ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ДИЕГО ЭРВАСА, РАССКАЗАННОЙ ЕГО СЫНОМ ОСУЖДЕННЫМ ПИЛИГРИМОМ. Лишившись славы по вине крыс, покинутый лекарями, Эрвас нашел, однако, заботливую сиделку в лице ухаживающей за ним во время болезни женщины
Лишившись славы по вине крыс, покинутый лекарями, Эрвас нашел, однако, заботливую сиделку в лице ухаживающей за ним во время болезни женщины. Она не жалела сил, и скоро благотворный кризис спас ему жизнь. Это была тридцатилетняя девица по имени Марика, пришедшая ухаживать за больным из жалости, вознаграждая ту приветливость, с какой тот беседовал по вечерам с ее отцом, соседским сапожником. Выздоровев, Эрвас почувствовал к ней глубокую благодарность. – Марика, – сказал он ей, – ты спасла мне жизнь и теперь услаждаешь мое выздоровление. Скажи, что я могу для тебя сделать? – Ты мог бы, сеньор, сделать меня счастливой, – ответила она, – но я не смею сказать, каким образом. – Говори, – возразил Эрвас, – и будь уверена, что я сделаю все от меня зависящее. – А если, – промолвила Марика, – я попрошу, чтоб ты на мне женился? – С величайшей охотой, от всего сердца, – ответил Эрвас. – Ты будешь меня кормить, когда я здоров, будешь за мной ходить во время болезни и защищать от крыс мое имущество, когда я в отъезде. Да, Марика, я женюсь на тебе, как только ты захочешь, и чем скорей, тем лучше! Еще слабый, Эрвас открыл сундук с остатками энциклопедии. Хотел заняться подборкой обрывков, но только ослабел еще больше. А когда в конце концов совсем выздоровел, то сейчас же отправился к министру финансов и сказал ему, что проработал у него пятнадцать лет, воспитал учеников, которые сумеют его заменить, и попросил освободить его от должности, назначив ему пожизненную пенсию в размере половины жалованья. В Испании такого рода милости нетрудно добиться, Эрвас получил, что хотел, и женился на Марике. Тут наш ученый переменил образ жизни. Он снял квартиру на окраине города и решил не выходить из дома, пока не восстановит заново свои сто томов. Крысы изгрызли бумагу, прикрепленную к корешкам книг, и оставили только сильно попорченную половину листов; но этого было достаточно, чтобы Эрвас сумел припомнить остальное. И он занялся воссозданием своего произведения. Одновременно он создал еще одно, в другом роде. Марика произвела на свет меня, Осужденного Пилигрима. Увы, день моего рождения был, наверно, отпразднован в преисподней: вечный огонь этого страшного обиталища разгорался еще ярче, и дьяволы удвоили мученья осужденных, чтобы еще лучше потешиться их воем.
Сказав это, Пилигрим впал в глубокое отчаянье, залился слезами и, обращаясь к Корнадесу, сказал: – Я сейчас не в состоянии продолжить. Приходи сюда завтра в это же время. Но не вздумай не прийти: дело идет о твоем спасении или гибели. Корнадес вернулся домой, полный ужаса; ночью покойный Пенья Флор опять разбудил его и стал пересчитывать у него над ухом дублоны. На другой день Корнадес, придя в сад отцов целестинцев, уже нашел там Пилигрима, который продолжил так.
– Через несколько часов после моего появления на свет моя мать умерла. Эрвас знал дружбу и любовь только по описанию этих двух чувств, которое он поместил в шестьдесят седьмом томе своего произведения. Однако, потеряв жену, он понял, что он тоже был создан для дружбы и любви. В самом деле, на этот раз горе его было еще сильней, чем когда крысы сожрали его стотомное творение. Маленький домик Эрваса сотрясался от крика, которым я наполнил его. Нельзя было больше оставлять меня там. Дед мой, сапожник Мараньон, взял меня к себе, счастливый тем, что в доме у него будет расти внук – сын контадора и дворянина. Дед мой, почтенный ремесленник, порядочно зарабатывал. Он послал меня в школу, когда мне исполнилось шестнадцать лет, сделал мне красивый костюм и позволил расхаживать в блаженном безделье по улицам Мадрида. Он считал, что достаточно вознагражден за свой труд, раз может говорить: «Mio nieto, el hijo del contador» – «Мой внук, сын контадора». Но позволь мне вернуться к моему отцу и его хорошо известной печальной участи, чтоб это послужило примером и наукой всем безбожникам. Восемь лет устранял Диего Эрвас ущерб, причиненный ему крысами. Произведение было уже почти кончено, когда он из попавших ему в руки заграничных газет узнал что за последние годы науки сделали большой шаг вперед. Эрвас вздохнул по поводу необходимости еще продолжить работу, но, не желая, чтобы в его произведении имелись пробелы, сделал в каждой книге дополнения, посвященные новым открытиям. На это у него ушло четыре года; таким образом он провел двенадцать лет, почти не выходя из дому и вечно корпя над своим творением. Сидячий образ жизни подорвал его здоровье. У него появились боли в бедрах, боль в крестце, его донимали камни в мочевом пузыре и все признаки подагры. Зато стотомная энциклопедия была закончена. Эрвас позвал к себе книготорговца Морено, сына того самого, который когда‑то выставил на продажу его несчастный «Анализ», и сказал ему: – Сеньор Морено, перед тобой – сто томов, в которых содержится весь круг человеческих знаний. Энциклопедия эта прославит твое заведение и – даже могу сказать – всю Испанию. Мне не надо никакой платы за рукопись, будь только добр отпечатать ее, чтобы достопамятный труд мой не пропал втуне. Морено перебрал все тома, внимательно рассмотрел их по очереди и промолвил: – Я охотно возьму на себя печатание этого произведения, но тебе придется, дон Диего, сократить его до двадцати пяти томов. – Тогда разговор окончен, – возразил Эрвас с величайшим возмущеньем, – оставь меня, ступай в свою лавчонку и печатай дрянные романы и псевдоученую дребедень, которая позорит Испанию. Оставь меня с моими камнями в мочевом пузыре и моим гением, узнав о котором человечество окружило бы меня почетом и уважением. Но я уже больше ничего не требую от людей, а тем более от книготорговцев. Разговор окончен! Морено ушел, а Эрвас сделался жертвой самой черной меланхолии. Перед глазами его все время стояли сто томов, плоды его гения, зачатые в восторге, рожденные на свет с болью, хоть и не без удовольствия, и теперь осужденные утонуть в волнах забвения. Он видел, что погубил свою жизнь и разрушил благополучие свое теперь и в будущем. Тут ум его, приученный проникать в тайны природы, на беду обратился к исследованию глубин человеческих несчастий, и Эрвас, измеряя эти глубины, стал всюду обнаруживать зло, ничего нигде не видя, кроме зла, и наконец в душе воскликнул: «Творец зла, кто же ты?» Эрвас сам испугался этой мысли и стал раздумывать, должно ли было быть создано зло, для того чтобы существовать. Затем он приступил к всестороннему и глубокому решению этой проблемы. Он обратился к силам природы и приписал материи энергию, которая, по его мнению, объясняла все без необходимости признавать Творца. Что касается человека и животных, он признал началом их бытия жизнетворную кислоту, которая, вызывая ферментацию материи, непрерывно придает ей формы, почти так же, как кислоты кристаллизуют щелочные и землистые основания в подобные себе многогранники. Он считал образуемую на сыром дереве губчатую материю звеном, которое соединяет кристаллизацию окаменелостей с размножением растений и животных и устанавливает если не тождество этих процессов, то, во всяком случае, их очень близкое сходство. Эрвас, весь полон научных знаний, без труда обосновал свою ложную систему софистическими доводами, имеющими целью сбить с толку. Так, например, он утверждал, что мулов, которые происходят от двух видов животных, можно сравнить с солями, полученными от смешанных оснований, кристаллизация которых неясна. Реакция некоторых минералов, образующих пену в сочетании с кислотами, напоминала, по его мнению, ферментацию слизистых растений; в последних он видел начало жизни, не получившее развития за отсутствием благоприятных обстоятельств. Эрвас обратил внимание, что кристаллы в процессе своего образования оседают в наиболее освещенных частях сосуда и с трудом сгущаются в темноте. А поскольку свет благотворно действует и на растения, он стал считать световой флюид одним из элементов, которые входят в состав оживляющей природу универсальной кислоты. Он заметил также, что на свету лакмусовая бумага через определенный промежуток времени становится красной, и это был еще один довод и пользу того, что свет – это кислота[43]. Эрвас знал, что в высоких географических широтах, у полюсов, кровь, за недостатком тепла, подвергается выщелачиванию и, чтобы помешать этому – нужна кислота. Отсюда он сделал вывод, что, поскольку кислота может в некоторых случаях заменять тепло, последнее является, очевидно, особой кислотой или, во всяком случае, одним из элементов универсальной кислоты. Эрвас знал, что гром окисляет вино и вызывает ферментацию. Он читал у Санхуниатона, что при сотворении мира сильные громы оживили предназначенные к жизни существа, и бедный ученый наш не побоялся опереться на эту языческую космогонию, чтоб доказать, что материя молнии могла привести в действие жизнетворную кислоту, бесконечно разнообразную, но неизменно вырабатывающую одни и те же формы. Стараясь проникнуть в тайну творения, Эрвас должен был бы воздать всю славу Творцу – и если б он так сделал! Но ангел‑хранитель отступил от него, и разум его, соблазненный гордыней познания, вверг его, безоружного, во власть надменных духов, чье падение повлекло за собой погибель мира. Увы! В то время как Эрвас возносил свои грешные мысли за пределы человеческого понимания, смертной оболочке его угрожало скорое уничтожение. В довершение зла, к обычным его недугам присоединились более острые страдания. Боли в бедрах усилились и лишили его возможности двигать правой ногой, камни в мочевом пузыре стали крупней и причиняли ему страшную боль, хирагра искривила пальцы левой руки и начала угрожать пальцам правой, наконец, самая черная меланхолия уничтожила все силы его души и тела. Боясь свидетелей своего упадка, он отверг мою помощь и больше не захотел меня видеть. Какой‑то старый инвалид тратил остатки своих сил на заботы о нем. Но в конце концов и тот заболел, и отцу пришлось допустить меня к себе. Вскоре и дед мой Мараньон слег в гнилой горячке. Проболев всего пять дней и чуя приближение смерти, он подозвал меня к себе и сказал: – Блас, дорогой мой Блас, я хочу благословить тебя в последний раз. Ты родился от ученого отца, лучше бы ему небо дало меньше знаний. К счастью для тебя, твой дед – человек простой и в вере и в поступках; и тебя он воспитал в той же простоте. Не дай отцу своему ввести тебя в заблужденье, – сколько уж лет он даже не думает о религии, и взглядов его устыдился бы не один еретик. Блас, не верь человеческой мудрости, через несколько мгновений я буду мудрей всех философов. Благословляю тебя, Блас. Пришел мой конец. И в самом деле, с этими словами он испустил последний вздох. Я отдал ему последний долг и вернулся к отцу, которого не видел уже четыре дня. За это время умер и старый инвалид, и братья милосердия занялись его похоронами. Я знал, что отец один, и хотел начать ухаживать за ним, но, войдя к нему, был поражен необычайным зрелищем, так что остановился в сенях, охваченный невыразимым ужасом. Отец мой скинул одежду и обвил себя простыней наподобие пелен. Он сидел, вперив взгляд в заходящее солнце. Долго он молчал, потом заговорил: – О звезда, чьи гаснущие лучи в последний раз отразились в глазах моих, зачем озарила ты день моего рожденья? Разве хотел я появиться на свет? И к чему явился? Люди сказали мне, что у меня есть душа, и я занялся ее развитием в ущерб телу. Я усовершенствовал свой ум, но крысы похитили мое сочинение, а книгоиздатели пренебрегли им. От меня ничего не останется, я умираю весь, не оставляя следа, словно и не родился. Небытие, поглоти свою добычу! Некоторое время Эрвас оставался погруженный в мрачное раздумье, потом взял кубок, как мне казалось, наполненный старым вином, поднял глаза к небу и промолвил: – Боже, если ты существуешь где‑нибудь, сжалься над душой моей, если она есть у меня! С этими словами он осушил кубок и поставил его на стол; потом прижал руку к сердцу, словно почувствовал в нем болезненные сжатия. Рядом стоял другой стол, покрытый подушками; Эрвас лег на него, сложил руки на груди и больше не сказал ни слова. Тебе кажется странным, что, видя эти приготовления к самоубийству, я не бросился отнимать кубок и не стал звать на помощь. Теперь я сам этому удивляюсь, но в то же время помню, что какая‑то сверхъестественная сила приковала меня к месту – и я не мог пошевелиться. Только волосы на голове у меня встали от страха. В таком состоянии нашли меня братья милосердия, заглянув к нам после похорон инвалида. Увидев, что отец лежит на столе, завернутый в простыню, они спросили, не умер ли он. Я ответил, что ничего не знаю. Тогда они спросили, кто завернул его в пелены. Я ответил, что это сделал он сам. Они осмотрели тело и убедились, что отец мертв. Заметив стоящий рядом кубок с остатком жидкости, они взяли его с собой, чтобы проверить, нет ли в нем следов яда, и ушли с гневным видом, оставив меня в невыразимой скорби. Потом пришли от прихода, задали мне те же самые вопросы и ушли, промолвив: – Умер, как жил, хоронить его – не наше дело! Оставшись наедине с покойником, я совсем упал духом и вместе с тем потерял всякую способность чувствовать и понимать. Опустился в кресло, на котором еще недавно сидел мой отец, и снова впал в оцепененье. Ночью небо покрылось тучами, и неистовый порыв ветра распахнул окно. Голубая молния пролетела мимо меня, погрузив комнату в еще больший мрак. В этом мраке я различил как будто какие‑то фантастические фигуры, покойник издал долгий, протяжный стон, породивший далекие отголоски в пространстве. Я хотел встать, но не мог пошевелиться, словно был прикован к месту. Ледяная дрожь пробежала по моему телу, кровь стала лихорадочно бить в виски, страшные видения обступили мою душу, а сон овладел чувствами. Вдруг я вскочил: шесть высоких восковых свечей горело вокруг тела моего отца, в напротив меня сидел какой‑то человек, казалось, ожидающий, когда я проснусь. Вид у него был благородный, величественный. Рост высокий, волосы, черные, слегка вьющиеся, падали на лоб, взгляд острый, проницательный, но в то же время приветливый, располагающий. На груди у него было жабо, на плечах – плащ, вроде тех, какие носят деревенские идальго. Увидев, что я уже не сплю, незнакомец ласково улыбнулся мне и сказал: – Сын мой, – я называю тебя так, потому что обращаюсь к тебе, как если бы ты был уже мой, – Бог и люди покинули тебя, и земля не хочет принять в свое лоно мудреца, давшего тебе жизнь. Но мы тебя никогда не покинем. – Ты говоришь, сеньор, – возразил я, – что Бог и люди покинули меня. Что касается людей, ты прав. Но, по‑моему, Бог никогда не может покинуть ни одно из своих созданий. – Замечание твое в известном смысле не лишено основания, – сказал незнакомец. – Когда‑нибудь в другой раз я объясню тебе это подробней. А пока, чтобы ты убедился, как мы тобой интересуемся, возьми этот кошелек с тысячью пистолей. Молодой человек не может жить без страстей и без средств для их удовлетворения. Не жалей золота и во всем рассчитывай на нас. Тут незнакомец ударил в ладони, и шестеро замаскированных унесли тело Эрваса. Свечи погасли, и в комнате снова воцарилась тьма. Я не остался в ней. Добрался на ощупь до двери, вышел на улицу и, только увидев усеянное звездами небо, вздохнул свободно. Тысяча пистолей в кошельке придали мне смелости. Я прошел весь Мадрид и остановился в конце Прадо, там, где потом поставили огромную статую Кибелы. Там я лег на скамью и вскоре заснул крепким сном. Дойдя до этого места повествования, цыган попросил у нас позволения продолжать завтра, и в тот день мы его уже больше не видели.
|