностями сосудов и нервов, все же подобное разнообразие не может быть бессмысленной игрой природы. Оно доказывает по меньшей мере необходимость хорошей и сложной организации, так как во всем животном царстве душа, укрепляясь вместе с телом, увеличивает свою проницательность по мере развития последним своих сил.

Остановимся немного на различной степени понятливости животных. Без сомнения, правильно проведенная аналогия между людьми и животными заставляет наш ум признать, что вышеупомянутые причины вызывают различие, существующее между ними и нами, хотя должно признаться, что наш слабый рассудок, ограниченный самыми грубыми наблюдениями, не в состоянии раскрыть всех связей, существующих между причинами и следствия­ми[15]. Эта своеобразная гармония никогда не будет познана философами.

Среди животных некоторые научаются говорить и петь; они в состоянии запоминать мелодию и соблюдать интерва­лы, как любой музыкант. Другие хотя и обнаруживают больше ума, как, например, обезьяна, но не могут этого добиться. Почему же это происходит, если не из-за дефекта в их органах речи?

Но в такой ли степени связан этот дефект с самим устройством этих органов, что против него нет никакого средства, или, иначе говоря, абсолютно ли невозможно научить это животное речи? Я этого не думаю.

Я предпочел бы взять в качестве примера больших обезьян, покуда случай не открыл нам других видов животных, более сходных с нами, ибо ничто не говорит за то, что таковые не существуют в каких-нибудь не исследо­ванных нами странах. Человекоподобная обезьяна настоль­ко похожа на нас, что естествоиспытатели назвали ее «диким» или «лесным человеком». Я взял бы ее в том же возрасте, в каком находились ученики Аммана, т. е. не слишком молодой, не слишком старой, так как те обезьяны, которых привозят в Европу, обыкновенно бывают слишком старыми. Я выбрал бы экземпляр с самой смышленой физиономией, что гарантировало бы мне выполнение многочисленных маленьких опытов, которые я бы проделы­вал с ним. Наконец, не считая себя достойным быть его наставником, я поместил бы его в школу только что названного педагога или другого, столь же искусного, если таковой вообще существует.

Вы знаете из книги Аммана и от всех заимствовавших его метод о чудесах, которые ему удалось достигнуть с глухими от рождения, глаза которых он, по его соб­ственным словам, превратил в органы слуха, и о том, в какое непродолжительное время он научал их слышать, говорить, читать и писать.

Я придерживаюсь мнения, что глаза глухого видят яснее и отчетливее, чем глаза нормального человека, в силу того, что потеря какого-нибудь органа или чувства может увеличивать силу или остроту другого; но обезьяна видит и слышит и понимает все, что слышит и видит; она настоль­ко хорошо понимает делаемые ей знаки, что — я убежден в этом — во всякой игре или каком-нибудь другом упраж­нении одержит верх над учениками Аммана. Почему же в таком случае обучение обезьяны считать невозможным? Почему в конце концов не смогла бы она благодаря упражнению подражать по примеру глухих необходимым для произнесения слов движениям? Я не решусь утвер­ждать, что органы речи обезьяны, что бы с ними ни делали, не в состоянии произносить членораздельных звуков. Утверждение о такой абсолютной неспособности кажется мне странным ввиду большой аналогии, существующей между обезьяной и человеком, и ввиду того, что до сих пор неизвестно другое животное, которое по внутреннему строению и по внешнему виду столь поразительно походило бы на человека. Локк, которого ни один человек, конечно, не мог бы заподозрить в легковерии, тем не менее с полным доверием отнесся к истории с попугаем, расска­занной Темплем в его воспоминаниях: попугай этот отвечал на вопросы кстати и научился вести своего рода связный разговор. Я знаю, что над этим великим метафизиком много смеялись. Но скажите, много ли сторонников нашел бы тот, кто решился бы возвестить миру, что существуют породы, размножающиеся без помощи яиц и без самок? А между тем Трамбле открыл такие породы, которые размножаются без совокупления, при помощи только деления[16]. И разве Амман не прослыл бы сумасшедшим, если бы, прежде чем ему удался его опыт, он стал хвастать­ся, что сумеет в короткое время обучить своих глухих учеников? А между тем его успехи привели мир в изумле­ние, и, подобно автору «Истории полипов»[17], он навек прославил свое имя. Человек, обязанный произведенными им чудесами своему гению, с моей точки зрения, стоит выше того, кто обязан ими случаю. Тот, кто открыл способ внести поправку в самое прекрасное из царств природы и придать ему совершенство, которого оно раньше не имело, должен быть поставлен выше праздного составителя неле­пых систем или кропотливого автора бесплодных гипотез. Открытия Аммана имеют совершенно особую ценность. Он освободил людей из-под власти инстинкта, которой, каза­лось, они были осуждены подчиняться; он дал им идеи, ум — словом, душу, которую без него они никогда бы не обрели. Это ли не величайшая степень могущества?

Не будем считать ограниченными средства природы! С помощью человеческого искусства они могут стать безграничными.

Разве нельзя попытаться тем же способом, каким открывают евстахиеву трубу у глухих, открыть ее у обезь­ян? Разве стремление подражать произношению учителя не в состоянии развязать органы речи у животных, умеющих с таким искусством и умом подражать множеству других жестов? Я предлагаю указать мне на сколько-нибудь убедительные опыты в пользу того, что мой проект является неосуществимым и нелепым; сходство строения и организа­ции обезьяны с человеком таково, что я почти не сомнева­юсь, что при надлежащих опытах с этим животным мы в конце концов сможем достигнуть того, что научим его произносить слова, т. е. говорить. Тогда перед нами будет уже не дикий и дефективный, а настоящий человек, маленький парижанин, имеющий, как и мы, все, что нужно для того, чтобы мыслить и извлекать пользу из своего воспитания.

Истинные философы согласятся со мной, что переход от животных к человеку не очень резок. Чем, в самом деле, был человек до изобретения слов и знания языков? Животным особого вида, у которого было меньше при­родного инстинкта, чем у других животных, царем которых он себя тогда не считал; он отличался от обезьяны и других животных тем, чем обезьяна отличается и в настоящее время, т. е. физиономией, свидетельствующей о боль­шей понятливости. Ограничиваясь, по выражению последо­вателей Лейбница, интуитивным знанием, он замечал только формы и цвета, не умея проводить между ними никаких различий; во всех возрастах сохраняя черты ребенка, он выражал свои ощущения и потребности так, как это делает проголодавшаяся или соскучившаяся от покоя собака, которая просит есть или гулять.

Слова, языки, законы, науки и искусства появились только постепенно; только с их помощью отшлифовался необделанный алмаз нашего ума. Человека дрессировали, как дрессируют животных; писателем становятся так же, как носильщиком. Геометр научился выполнять самые трудные чертежи и вычисления, подобно тому как обезьяна научается снимать и надевать шапку или садиться верхом на послушную ей собаку. Все достигалось при помощи знаков; каждый вид научался тому, чему мог научиться.

Таким именно путем люди приобрели то, что наши немецкие философы называют символическим познанием.

Как мы видим, нет ничего проще механики нашего воспитания: все сводится к звукам или словам, которые из уст одного через посредство ушей попадают в мозг другого, который одновременно с этим воспринимает глазами очертания тел, произвольными знаками которых являются эти слова.

Но кто заговорил впервые? Кто был первым наставником рода человеческого? Кто изобрел способ использовать понятливость нашего организма? Я не знаю этого: имена этих первых счастливых гениев скрыты в глубине времен. Но искусство является детищем природы: последняя дол­жна была задолго предшествовать ему.

Надо предположить, что люди, которые наилучше организованы и на которых природа излила все свои благодеяния, научили всему этому других. Слыша какой-нибудь новый шум, испытывая новые ощущения или созерцая разнообразные и чудные предметы, составляющие восхитительное зрелище природы, они не могли не оказаться в положении Шартрского глухого, историю которого впервые поведал нам великий Фонтенель и кото­рый на сороковом году жизни впервые услышал пора­зивший его звон колоколов.

Поэтому разве нелепо было бы предположить, что эти первые смертные попытались, подобно вышеупомянутому глухому или подобно животным и немым (ибо последние представляют собой особый вид животных), выразить свои новые чувства движениями, отвечающими характеру их воображения, а затем уже непроизвольными звуками, свойственными всякому животному,— естественным выра­жением их удивления и радости, их порывов и потребно­стей. Ибо, без всякого сомнения, у тех, кого природа наделила более тонкими чувствами, имеется и большая возможность выражения последних.

Таким именно образом, по моему мнению, люди использовали свои чувства, или свои инстинкты для развития ума, а этот последний — для приобретения знаний. Таким именно образом, как мне кажется, мозг наполнился представлениями, для восприятия которых его создала природа. Одно приходило на помощь другому, и по мере роста этих небольших зачатков все предметы Все­ленной стали видны как на ладони.

Подобно тому как скрипичная струна или клавиша клавесина дрожит и издает звук, так и струны мозга, по которым ударяли звучащие лучи, придя в возбуждение, передавали или повторяли дошедшие до них слова[18]. Но устройство этого органа таково, что, как только глаза увидели и восприняли изображение предметов, мозг не может не видеть этих отображений и различий между ними; и далее, когда знаки этих отличий уже отмечены или запечатлены в мозгу, душа неизбежно начинает исследо­вать их взаимоотношения; последнее, однако, было бы невозможно без открытия знаков, или изобретения языков. В те времена, когда Вселенная была почти немой, душа в отношении ко всем предметам находилась в положении человека, который стал бы рассматривать какую-нибудь картину или произведение скульптуры, не имея никакой идеи пропорциональности частей: такой человек ничего не смог бы в ней различить. Она была также подобна ребенку (ведь тогда душа переживала еще период своего детства), который, держа в руке несколько соломинок или палочек, глядит на них неопределенным и поверхностным взглядом, не умея ни сосчитать их, ни провести между ними какое-нибудь различие. Но стоит только прицепить к одной из таких палочек, например к той, которая называется мачтой, какой-нибудь флажок, а к другой — иной флажок; стоит только, чтобы первый из этих предметов стал обозначаться номером первым, а второй — знаком или цифрой два,— и тот же ребенок сумеет их сосчитать; таким образом он постепенно усвоит всю арифметику. С того момента, как какая-нибудь фигура покажется ему равной другой по своему числовому знаку, он без труда будет умозаключать, что это два различных тела, что 1 + 1 = 2, что 2 + 2 = 4* и т.д.

Действительное или кажущееся сходство фигур со­ставляет главную основу всех истин и всех наших знаний; ясно, что труднее всего усвоить те из них, знаки которых менее просты и менее доступны чувствам; поэтому для своего понимания они требуют большей способности. Нужен сильный ум, чтобы охватить и скомбинировать огромное количество слов, при помощи которых науки, о которых я говорю, выражают свои истины; напротив, науки, говорящие языком цифр или иными знаками, усваиваются очень легко. Этим — больше, чем их очевидно­стью,— объясняются успехи алгебраических вычислений.

Все знания, которыми ветер надувает мозговые полуша­рия наших чванных педантов, представляют собой, таким образом, не что иное, как нагромождение слов и образов, оставивших в нашей голове следы, при помощи которых мы различаем и вспоминаем предметы. Все наши представле­ния воскресают, подобно тому как опытный садовник при взгляде на различные растения вспоминает их названия. Слова и обозначаемые ими образы настолько тесно связаны между собой в нашем мозгу, что редко можно вообразить себе какой-нибудь предмет, не обозначая его каким-либо именем или значком, присвоенным ему.

Я все время употребляю слово «воображать», так как, по моему убеждению, все у нас — воображение и все составные части души могут быть сведены к одному только образующему их воображению; таким образом, суждение, размышление и память представляют собой вовсе не абсолютные части души, но настоящие модификации своеобразного «мозгового экрана», на котором, как от волшебного фонаря, отражаются запечатлевшиеся в глазу предметы.

Но если таковы удивительные и непостижимые след­ствия устройства мозга, если все воспринимается посред­ством воображения и может быть объяснено им, то не к чему производить разделения между чувственным и мыслящим началом в человеке. Не является ли это явным противоречием у сторонников неразложимости духа? Ибо вещь, которую можно делить, не может быть признана, если остерегаться нелепости, неделимой. Вот к чему ведет Дурное употребление терминов — употребление даже ум­ными людьми как попало, без всякого смысла, громких слов вроде «духовность», «нематериальность» и т. п.

Нет ничего легче, чем обосновать систему, построенную, подобно рассматриваемой нами, на внутреннем чувстве и опыте каждого отдельного индивидуума. Пусть воображение — эта способность мозга фантазировать, природа которой нам столь же неизвестна, как и ее способ проявле­ния,— является в действительности чем-то незначитель­ным или слабым; пусть оно едва в состоянии проводить аналогию между своими идеями; пусть оно видит, и притом весьма своеобразно, только то, что делается непосред­ственно возле него и что особенно сильно на него влияет; но во всяком случае несомненно, что мы воспринимаем только посредством воображения: это оно представляет себе все предметы при помощи характеризующих последние слов и образов. Таким образом, повторяю, оно является душой, так как выполняет все функции последней. При помощи увлекательной кисти воображения холодный скелет разума облекается плотью и кровью. Благодаря ему процветают науки и расцветают искусства, говорят леса, вздыхает эхо, стонут скалы, начинает дышать мрамор и все неоду­шевленные тела получают жизнь. Воображение придает нежности влюбленного сердца острую привлекательность сладострастия; оно бросает семена последнего в кабинет философа и напыщенного педанта; оно, наконец, создает ученых, ораторов и поэтов. Одни глупо насмехались над ним, другие тщетно пытались превознести его, но и те и другие плохо понимали его, ибо воображение не просто идет по стопам красоты и изящных искусств, не только рисует природу, но и в состоянии ее измерять. Оно рассуж­дает, судит, проникает внутрь, сравнивает и углубляет. Может ли оно при живом восприятии красоты запечатлева­емых в нем картин не обнаруживать их взаимоотношения? Нет, подобно тому как оно не может поддаваться чувствен­ным наслаждениям, не испытывая их во всей полноте, оно не может также размышлять о том, что механически воспринято им, не становясь вместе с тем самим сужде­нием.

Чем больше упражняют воображение даже самого слабого ума, тем больше, так сказать, он увеличивается в объеме; а чем больше он увеличивается, тем более становится подвижным, сильным, обширным и способным к мышлению. Самая совершенная организация нуждается в подобном упражнении.

Организация является главным преимуществом челове­ка. Напрасно все авторы, писавшие по вопросам морали, ценят только таланты, приобретенные при помощи труда и размышлений, но не качества, которые они считают происходящими от природы. Ибо откуда, спрашиваю я вас, появляются разные умения, знания и черты добродетели, как не от организации мозга людей умелых, ученых или добродетельных? И откуда в свою очередь появляется у нас эта организация, если не от природы? Мы получаем ценные качества только благодаря ей; мы обязаны ей всем, что мы из себя представляем. Почему же я должен ценить людей, имеющих природные качества, меньше, чем тех, кто блещет приобретенными и как бы заимствованными добродетеля­ми? Какой бы характер и происхождение ни имела заслуга, она всегда достойна уважения, и речь может идти только о том, чтобы определить ее размеры. Хотя ум, красота, богатство, благородное происхождение и являются игрой случая — все они имеют свою цену, как и таланты, знания, добродетель и т. п. Те, кого природа одарила самыми ценными своими дарами, должны жалеть тех, кому она в них отказала; но они могут чувствовать свое превосход­ство и не будучи высокомерными, просто в качестве знатоков. Красивая женщина, считающая себя некрасивой, кажется мне столь же смешной, как умный человек, думающий, что он дурак. Преувеличенная скромность (недостаток, встречающийся, правда, чрезвычайно редко) представляет собой неблагодарность по отношению к при­роде. Напротив того, нескрываемая гордость есть признак прекрасной и великой души, изобличающий мужественность характера.

Если организация человека является первым его преимуществом и источником всех остальных, то образова­ние представляет собой второе его преимущество. Без образования наилучшим образом организованный ум лиша­ется всей своей ценности, так же как отлично созданный природой человек в светском обществе ничем не отличался бы от грубого мужика. Но какой плод получился бы при самом лучшем воспитании, не имей мы органа, в доста­точной степени открытого для воспитания или зачатия идей? Ибо столь же невозможно внушить какую-нибудь идею человеку, лишенному органов чувств, как не дано зачать ребенка женщине, над которой природа настолько зло посмеялась, что забыла наделить ее наружными половыми органами, как это мне пришлось наблюдать у одной женщины, которая не имела ни половой щели, ни влагалища, ни матки и брак которой вследствие этого был расторгнут после десятилетней совместной жизни.

Но если мозг одновременно и хорошо организован, и хорошо образован, то он представляет плодородную, прекрасно засеянную почву, которая дает урожай сам-сто; другими словами (оставляя образный стиль, часто необходимый для лучшего выражения того, что чувствуешь, и придания прелести самой истине), можно сказать, что воображение, упражнением поднятое до прекрасного и ред­кого свойства гениальности, сразу схватывает все взаимо­отношения воспринимаемых им идей; с легкостью схваты­вает оно огромное количество предметов, чтобы извлечь из них в конце концов длинную цепь выводов, которые в свою очередь представляют собой новые взаимоотношения, порожденные взаимным сравнением первых, с которыми душа находит полное сходство. Таково, по моему мнению, происхождение ума. Я употребляю выражение «находит», как выше я употребил эпитет «кажущееся» по отношению к сходству предметов, не потому, чтобы я думал, что наши чувства всегда обманчивы, как это утверждал отец Мальбранш, и не потому, что наши глаза, будучи от природы как бы пьяными, не видят предметов такими, каковы они в действительности, хотя микроскоп доказывает нам это каждый день, но для того, чтобы не затевать спора с пирронианцами, самым выдающимся из которых является Бейль.

Я говорю об истине вообще то же самое, что Фонтенель говорит о некоторых определенных истинах в частности, а именно что ею надо жертвовать в интересах общества. Кротость моего характера заставляет меня избегать всяких споров, поскольку дело не идет о том, чтобы придать разговору большую остроту. Картезианцы могут тщетно разглагольствовать о своих врожденных идеях; я, конечно, не затрачу на опровержение подобных химер и четверти того труда, который затратил на это Локк. В самом деле, что за смысл писать толстую книгу для доказательства теории, уже три тысячи лет тому назад ставшей аксиомой?

Согласно принципам, которые мы выдвинули и которые мы считаем правильными, человек, обладающий наиболь­шей степенью воображения, вместе с тем может почитаться и наиболее умным и даровитым, так как все эти слова представляют собой синонимы. Я еще раз повторю, что только благодаря постыдному злоупотреблению можно считать, что говоришь о разных вещах на том основании, что для их обозначения употребляешь различные слова или звуки, за которыми не скрывается никакой идеи или действительного различия.

Для преуспевания как в науках, так и в искусствах нужно, следовательно, обладать и самым прекрасным, возвышенным и сильным воображением. Я не берусь решать, нужно ли обладать большим умом для того, чтобы подвизаться в искусстве Аристотелей и Декартов, чем в искусстве Еврипидов и Софоклов, и больше ли материала понадобилось природе для создания Ньютона, чем для создания Корнеля (в чем я сильно сомневаюсь), но несомненно, что к столь разным триумфам и к бессмертной славе привело их различное применение воображения.

Когда о ком-нибудь говорят, что у него недостаток рассудка при сильно развитом воображении, то это значит, что воображение, слишком предоставленное самому себе и почти всегда занятое созерцанием себя в зеркале соб­ственных ощущений, недостаточно усвоило себе привычку исследовать их с надлежащим вниманием, что оно проникнуто гораздо глубже впечатлениями и образами, чем их истинностью или сходством.

Несомненно, деятельность воображения отличается такой живостью, что, если не вмешивается внимание - этот ключ и источник всех наук, оно ограничивается беглым и поверхностным взглядом на предметы.

Взгляните на птицу, сидящую на ветке: кажется, что вот-вот она вспорхнет. Таково же и воображение. Посто­янно увлекаемое вихрем крови и животных духов, оно не успевает сохранять впечатление, тотчас же изглаживаемое последующим; душа следует за ним, часто не поспевая. Потерянным для нее оказывается то, что она недостаточно быстро схватила и усвоила эти впечатления. Таким именно образом воображение, настоящий символ времени, непре­рывно само себя уничтожает и восстанавливает.

Таковы хаос и непрерывная, быстрая смена и последо­вательность наших идей; они гонят друг друга, подобно волнам, сменяющим одна другую, так что, если воображе­ние не употребит, так сказать, части своих мускулов для сохранения равновесия на канатах мозга с целью за­держаться на некоторое время на как бы ускользающем предмете и отстранить от себя другой, для рассмотрения которого не пришло еще время, оно не будет заслуживать прекрасного имени суждения. Оно сможет ярко выражать то, что само почувствовало; оно будет создавать ораторов, музыкантов, художников и поэтов, но никогда оно не создаст ни одного философа. Напротив, если с детства приучить воображение к самообузданию, не давая ему уноситься на своих сильных крыльях (что воспитывает только блестящих энтузиастов); если приучить его останавливать и задерживать представления, чтобы всесторонне исследовать предмет, то воображение, способное к составлению суждений, при помощи последних сумеет охватить наибольшее количество предметов. Живость воображения, которая всегда является положительным качеством у детей и которую следует лишь регулировать при помощи обучения и упражнения, превратится тогда в дальновидную проницательность, без которой не возмо­жен никакой прогресс в науках.

Таковы простые основания, на которых построено все здание логики. Природа дала их всему роду человеческому, но одни сумели использовать их, тогда как другие — только злоупотребить ими.

Несмотря на все эти преимущества человека по сравнению с животными, ему может сделать только честь помещение его в один и то


<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
CHAPTER 1. | CHAPTER 3.
1 | 2 | <== 3 ==> | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 |
Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.233 сек.) російська версія | українська версія

Генерация страницы за: 0.233 сек.
Поможем в написании
> Курсовые, контрольные, дипломные и другие работы со скидкой до 25%
3 569 лучших специалисов, готовы оказать помощь 24/7