Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

В которой снова появляется красный голиард и черный воз, а на возу пятьсот с гаком гривен. И все потому, что Рейневан опять устремляется за очередной юбкой




 

Около полудня дорогу ему загородил бурелом – огромное пространство поломанных, лежащих валом стволов, доходящее до далекой стены бора. Затор из искореженных стволов, хаос спутавшихся ветвей, исковерканных как бы в смертной муке, вырванных из земли корней и лабиринт ям был точным отображением того, что творилось у него в душе. Аллегорический ландшафт не только задержал его, но и заставил задуматься.

Расставшись с князем Болеком Волошеком, Рейневан в совершенной апатии ехал на юг, туда, куда ветер гнал валы черных туч. Собственно, он не знал, почему выбрал именно это направление. Может, потому что перед тем, как уехать, туда указал Волошек? Или инстинктивно выбрал дорогу, уводящую от мест и дел, пробуждающих страх и отвращение? От Стерчей, Стшегома и господина фон Лаасана, от Хайна фон Чирне, свидницкой Инквизиции, замка Столец, Зембиц и князя Яна…

И Адели.

Тучи неслись так низко, что казалось, еще немного, и заденут верхушки деревьев, стоявших за буреломом. Рейневан вздохнул.

Ах как задели, как резанули сердце и внутренности холодные слова князя Болека! В Зембицах ему больше нечего искать! Господи! Эти слова, возможно, потому, что они были так безжалостно откровенны, столь правдивы, потрясли Рейневана сильнее, чем холодный и равнодушный взгляд Адели, чем жестокий голос, которым она науськивала на него рыцарей, чем удары, которые по ее вине сыпались на него, чем заточение в башне. В Зембицах ему больше искать нечего. В Зембицах, в которые он рвался, полный надежды и любви, пренебрегая опасностями, рискуя здоровьем и жизнью. В Зембицах ему уже нечего искать!

«Значит, – подумал он, вглядываясь в путаницу корней и ветвей, – мне уже не осталось ничего, и вместо того, чтобы убегать в поисках утраченного, не лучше ли вернуться в Зембицы? Изыскать возможность встретиться с глазу на глаз с неверной любовницей? Чтобы, как известный рыцарь из баллады, который, спасая брошенную ветреной дамой перчатку, вошел в цвингер[332] со львами и пантерами, кинуть Адели в лицо, как кинул перчатку тот рыцарь, горький упрек и холодное презрение? Посмотреть, как негодница бледнеет, как смущается, как ломает руки, как опускает глаза, как дрожат у нее губы. Да, да, пусть будет что угодно, лишь бы увидеть, как она бледнет, как стыдится, видя презрение, порожденное собственным отступничеством. Сделать так, чтобы она страдала! Чтобы ее изматывал стыд, мучили угрызения совести…»

«Как же, – отозвался рассудок, – угрызения?! Совесть! Дурак ты, вот что. Она рассмеется, прикажет снова избить тебя и бросить в башню. А сама пойдет к князю, и они улягутся в постель, будут играть в любовь, да что там, беситься так, что ложе начнет трястись и трещать. И не будет там ни угрызений совести, ни сожалений. Будет смех, потому что насмешки и издевки над наивным глупцом Рейневаном из Белявы придадут любовным забавам вкуса и огня, словно пряная приправа».

Конь Генрика Хакеборна заржал, тряхнул головой. Шарлей, подумал Рейневан, похлопывая его по шее, Шарлей и Самсон остались в Зембицах. Остались? А может, сразу, как только его арестовали, двинулись в Венгрию, довольные тем, что освободились наконец от излишних забот? Шарлей совсем недавно расхваливал дружбу, говорил, что это штука изумительная и громадная. Но раньше – и как же искреннее и правдивее это звучало – заявлял, что ему важны лишь собственное удобство, собственное благо и счастье, а все остальное – пропади пропадом. Так он говорил, и в общем…

В общем, конь снова заржал. И ему ответило ржание.

Рейневан поднял голову и успел заметить наездника на опушке леса.

Амазонку.

«Николетта, – изумился он. – Николетта Светловолосая! Серая кобыла, светлая коса, серая накидка. Это она, она, никаких сомнений!»

Николетта тоже увидела его. Но вопреки ожиданиям не помахала рукой, не окликнула весело и приветливо. Куда там! Она развернула коня и кинулась прочь. Рейневан не стал долго раздумывать. Говоря точнее, не раздумывал вообще.

Он ударил кастильца ногами и бросился вслед по краю бурелома. Галопом. Ямы от вывороченных деревьев грозились поломать ноги коню, а ездоку свернуть шею, но, как сказано, Рейневан не раздумывал. Конь тоже.

Когда он вслед за амазонкой влетел в бор, то понял, что ошибся. Во-первых, сивый конь был не знакомой ему чистокровной и резвой кобылой, а костлявой и неуклюжей клячей, бегущей по папоротникам тяжело и совершенно неграциозно. Восседающая на кляче девушка никоим образом не могла быть Николеттой Светловолосой. Смелая и решительная Николетта, то есть Катажина Биберштайн, мысленно поправился он, не ехала бы, во-первых, на дамском седле. Во-вторых, не сгибалась бы на нем так безобразно и не оглядывалась бы испуганно. И не пищала бы так пронзительно. Совершенно определенно – так бы она не пищала.

Когда наконец до него дошло, что он, словно кретин или извращенец, гоняется по лесам за совершенно незнакомой девушкой, было уже слишком поздно. Амазонка под грохот копыт и истошный визг выехала на поляну; Рейневан выехал за ней. Он пытался сдержать коня, но норовистый жеребец не дал себя остановить.

На поляне были люди, кони, целый кортежик. Рейневан заметил нескольких пилигримов, нескольких францисканцев в коричневых рясах, нескольких вооруженных алебардистов, толстого сержанта и запряженный парой лошадей фургон, покрытый черным просмоленным полотном. И человека на вороном коне в бобровом колпаке и плаще с бобровым воротником. Тот в свою очередь заметил Рейневана, указал на него сержанту и вооруженным людям.

«Инквизитор», – с ужасом подумал Рейневан, но тут же сообразил, что ошибся. Он уже видел эту телегу, видел этого типа в бобровом колпаке и воротнике. О том, кто это, ему сказала Дзержка де Вирсинг на фольварке, где останавливалась со своим табуном. Это был колектор. Сборщик податей.

Вглядываясь в накрытую черным полотном телегу, он понял, что видел ее и позже. Вспомнил обстоятельства и в результате тут же решил бежать. Но не успел. Потому что, прежде чем развернул топчущегося и дергающего мордой коня, рысью подъехали вооруженные, окружили его и отрезали от леса. Увидев, что он попал под прицел нескольких готовых к выстрелу арбалетов, Рейневан отпустил вожжи, поднял руки и крикнул:

– Я здесь случайно, по ошибке. Без злых намерений!

– Любой так может сказать, – ответил, подъехав, бобровый колектор. Он смотрел угрюмо, рассматривал так внимательно и подозрительно, что Рейневан замер, ожидая самого худшего и неизбежного. То есть того, что колектор его узнает.

– Эй-эй! Постойте! Я этого парня знаю!

Рейневан сглотнул. Положительно, это был день восстановления знакомств. Крикнул голиард, с которым Рейневан познакомился в раубриттерском Кромолине, тот самый, который читал гуситский манифест, а потом вместе с Рейневаном прятался в сырне. Немолодой, в кабате с вырезанной зубчиками баскиной и красном рогатом капюшоне, из-под которого выглядывали вьющиеся пряди сильно поседевших волос.

– Я хорошо знаю этого юношу, – сказал голиард. – Он из приличной благородной семьи. Его зовут Рейнмар фон Хагенау.

– Может, потомок, – черты лица бобрового коллектора помягчали, – известного поэта?

– Нет. А почему он следит за нами? Идет по следу? А?

– По какому следу? – опередив Рейневана, фыркнул красный голиард. – Слепые вы, что ли? Он же из бора выехал! Если б следил, ехал бы по дороге, по следам.

– Хм-м-м, пожалуй, верно. Так вы его знаете?

– Как аминь в пачеже, – весело подтвердил голиард. – Я же его имя знаю. А он знает, что меня зовут Тибальт Раабе. Ну, господин Рейнмар, скажи, как меня зовут?

– Тибальт Раабе.

– Ну, видите!

Получив столь неоспоримое доказательство, колектор откашлялся, поправил бобровый колпак, приказал солдатам отъехать.

– Простите, хм-м-м… Пожалуй, слишком уж я осторожен… Но мне надо быть чутким! Больше сказать ничего не могу. Ну что ж, господин Хагенау, можете…

–…ехать с нами, – запросто докончил голиард, предварительно незаметно подмигнув Рейневану. – Мы в Бардо. Вместе, потому как кучкой-то веселей и… безопасней.

– Ты был, – догадался Рейневан, – в Зембицах.

– Был. И кое-что слышал… Вполне достаточно, чтобы удивиться, увидев вас здесь, в Голеньевских борах. Потому что разошлась весть, что вы в башне сидите. Ох, ну и приписали же вам грехов… Сплетничали… Если б я вас не знал…

– Однако знаешь.

– Знаю. И сочувствую. Поэтому скажу: поезжайте с нами. В Бардо. О Господи… да не смотрите вы на нее так. Мало вам того, что вы ее по лесу гоняли?

Когда едущая впереди группы девушка обернулась в первый раз, Рейневан даже вздохнул от изумления и разочарования. Как он мог спутать эту дурнушку с Николеттой? С Катажиной Биберштайн?

Волосы у девушки действительно были почти такого же цвета, светлые, как солома, частый в Силезии результат смешения крови светловолосых отцов с Лабы и светловолосых матерей с Ватры и Просны. Но на этом подобие и оканчивалось. У Николетты кожа была как албеастр, лоб же и подбородок этой девушки украшали точечки угрей. У Николетты глаза были ну прямо васильки, у прыщатой девицы – никакие, водянистые и все время по-лягушечьи вылупленные, что могло быть результатом испуга. Нос слишком маленький и вздернутый, губы слишком тонкие и бледные. Вероятно, что-то прослышав о моде, она выщипала себе брови, но с ужасным результатом – вместо того чтобы выглядеть модной, она выглядела глупой. Впечатление дополняла одежда: тривиальная кроличья шапочка, а под опончей – серое дешевенькое пальтишко, прямо скроенное, сшитое из плохой шерсти. Катажина Биберштайн наверняка лучше одевала своих служанок.

«Дурнушка, – подумал Рейневан, – бедная дурнушка. Не хватает еще только оспинок. Но у нее все еще впереди».

У едущего бок о бок с девушкой рыцаря оспа – этого нельзя было не заметить – была уже пройденным этапом. Ее следов не скрывала короткая седая борода. Упряжь вороной, на которой он ехал, была сильно изношена, а кольчуг вроде той, что была на нем, не носили уже со времен легницкой битвы. «Обедневший рыцарь, – подумал Рейневан, – каких много, провинциальный vassalorum.[333] Везет дочь в монастырь. Куда же еще-то. Кому такая нужна? Только кларискам или цистерцианкам».

– Прекратите же, – прошипел голиард, – пялиться на нее. Нехорошо.

Что ж, действительно нехорошо. Рейневан вздохнул и отвел глаза, целиком сосредоточившись на дубах и грабах, растущих по краю дороги. Однако было уже поздно.

Голиард тихо выругался. А выряженный в легницкую кольчугу рыцарь остановил коня и подождал, пока к нему подъедут. Мина у него была очень серьезная и очень угрюмая. Он гордо поднял голову, уперся рукой в бедро рядом с рукоятью меча. Столь же немодного, как и кольчуга.

– Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн, – откашлявшись, представил его Тибальд Раабе. – Господин Рейневан фон Хагенау.

Благородный господин Хартвиг фон Штетенкорн некоторое время смотрел на Рейневана, но вопреки ожиданиям не спросил о родственной связи с известным поэтом.

– Вы напугали мою дочь, милостивый господин, – высокомерно заметил он, – гоняясь за ней.

– Прошу извинить. – Рейневан поклонился, чувствуя, как краснеют у него щеки. – Я ехал за ней, поскольку… По ошибке. Еще раз прошу простить. И у нее тоже, если позволите, попрошу прощения, опустившись на колено…

– Это ни к чему, – отрезал рыцарь. – Просто не уделяйте ей внимания. Она очень робка. Несмела. Ер – доброе дитя. В Бардо ее везу…

– В монастырь?

– Почему, – насупил брови рыцарь, – вы так думаете?

– Потому как очень благочестивы… то есть, – выручил Рейневана из неловкого положения голиард, – очень благочестивыми вы оба выглядите.

Благородный Хартвиг фон Штетенкорн наклонился в седле и сплюнул, совсем не благочестиво, зато абсолютно по-рыцарски.

– Оставьте в покое мою дочь, господин фон Хагенау, – повторил он. – Совсем и навсегда. Вы поняли?

– Понял.

– Прекрасно. Кланяюсь.

 

Еще через час покрытый черным полотном воз увяз в грязи. Чтобы его вытянуть, пришлось привлечь все силы, не исключая Меньших Братьев. Естественно, до физической работы не снизошли ни дворяне, то есть Рейневан и фон Штетенкорн, ни культура и искусство в лице Тибальда Раабе. Бобровый колектор ужасно занервничал в связи со случившимся, бегал, ругался, командовал, беспокойно посматривал на бор. Видимо, заметил взгляды Рейневана, потому что, как только экипаж высвободился и отряд двинулся, счел нужным кое-что пояснить.

– Понимаете ли, – начал он, заведя коня между Рейневаном и голиардом, – все дело в грузе, который я везу. По правде говоря, довольно важном.

Рейневан не прокомментировал. Впрочем, он прекрасно знал, о чем речь.

– Да-да. – Колектор понизил голос, немного испуганно осмотрелся. – На моей телеге мы везем не какой-нибудь шиш. Другому бы не сказал, но вы ведь дворянин из почтенного рода, и глаза у вас честные. Потому вам скажу. Мы везем собранные подати.

Он снова сделал паузу, переждал, не будет ли вопросов. Вопросов не было.

– Подать, – продолжил он, – назначенную франкфуртским Рейхстагом. Специальную. Одноразовую. На войну с чешскими еретиками. Каждый платит в зависимости от состояния! Рыцарь – пять гульденов, барон – десять, священник по пять с каждой сотни годового дохода. Понимаете?

– Понимаю.

– А я – колектор. На телеге находится то, что собрано. В сундуке. А собрано, надо вам знать, немало, потому что в Зембицах я заинкассировал не от какого-то барончика или Фуггеров. Поэтому неудивительно, что я так осторожничаю. Всего неделя, как напали на меня. Неподалеку от Рыхбаха, после деревни Лутомья.

Рейневан и на этот раз ничего не сказал и не спросил. Только кивал головой.

– Рыцари-грабители. Хамская шайка! Сам Пашко Рымбаба. Его узнали. Нас наверняка бы поубивали, к счастью, господин Зейдлиц на помощь пришел, прогнал подлецов. Во время стычки сам ранение получил, и это вызвало у него жестокую горячку. Клялся, что раубриттерам отплатит, а несомненно слово свое сдержит. Зейдлицы – народ памятливый.

Рейневан облизнул губы, продолжая машинально покачивать головой.

– Господин Зейдлиц в горячке кричал, что всех их выловит и так уделает, умучает, что даже сам чешинский князь Ношак так разбойника Хрена не умучил, ну, того, знаете, который его сына убил, молодого князя Пжемка. Помните?

На раскаленного медного коня велел его посадить, щипцами до белого каления раскаленными и крючьями тело рвать. Помните? Ну, по вашим лицам вижу, что помните.

– Мхм.

– Выходит, хорошо получилось, что я мог сказать господину Зеддицу, кто они были, те грабители. Пашко, как я ране сказал, Рымбаба, а где Пашко, там и Куно Виттрам, а где эти оба два, там, верно, и Ноткер Вейрах, старый разбойник. Ну и другие там были, тех я тоже господину Зейдлицу описал. Огромнейшая какай-то дубина с глупой мордой, надо думать, спятивший. Второй типчик помельче ростом, этакий горбонос, как глянешь, сразу ясно – мерзавец. И еще хлюстик, парнишка, малость даже на вас похожий, сдается мне… Но нет, что я болтаю, вы юноша благородный, культурной внешности, ну ни дать ни взять – святой Себастьян на картине. А у того по глазам видать – дерьмо.

Рассказываю я, рассказываю, а господин Зейдлиц кааак шикнет! Дескать, знает он этих негодяев, слышал о них, его свояк, господин Гунцелин фон Лаасан, тоже таковых ищет, тех двух – горбоноса и хлюстика, за нападение, которое они в Стешгоме учинили. Это ж надо, как судьба-то переплетается. Удивляетесь? Погодите, сейчас еще лучше будет, вот уж тут-то будет чему удивляться. Я уж совсем было собрался из Зембиц выезжать, а тут мне слуга доносит, что кто-то вокруг воза крутится. Притаился я и что вижу? Тот самый горбонос и тот самый дублинский идиот! Чуете! Ну, какие ловкие мерзавцы!

Колектор аж слюной захлебнулся от возмущения. Рейневан кивал и сглатывал слюну.

– Тогда я что есть духу, – продолжал сборщик, – к ратуше, уведомил, подал донесение. Уж их там, наверно, поймали, уж их в узилище мастер на кол натягивает. А соображаете, в чем тут вопрос-то? Два этих стервеца с тем третьим, хлюстиком, не иначе как для раубриттеров шпионили, давали знать банде, на кого засаду устраивать. Испугался я, уж не меня ли где на дороге дожидаются, уведомленные. А эскорт мой, как видите, менее чем скромный! Все зембицкое рыцарство предпочитает турнир, пиршество, игры, тьфу, танцы! Страх подумать, и жизнь мне мила, да жаль, если в грабительские руки попадут эти пятьсот с лишним грошей… Ведь на святое дело предназначенные.

– Ну конечно, – добавил голиард, – жаль! И ясно, что на святое. На святое и доброе, а они не всегда в паре идут, хе-хе. Вот я господину колектору посоветовал избегать главных дорог, а втихую, лесами, прошмыгнуть, шах-мах, в Бардо.

– И пусть нас, – колектор возвел глаза горе, – опекает Господь Бог. И патроны налоговых сборщиков, святые Адаукт и Матфей. И Матка Боска Бардская, чудами славящаяся.

– Аминь, аминь! – закричали, услышав имя Божьей Матери, идущие рядом с возом паломники с посохами. – Хвала тебе, Наисветлейшая Дева, покровительница и защитница.

– Аминь! – воскликнули хором идущие по другую сторону телеги Меньшие Братья.

– Аминь, – добавил фон Штетенкорн, а дурнушка перекрестилась.

– Аминь, – заключил колектор. – Святое место, господин Хагенау, говорю вам, Бардо. Видать, полюбилось Божьей Матери? Знаете, кажется, она снова на Бардской горе объявилась. И снова плачущая, как тогда, в сороковом годе. Одни говорят, мол, это предвестье несчастий, кои вскоре падут на Бардо и всю Силезию. Другие утверждают, что Божья Матерь плачет, ибо схизма ширится. Гуситы…

– Вам, понимаете, всюду, – прервал голиард, – гуситы видятся и ересь чудится. А не кажется ли вам, что Пресвятая Дева может плакать совсем по другой причине? Может, у нее слезы льются, когда она смотрит на священников, на Рим?

Когда видит симонию, бесстыжую распущенность, воровство? Вероотступничество и ересь, наконец, ибо чем же, если не еретичеством, является поведение вопреки Евангелиям? Может, Божья Матерь плачет, видя, как священные таинства становятся фальшью и игрищами шарлатанов? Ибо их вещает жрец, погрязший во грехе? Может, ее возмущает и смущает то, что смущает и возмущает многих, почему, например, папа, будучи самым богатейшим из богатых, возводит храм Петров не на свои деньги, а на деньги нищенствующих бедняков?

– Ох, умолкли бы вы лучше…

– Может, плачет Матка Боска, – не дал заткнуть себе рот голиард, – видя, как вместо того, чтобы молиться и жить в благочестии, священники рвутся на войну, в политику, ко власти? Как они правят? А к их правлению прекрасно подходят слова пророка Исаии: «Горе тем, которые постановляют несправедливые законы и пишут жестокие решения, чтобы устранить бедных от правосудия и похитить права у малосильных… чтобы вдов сделать добычею своею и ограбить сирот».[334]

– Да уж, – криво усмехнулся колектор, – резкие слова, резкие, милостивый господин Раабе. А сказал бы я, что и к вам самим можно их применить, что вы и сами не без греха. Рассуждаете как политик, чтобы не сказать как священник. Вместо того что вам следует: придерживаться лютенки, рифмы и пения.

– Рифмы и песни, говорите? – Тибальд Раабе снял с луки лютню. – Как пожелаете!

 

Королевские попы –

антихристы из толпы.

Сила их не от Христа,

а от папского листа!

 

– Вот зараза, – проворчал, оглядываясь, колектор. – Уж лучше б вы говорили.

 

За твои, Христос, раны

дай нам правых капелланов,

чтобы ересь извели

и к Тебе нас привели.

 

Ляхи, немцы, весь народ –

коль сомненье вас берет,

знайте: как волну прилив,

правду вам несет Виклиф!

 

– Правду несет, – машинально повторил про себя заслушавшийся Рейневан. – Скажите правду. Где я уже слышал эти слова?

– Достанется вам когда-нибудь, господин Раабе. Будет еще на вашу голову горе за такие припевки, – тем временем кисло говорил колектор. – А вам, братишки, удивляюсь: как вы можете все это так спокойно слушать.

– В песнях, – усмехнулся один из францисканцев, – очень часто скрывается правда. А правда – это правда, ее не залжешь, надобно терпеть, хоть и больно будет. А Виклиф? Ну что же, плутал, но libri sunt legendi поп comburendi.[335]

– Виклиф, прости его Господи, – добавил другой, – не был первым. Размышлял о том, о чем здесь речь шла, наш великий брат и патрон, Бедняк из Ассизи.

– А ведь Иисус, как утверждает Евангелие, – тихо заметил третий, – говорил: nolite possidere aurum negue argentum negue pecuniam in zonis vestris.[336]

– A слова Иисусовы, – вставил, откашлявшись, толстый сержант, – ни поправлять, ни изменять не может никто, даже папа… А если это делает, значит, он не папа, а, как сказано в песне, истинный антихрист.

– Именно! – крикнул, потирая сизый нос, самый старший паломник. – Так оно и есть!

– Ну, Господи прости! – заохал колектор. – Замолкните же! Ну мне и компания досталась! Один к одному вальденские и бегардские слова. Грех!

– Да будет вам отпущен, – фыркнул, настраивая лютню, голиард. – Вы же собираете подать на святую цель. За вас встанут святые Адаукт и Матфей.

– Замечаете, господин Рейневан, – сказал явно обиженный колектор, – с каким ехидством он это произнес? Вообще-то каждый сознает, что подати на богоугодное дело собираются, что ко благу общества. Что платить надобно, ибо таков порядок. Все это знают. И что? Никто сборщиков не любит. Бывает, увидят, что я приближаюсь, и в лес утекают. А то и собаками травят. Грубыми словами обзывают. И даже те, которые платят, глядят на меня как на зачумленного.

– Тяжкая доля, – кивнул головой голиард, подмигнув Рейневану. – А вы никогда не хотели этого изменить? При ваших-то возможностях?

 

Тибальд Раабе, как оказалось, был человеком скорым и догадливым.

– Не вертитесь в седле, – тихо бросил он Рейневану, подведя коня совсем близко. – Не думайте о Зембицах. Зембиц вам надо избегать.

– Мои друзья…

– Я слышал, – прервал голиард, – о чем болтал колектор. Спешить на помощь друзьям – дело благородное, однако ваши друзья, позвольте вам заметить, не из тех, которые не смогут управиться самостоятельно, и не позволят себя арестовать зембицкой городской страже, славящейся, как все стражи права, предприимчивостью, пылом, быстротой действия, отвагой и интеллектом. Не думайте, повторяю, о возвращении. С вашими друзьями в Зембицах ничего не случится, а вам этот город – погибель. Поезжайте с нами в Бардо, господин Рейнмар. А оттуда я лично проведу вас в Чехию. Ну, что вы уставились? Ваш брат был мне близким комилитоном.[337]

– Близким?

– Вы удивитесь, узнав насколько. Удивитесь, узнав, сколь многое нас связывало.

– Меня уже ничем не удивишь.

– Вам так только кажется.

– Если ты действительно был Петерлину другом, – сказал после недолгого колебания Рейневан, – то тебя обрадует весть, что его убийц постигла кара. Уже скончались Кунц Аулок, да и вся его компания.

– Ну что ж, «таскал волк – потащили и волка», – повторил избитую поговорку Тибальд Раабе. – Уж не от вашей ли они руки пали, господин Рейнмар.

– Не важно, от чьей. – Рейневан слегка покраснел, уловив в голосе голиарда насмешливую нотку. – Главное – пришел им конец. А Петерлин отмщен.

Тибальд Раабе долго молчал, поглядывая на кружащего над лесом ворона.

– Далек я от того, – сказал он наконец, – чтобы сожалеть о Кирьелейсоне или оплакивать Сторка. Пусть горят в аду. Но господина Петра убили не они… Не они.

– Кто ж… – поперхнулся Рейневан. – Кто же тогда?

– Не вы один хотели бы это знать.

– Стерчи? Или по наущению Стерчей? Кто? Говори!

– Тише, молодой человек! Спокойней. Будет лучше, если этого не услышат чужие уши. Я не могу сказать вам ничего сверх того, что слышал сам…

– А что ты слышал?

– Что в дело замешаны… темные силы.

Рейневан какое-то время молчал, потом насмешливо повторил:

– Темные силы. Я тоже слышал. Об этом говорили конкуренты Петерлина. Мол, ему везло в делах, потому что дьявол помогал, а взамен за это Петерлин ему душу продал. И что придет день, когда этот дьявол утащит его в пекло. Действительно, темные и сатанинские силы. И подумать только, что я считал тебя, Тибальд Раабе, человеком серьезным и рассудительным.

– Ну, значит, я замолкаю. – Голиард пожал плечами и отвернулся. – Больше ни слова. Боюсь разочаровать вас еще сильнее.

 

На отдых кортеж остановился под огромным древним дубом, деревом, несомненно, прожившим не один десяток веков. По дубу резво прыгали белочки, ничуть не заботясь о собственной степенности и серьезности. Коней выпрягли из накрытой черным полотном телеги, люди расселись под деревом. Вскоре, как и думал Рейневан, ввязались в политическую дискуссию, касающуюся идущей из Чехии гуситской ереси и со дня на день ожидаемой большой круцьяты, долженствующей положить этой ереси конец. Но хоть тема, и верно, была достаточно типичной и предсказуемой, тем не менее дискуссия пошла не по ожидаемому руслу.

– Война, – неожиданно заявил один из францисканцев, потирая тонзуру, на которую белочка сбросила желудь. – Война есть зло. Ибо сказано: «Не убий».

– А защищая себя? – спросил колектор. – И собственное имущество?

– А защищая честь? – дернул головой Хартвиг фон Штетенкорн. – Тоже мне – болтовня. Честь надобно защищать, а оскорбления смывать кровью!

– Иисус в Гефсиманском саду не защищался, – тихо ответил францисканец. – И наказал Петру убрать меч. Неужто он был бесчестен?

– А что пишет Августин, Doctor Ecclesiae в «De civitate Dei»? – воскликнул один из паломников, демонстрируя свою начитанность, довольно неожиданную, поскольку цвет его носа свидетельствовал скорее об иных пристрастиях. – Так вот, речь там идет о войне справедливой. А что может быть более справедливым, нежели война с нехристями и ересью? Не мила ли такая война Богу? Не мило ли Ему, когда кто-то убивает Его врагов?

– А Иоанн Златоуст, а Исидор что пишут? – закричал другой эрудит с таким же красно-сизым носом. – А святой Бернад Клеровский? Велят убивать еретиков, мавров и безбожников. Вепрями именует их, нечистыми. Таковых убивать, речёт, не грех. Ибо во славу Божию!

– Кто ж я таков, будь Боже милостив, – сложил руки францисканец, – чтобы возражать святым и докторам Церкви? Я ж не спорю, не дискутирую, я лишь повторяю слова Христа на Горе. А он наказал любить ближнего своего. Прощать тем, кто провинился перед Ним. Любить врагов и молиться за них.

– А Павел велит эфессянам, – добавил другой из монахов таким же тихим голосом, – супротив сатаны вооружаться любовью и верой, а не копьями.

– И даст Бог, в конце концов, – перекрестился третий францисканец, – любовь и вера победят. Согласие и Pax Dei[338] воцарятся меж христианами. Ибо, ну, гляньте, кто пользуется диференцией[339] меж нами? Бусурманин! Сегодня мы спорим с чехами о Слове Божием, о комунии, а завтра? Что может случиться завтра? Магомет и полумесяцы на церквях!

– Ну что же, – фыркнул самый старший паломник, – может, и чехи прозреют, отрекутся от еретичества. Может, им в этом деле голод поможет! Ибо вся Европа присоединилась к эмбарго, запретила торговлю и всякий промысел с гуситами. Если им этого будет мало, то она и разоружит, и уморит голодом. Когда в кишках голод заиграет, так они поддадутся, вот увидите.

– Война, – повторил с нажимом первый францисканец, – есть зло. Это мы уже установили. А по-вашему что, блокада – это Иисусово учение? Велел Иисус на Горе голодом ближнего морить? Христианина? Отбросив религиозные диференции, чехи – тоже христиане. Нет, не нужно никому это эмбарго.

– Верно, брат, – вставил раскинувшийся под дубом Тибальд Раабе. – Так не годится. И еще скажу, что порой такие блокады становятся обоюдоострым оружием. Хорошо, если они нас до несчастья не доведут, как довели лужичан. А то как бы не отыгралось на Силезии так же, как на Верхней Лужице прошлогодняя селедочная война.

– Селедочная война?

– Так ее назвали, – спокойно пояснил голиард, – потому что речь шла и об эмбарго, и о селедках. Хотите, расскажу.

– Ну ясно ж, хотим. Хотим!

– Так вот, – Тибальд Раабе выпрямился, обрадовавшись проявленному интересу, – все было так: пан Гинек Бочек из Кунштата, чешский дворянин, гусит, бо-о-ольшим был любителем сельдей, мало что едал с таким удовольствием, как балтийские улики,[340] особливо под пиво или горилку или же в пост. А верхнелужицкий рыцарь Генрик фон Догна, пан в Грифенштайне, знал о бочековом аппетите. А поскольку Рейхстаг в это время аккурат относительно эмбарго совещался, то решил пан Генрик обратить слово в плоть и по собственной инициативе гусита прижать. Взял, да и заблокировал ему поставки сельди. Обозлился пан Бочек, стал просить, мол, религия – религией, но селедка-то селедкой. Ты, папист паршивый, дерись за доктрину и литургию, но селедку мне оставь, потому как я ее люблю. А пан Догна на это: селедок к тебе, еретик, не пропущу, жри, Бочек, бочок, грудинку, значит, даже по пятницам. Ну и это уж переполнило чашу. Собрал разъяренный пан Гинек дружину, двинулся на лужицкие земли, неся туда меч и огонь. Первым делом спалил замок Карлсфрид, пограничный таможенный пункт, где задерживали сельдевые транспорты. Но пану Бочеку этого было мало, жутко он был разозленный. Запылали деревни вокруг Гартау, церкви, фольварки, даже предместья самой Житавы осветило зарево пожаров. Три дня пан Бочек палил и грабил. Не окупилась, ох не окупилась лужичанам Селедочная война! Не желаю Силезии ничего подобного.

– Будет то, – проговорил францисканец, – что Бог положит.

Долго никто не произносил ни слова.

 

Погода начала портиться. Грозно потемнели подгоняемые ветром тучи. Шумел лес, первые капли дождя начали кропить капюшоны, епанчи, черное покрывало телеги. Рейневан подъехал стремя к стремени к Тибальду Раабе.

– Хороший рассказ, – тихо проговорил он. – О селедках. И кантилена о Виклифе тоже ничего. Удивляюсь только, что ты не завершил всего, как там, в Кромолине, чтением четырех пражских статей. Интересно, колектор знает о твоих взглядах?

– Узнает, – тихо ответил голиард, – когда придет время. Потому что, как говорит Екклесиаст: «Всему свое время… Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное. Время убивать и время врачевать, время молчать и время говорить. Время искать и время терять, время любить и время ненавидеть; время войне и время миру».[341] Всему свое время.

– На сей раз я соглашусь с тобой целиком и полностью.

 

На распутье среди светлого березняка – каменный покаянный крест, один из множества в Силезии памятников преступления и покаяния.

Напротив креста светлел песчанистый тракт, в остальных направлениях расходились мрачные лесные дороги. Ветер рвал кроны деревьев, раскидывал сухие листья. Дождь – пока еще только мелкий – бил в лицо.

– Всему свое время, – сказал Рейневан Тибальду Раабе. – Так говорит Екклесиаст. Вот и пришло время нам расстаться. Я возвращаюсь в Зембицы. И, пожалуйста, помолчи.

Колектор посмотрел на них. Меньшие Братья, паломники, солдаты, Хартвиг фон Штетенкорн и его дочка тоже.

– Я не могу, – начал Рейневан, – оставить друзей, которые, возможно, попали в беду. Это несправедливо. Дружба – штука изумительная и громадная.

– Разве я что-нибудь говорю?

– Еду.

– Поезжайте, – кивнул голиард. – Однако, если вам придется сменить планы, если вы все же предпочтете Бардо и дорогу в Чехию, вы сможете запросто догнать нас. Мы будем ехать медленно. А возле Счиборовой Порубки думаем задержаться подольше. Запомните: Счиборова Порубка.

– Запомню.

Прощание было кратким. Как бы вскользь. Так, обычные пожелания счастья и Божьей помощи. Рейневан развернул коня. В памяти остался взгляд, которым простилась с ним дочка Штетенкорна. Взгляд телячий, маслянистый, взгляд водянистых и тоскливых глаз из-под выщипанных бровей.

«Какая дурнушка, – подумал, мчась галопом против ветра и дождя, Рейневан. – Такая некрасивая, такая трусливая. Но удалого мужчину приметила сразу и сумела распознать».

Конь мчался галопом примерно стае, прежде чем Рейневан одумался и понял, насколько он глуп.

 

Столкнувшись с ними около огромного дуба, он даже не очень удивился.

– Хо! Хо! – крикнул Шарлей, сдерживая пляшущего коня. – Дух неземной! Это ж наш Рейневан!

Соскочили с седел, и через мгновение Рейневан уже стонал в сердечном и горячо сдавливающем ребра объятии Самсона Медка.

– Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, – говорил немного изменившимся голосом Шарлей. – Ушел от зембицких палачей, ушел от господина Биберштайна из Столецкого замка. Уважаю! Ты только глянь, Самсон, что за способный юноша. Всего две недели, как со мной, а уж столькому научился. Прытким сделался, мать его, как доминиканец!

– Он едет в Зембицы, – заметил Самсон, казалось бы, холодно, но в его голосе тоже пробивалось возбуждение. – А это явно указывает на недостаток прыткости. И ума. Как же так, Рейнмар?

– Зембицкую проблему, – проговорил сквозь стиснутые зубы, – я считаю закрытой. И никогда не существовавшей. С… Зембицами меня больше ничего не связывает. Ничто меня уже не связывает с прошлым. Но я боялся, что они там вас схватят.

– Они? Нас? Ничего себе шуточки!

– Рад вас видеть. Нет, я, честное слово, радуюсь.

– Ты усмеешься! Мы – тоже.

Дождь крепчал, ветер раскачивал кроны деревьев.

– Шарлей, – бросил Самсон, – думаю, нет надобности двигаться и дальше… следом за ним… В том, что мы собирались сделать, уже нет ни цели, ни смысла. Рейнмар свободен, его больше ничто ни с чем не связывает, давай дадим коням шпоры, и айда к Опаве, к венгерской границе. Оставим, предлагаю, за спиной Силезию и все силезское. В том числе и наши сумасбродные планы.

– Какие планы? – заинтересовался Рейневан.

– Не важно. Шарлей, что скажешь? Я предлагаю забыть о наших намерениях. Разорвать уговор.

– Не понимаю, о чем вы.

– Потом, Рейнмар. Ну, Шарлей?

Демерит громко кашлянул.

– Разорвать уговор, – повторил он вслед за Самсоном.

– Разорвать.

Было видно, что Шарлей борется с собственными мыслями.

– Наступает ночь, – наконец сказал он. – А ночь рождает совет. La notto, как говаривают в Италии, porta la consiglia.[342] Но, добавлю от себя, очень важно, чтобы это была ночь сна, проведенного в сухом, теплом и безопасном месте. По коням, парни. И за мной.

– Куда?

– Увидите.

 

Уже почти совсем стемнело, когда перед ними замаячили заборы и строения. Зашлись лаем собаки.

– Что это? – беспокойно спросил Самсон. – Неужели…

– Это Дембовец, – прервал Шарлей, – грангия,[343] принадлежащая монастырю цистерцианцев в Каменце. Когда я сидел у демеритов, мне, бывало, доводилось здесь работать. В порядке наказания, как вы справедливо полагаете. Потому-то я и знаю, что это место сухое и теплое, как бы созданное для того, чтобы выспаться как следует. А утром, думаю, удастся что-нибудь и перекусить.

– Я так понимаю, – сказал Самсон, – что цистерцианцы тебя знают. И мы попросим у них гостеприимства…

– Ну, не так уж все хорошо, – снова обрезал демерит. – Треножьте коней. Оставим их здесь, в лесу. А сами – за мной. На цыпочках.

Цистерцианские собаки успокоились, лаяли уже гораздо тише и как бы равнодушнее, когда Шарлей ловко выламывал доску в стене овина. Через минуту они были в темном, сухом, теплом чреве, приятно пахнущем соломой и сеном. Спустя еще минуту, взобравшись по лестнице на перекрытие, они уже закапывались в сено.

– Спать, – промурлыкал Шарлей, шелестя соломой. – Жаль – на голодный желудок, но с ужином предлагаю повременить до утра, тогда наверняка удастся стырить какую-нибудь пищу, хотя бы яблоки. Впрочем, если очень надо, могу пойти хоть сейчас. Вдруг да кто-нибудь из вас не выдержит. А, Рейнмар? В основном я имел в виду тебя как личность, которой сложновато сдерживать примитивные инстинкты… Рейнмар!

Рейневан спал.

 

Глава двадцать вторая,

 

 

В которой оказывается, что наши герои очень неудачно выбрали место для ночлега, также подтверждается – хоть и гораздо позже – общеизвестная истина, что в исторические времена даже самое мельчайшее событие может быть чревато историческими последствиями

 

Несмотря на усталость, Рейневан спал скверно и беспокойно. Прежде чем уснуть, долго ворочался в колючем, остистом сене и вертелся между Шарлеем и Самсоном, заработав несколько проклятий и тычков. Потом стонал во сне, видя кровь, вытекающую изо рта пронзенного мечами Петерлина. Вздыхал, видя нагую Адель де Стерча, сидящую верхом на князе Яне Зембицком, постанывал, видя, как князь играет ритмично приплясывающими грудями, лаская их и тиская. Потом, к его ужасу и отчаянию, место, освобожденное Аделью, заняла на князе Светловолосая Николетта, то есть Катажина Биберштайн, объезжающая неутомимого Пяста с неменыпей, чем Адель, энергией и прытью. И с неменьшим в финале удовлетворением.

Потом были полунагие девицы с развевающимися волосами, летящие на метлах по подсвеченному заревом небу в окружении стай каркающих ворон. Был ползающий по стене стенолаз, беззвучно разевающий клюв, был отряд мчащихся по полям прикрытых капюшонами рыцарей, кричащих что-то непонятное. Была turns fulgurata, башня, разваливающаяся от удара молнии, был падающий с нее человек и человек, охваченный пламенем, бегущий по снегу. Потом был бой, гул пушек, хряст самопалов, громыхание копыт, ржание лошадей, звон оружия, крики…

Разбудили его топот копыт, ржание лошадей, звон оружия, крики. Самсон Медок своевременно прикрыл ему рот рукой.

Двор грангии заполняли пешие и конные.

– Ну, попали, – проворчал Шарлей, разглядывая майдан сквозь щель между бревнами. – Ну прямо как в говно.

– Неужели погоня? Из Зембиц? За мной?

– Хуже. Это какое-то, холера, сборище. Толпища людей. Я вижу вельмож. И рыцарей. Псякрев, надо же! Именно здесь. В этой пустоши. На безлюдье.

– Сматываемся, пока не поздно.

– Увы, – Самсон указал головой в сторону овчарни, – поздно. Вооруженные плотно окружили территорию. Похоже, чтобы никого сюда не допустить. Да, думаю, и выпустить тоже. Слишком поздно мы проснулись. Просто чудо, что нас не разбудили… запахи; мясо жарят с самого рассвета…

Действительно, со двора доносился все более ядреный запах печеного.

– На вооруженных, – Рейневан и для себя отыскал наблюдательную щелочку, – одежды в епископских расцветках. Возможно, Инквизиция.

– Прелестно, – буркнул Шарлей. – Прелестно, курва! Единственная наша надежда на то, что они не заглянут в овин.

– Увы, – повторил Самсон Медок. – Пустая надежда. Они как раз направляются сюда. Давайте-ка заберемся в сено. А в случае чего прикинемся идиотами.

– Тебе легко говорить.

Рейневан догребся сквозь сено до досок потолка, отыскал щель, приложился к ней глазом и увидел, что в овин вбежали кнехты, к его всевозрастающему ужасу проверяющие все закоулки, протыкающие глевиями даже снопы и солому в сусеке. Один поднялся по лестнице, но на перекрытие не взошел, удовольствуясь поверхностным осмотром.

– Хвала и благодарение, – прошептал Шарлей, – известному солдатскому растяпству.

Увы, этим дело не кончилось. После кнехтов в овин набились слуги и монахи. Глинобитный пол привели в порядок и подмели. Насыпали ароматных пихтовых веток. Притащили скамьи. Установили сосновые крестовины, на них уложили доски. Доски накрыли полотном. Прежде чем внесли бочонки и кружки, Рейневан уже понял, чем дело пахнет.

Прошло немного времени, прежде чем в овин вступили вельможи. Сделалось красочно, посветлело от оружия, драгоценностей, золотых цепей и застежек, словом, от вещей, совершенно не соответствующих неприглядному помещению.

– Зараза, – шепнул Шарлей, тоже прижавшийся глазом к щели. – Надо ж было так случиться, чтобы именно в этом сарае они устроили тайное сборище. Фигуры – дай Боже. Конрад, вроцлавский епископ, собственной персоной. А рядом с ним – Людвик, князь Бжега и Легницы…

– Тише…

Рейневан тоже узнал обоих Пястов. Конрад, уже восемь лет еписковавший во Вроцлаве, поражал своей истинно рыцарской осанкой и свежим лицом, поразительным, если учесть его страсть к перепоям, обжорству и разврату, повсеместно известным и уже ставшим притчей во языцех пороком церковного вельможи. В том наверняка была заслуга крепкого организма и здоровой пястовской крови, потому что другие знатные мужи, даже напивавшиеся меньше и по шлюхам ходившие реже, в Конрадовом возрасте уже обзавелись животами до колен, мешками под глазами и красно-синими носами – если таковые у них еще сохранились. Отсчитавший уже сорок весен Людвиг Бжегский напоминал короля Артура с рыцарских миниатюр – длинные волнистые волосы ореолом окружали его одухотворенное, как у поэта, однако вполне мужское лицо.

– Прошу к столу, благородные господа, – проговорил епископ, на этот раз снова поразив всех звонким юношеским голосом. – Хоть это овин, а не дворец, угостимся чем хата богата, а простую крестьянскую пищу сдобрим венгрином, какой и у короля Зигмунта в Буде не всегда подают. Думаю, это подтвердит королевский канцлер его светлость господин Шлик. Ежели, разумеется, таковым найдет сей напиток.

Молодой, но очень серьезный и богато одетый мужчина поклонился. Его лентнер был украшен гербом – серебряным клином на красном поле и тремя кольцами различной тинктуры.

– Кашпар Шлик, – шепнул Шарлей, – личный секретарь, доверенное лицо и советник Люксембуржца. Солидная карьера для такого желтоклювика…

Рейневан вытащил соломку из носа, сверхчеловеческим усилием сдержав желание чихнуть. Самсон Медок предостерегающе зашипел.

– Особо сердечно приветствую, – продолжал епископ Конрад, – его преосвященство Джордано Орсини, члена кардинальской коллегии, ныне легата Его Святейшества папы Мартина. Приветствую также представителя Орденского государства, благородного Готфрида Роденберга, липского старосту. Приветствую нашего почтенного гостя из Польши, а также гостей из Моравии и Чехии. Здравствуйте все и рассаживайтесь.

– Глянь-ка, сюда аж чертова крестоносца принесло, – ворчал Шарлей, пытаясь ножом расширить щель в перекрытии. – Староста из Липы. Где ж это? Не иначе, как в Пруссии. А кто ж другие-то? Там вон вижу господина Путу из Частоловиц… Вон тот широкоплечий с черным львом на золотом поле – Альбрехт фон Колдиц, свидницкий староста… А тот, с одживонсом в гербе, не иначе как кто-то из краваржских панов.

– Сиди тихо, – прошипел Самсон. – И перестань ковырять… Щепочки могут нас выдать, да если еще и в кружки попадут…

Внизу действительно поднимали кубки и пили за здоровье друг друга, слуги мотались с кувшинами. Канцлер Шлик похвалил вино, но трудно было сказать, не из дипломатической ли вежливости. Сидящие за столом были, казалось, хорошо знакомы. За некоторым исключением.

– А кто, интересно, – полюбопытствовал епископ Конрад, – ваш юный спутник, monsignore Орсини?

– Мой секретарь, – ответил папский легат, маленький, седенький и приятно улыбающийся старичок. – Николай из Кузы. Предрекаю ему большую карьеру на службе нашей Церкви. Vero, он весьма помог мне в исполнении моей миссии. Ибо как никто умеет опровергнуть еретические, а в особливости лоллардские и гуситские тезисы. Его преосвященство краковский епископ может подтвердить.

– Краковский епископ… – прошипел Шарлей. – Зараза… Это ж…

– Збигнев Олесьницкий, – шепотом подтвердил Самсон Медок. – В Силезии ведет закулисные переговоры с Конрадом. м-да, ну и влипли мы. Сидите тихо, как мышки. Потому как если нас обнаружат – нам конец.

– Коли так, – проговорил внизу епископ Конрад, – то, может быть, преподобный Николай из Кузы и начнет? Ибо ведь именно такова конечная цель нашего собрания: положить конец гуситской заразе. Прежде чем подадут еду и вино, прежде чем мы наедимся и напьемся, пусть-ка нам юный священник опровергнет учение Гуса. Слушаем.

Слуги внесли на носилках и свалили на стол целиком испеченного быка. Сверкнули и пошли в ход кинжалы и ножи. Молодой Николай из Кузы встал и заговорил. И хоть глаза горели у него при виде жаркого, голос юного священника не дрогнул.

– Искра есть вещь малая, – начал он вдохновенно, – но, попав на сухое, города, стены, леса превеликие губит. Щавель, казалось бы, тоже невеликая и неприметная вещь, а всю кринку молока проквасит. А дохлая муха, говорит Екклесиаст, приведет в негодность сосуд благовонного ладана. Так и скверная наука с одного починается, едва двух либо трех слушателей вначале имея, но помалу-понемногу канцер сей в теле расположается, или, как говорят, паршивая овца все стадо портит. А посему искру, стоит только оной появиться, гасить надобно и кислоту до квашни не допускать, скверное тело отсекать, паршивую овцу из овчарни изгонять следует! Дабы дом весь, и тело, и квашня, и скот не погибли.

– Скверное тело отсекать, – повторил епископ Конрад, отдирая зубами кусок бычатины, истекающий жиром и кровавым соком. – Хорошо, истинно хорошо излагаете, юный господин Николай. Все дело в хирургии! Железо, острое железо – самая лучшая против гуситского канцера медицина. Вырезать! Резать еретиков. Резать без жалости!

Собравшиеся за столом единогласно выразили согласие, бубня с полным ртом и жестикулируя обгладываемыми костями. Бык понемногу превращался в бычий скелет, а Николай Кузанский одно за другим опровергал гуситские заблуждения, поочередно обнажая всю вздорность Виклифова учения: отрицание преображения, отрицание чистилища, отрицание культа святых, их изображений, недопустимость устной исповеди. Наконец дошел до причастия sub utraque special[344] и опроверг ее тоже.

– В одной, – кричал он, – лишь форме в виде хлеба должна быть для верных комуния. Ибо говорит Матфей: «Хлеб наш насущный дай нам на сей день»;[345]рапет nostrum supersubstantialem дай нам днесь, сказал Лука: и взял хлеб и, возблагодарив, преломил его и подал им, говоря: «Сие сеть Тело Мое».[346] Где здесь о вине речь? Воистину один, и только один, есть Церковью одобренный и подтвержденный обычай, чтобы простой человек в одном только виде принимал. И этого каждый исповедующийся придерживаться обязан!

– Аминь, – докончил, облизывая пальцы, Людовик Бжеский.

– По мне, – рявкнул львом епископ Конрад, бросив кость в угол, – так пусть гуситы принимают комунию хоть в виде клистира, со стороны задницы! Но эти сукины сыны хотят меня ограбить! Верещат о безоговорочной секуляризации церковных богатств, о якобы евангелической бедности клера! Получается: у меня отобрать, а меж собой растащить? О нет, клянусь муками Господними, не бывать тому! Через мой труп! А сначала через их еретическую падаль! Чтоб они подохли!

– Пока что они живут, – едко проговорил Пута из Честоловиц, клодненский староста, которого всего пять дней назад Рейневан и Шарлей видели на турнире в Зембицах. – Пока что они живут и здравствуют, полностью вопреки тому, что им пророчили после смерти Жижки. Дескать, друг другу глотки перегрызут. Прага, Табор и Сиротки. Ничего похожего. Если кто-то на это рассчитывал, тот жестоко просчитался.

– Опасность не только не уменьшается, но даже возрастает, – басовито загремел Альбрехт фон Колдиц, староста и земский гетман вроцлавско-свидницкого княжества. – Мои шпики сообщают о крепнущем сотрудничестве пражан и Корыбута с наследниками Жижки: Яном Гвездой из Вицемилиц, Богуславом из Швамберка и Рогачем из Дубе. Не скрываясь говорят о совместных военных операциях. Господин Пута прав. Ошиблись те, кто рассчитывал на чудо после жижковой смерти.

– И нечего, – с усмешкой вставил Кашпар Шлик, – рассчитывать ни на новое чудо, ни на то, что проблему чешской схизмы за нас прикроет Пресвитер Иоанн,[347] который придет из Индии с тысячами лошадей и слонов. Мы, мы сами должны это сделать. Именно по этому вопросу меня прислал сюда король Жигмонд. Мы должны знать, на что реально он может рассчитывать в Силезии, Мораве, в Опавском княжестве. Хорошо было бы также знать, что на этот счет думают в Польше. Об этом, надеюсь, нам сообщит его преосвященство краковский епископ, непримиримое отношение которого к польским сторонникам виклифизма широко известно. А мое присутствие здесь доказывает одобрение политики Римского короля.

– Мы в Риме знаем, – вставил Джордано Орсини, – с каким пылом и самоотверженностью борется с ересью епископ Збигнеус. Мы знаем об этом в Риме и не замедлим вознаградить.

– Следовательно, – снова улыбнулся Кашпар Шлик, – можно считать, что Польское королевство поддерживает политику короля Жигмонда? И поддержит его инициативы? Действенно?

– Очень бы хотел, – фыркнул раскинувшийся за столом крестоносец Готфрид фон Роденберг, – воистину был бы очень рад услышать ответ на этот вопрос. Узнать, когда же мы можем ждать действенного участия польских войск в антигуситском крестовом походе. Из уст объективных хотелось бы мне это узнать. Так что я слушаю, monsignore Орсини. Все мы слушаем!

– Конечно, – улыбнувшись, добавил Шлик, не спускавший глаз с Олесьницкого. – Все слушаем. Чем окончилась ваша встреча с Ягеллой?

– Я долго беседовал с королем Владиславом, – проговорил несколько опечаленным голосом Орсини. – Но, хм-м… Без всякого результата. От имени и по уполномочию Его Святейшества я вручил польскому королю нешуточную реликвию… один из гвоздей, коими наш Спаситель был прибит к кресту. Vere, если такая реликвия не в состоянии христианского монарха воодушевить на антиеретический крестовый поход, то…

– То это – не христианский монарх, – докончил за легата епископ Конрад.

– Вы заметили? – насмешливо поморщился крестоносец. – Лучше поздно, чем никогда.

– Видимо, – вставил Людвиг Бжегский, – на поддержку поляков вера рассчитывать не может.

– Польское королевство и польский король Владислав, – в первый раз открыл рот Збигнев Олесьницкий, – поддерживают истинную веру и Петрову Церковь. Максимально возможным способом – денариями святого Петра. Этого ни один из представленных здесь вельмож о себе сказать не может.

– А-а! – махнул рукой князь Людовик. – Болтайте что хотите и сколько хотите. Тоже мне – Ягелло христианин! Это неофит, у которого под шкурой постоянно сидит дьявол!

– Его язычество, – выкрикнул Готфрид Роденберг, – очевиднейшим образом проявляется в дикой ненависти ко всей немецкой нации – опоре Церкви, в особенности же к нам, госпитальерам Светлейшей Девы, antemurale christianitatis,[348] своей грудью защищающим католическую веру от нехристей. Кстати, уже двести лет! Правда и то, что этот Ягелло – неофит и идолопоклонник, который, чтобы истерзать орден, не только с гуситами, но и с адом самим готов стакнуться. Да и вообще не о том нам сейчас рассуждать надо, как убедить Ягеллу и Польшу присоединиться к крестовому походу, а вернуться надобно к тому, о чем мы в Пресбурге тогда, еще два года назад, на Трех Царей, совещались, как бы нам на самою Польшу с крестовым походом вдарить. И на куски разодрать этот гнилой плод, этого ублюдка городельской унии![349]

– Ваши слова, – очень холодно проговорил епископ Олесьницкий, – похоже, стоят самого Фалькенберга. И неудивительно, ведь не секрет, что и пресловутые «Satyry» надиктовали Фалькенбергу не где-нибудь, а именно в Мальборке. Напоминаю, что названный пасквиль осудил собор, а сам Фалькенберг вынужден был отречься от своих позорных еретических тез под угрозой костра. Прямо-таки странно звучат они в устах человека, говорящего об antemurale christianitatis…

– Не злобствуйте, епископ, – примиряюще вставил Пута из Частоловиц. – Ведь факт же, что ваш король гуситов поддерживает. Явно и тайно. Мы знаем и понимаем, что поляки крестоносцев держат в шахе, а в том, что их в шахе держать приходится, ничего удивительного, если честно говорить, нет. Однако же результаты такой политики для всей христианской Европы могут оказаться губительными. Вы ведь сами знаете.

– Увы, – подтвердил Людвиг Бжегский. – А результаты мы видим. Корыбутович в Праге и с ним несколько рот поляков. В Мораве Любко Пухала. Петр из Лихвина и Федор из Острога. Вышек Рачиньский рядом с Рогачем из Дубе. Вот где они, поляки, вот где на этой войне мелькают польские гербы и слышны польские боевые кличи. Вот как Ягелло поддерживает истинную веру. А его эдикты, манифесты, указы? Мозги нам пудрит, вот что.

– А тем временем свинец, лошади, оружие, снедь, товары всякие, – угрюмо добавил Альбрехт фон Колдиц, – непрерывно текут из Польши в Чехию. Как же так, а, епископ? По одной дороге денарии, которыми вы так похваляетесь, шлете в Рим, а по другой – порох и снаряды для гуситских пушек? Согласитесь, очень это похоже на вашего короля, который, как говорят, Богу ставит свечку, а черту огарок.

– Над некоторыми проблемами, – признался после недолгого молчания Олесьницкий, – и я задумываюсь. Чтобы дело шло к лучшему, я приложу старания, пособи мне Боже. Но не хочется бросаться словами, повторяя одни и те же аргументы. Так что скажу кратко: доказательством намерений Польского королевства является мое здесь присутствие.

– Кое мы воспринимаем положительно, – хлопнул по столу епископ Конрад. – Но что оно такое сегодня, это ваше Польское королевство? Вы, что ли, господин Збигнев? Или Витольд? Или Шафраньские? Или, может, Остророг? Или же Ястжембцы и Бискупцы? Кто в Польше правит? Ведь не король же Владислав, дряхлый старец, который даже с собственной женой управиться не в состоянии. Так, может, и верно, Сонка Гольшанская в Польше командует? И ее любовники, Челок, Хиньча, Куровский, Заремба? И кто там еще эту русинку хендожит?

– Vera, vero, – печально покачал головой легат Орсини. – Стыдоба, чтобы такой cornuto[350] был королем…

– Вроде бы серьезный тинг, – наморщил лоб краковский епископ, – а сплетнями забавляемся, словно бабы. Или жаки[351] в борделе.

– Не станете же вы отрицать, что Сонка Ягелле рога наставляет и позорит его всячески.

– Буду отрицать, ибо это vana rumoris.[352] Слухи, распускаемые и подпитываемые Мальборком.

Крестоносец вскочил из-за стола, красный и готовый ответить, но Кашпар Шлик остановил его резким жестом.

Pax! Оставим эту тему, есть дела и поважнее. Насколько я понимаю, вооруженное участие Польши в крестовом походе в данный момент дело сомнительное. Что делать, хоть и с сожалением, но принимаем к сведению. Однако клянусь ракой святого Якуба, присмотрите, епископ Збигнев, за тем, чтобы были реально исполнены пункты договоренности в Кежмарке и Ягелловы эдикты из Трембовли и Велуна. Эти эдикты вроде бы закрывают границы, торгующим с гуситами грозят наказанием, а меж тем товары и оружие, как справедливо заметил господин свидницкий староста, по-прежнему из Польши в Чехию идут.

– Обещаю, – нетерпеливо прервал Олесьницкий, – что приложу старания. И это не пустые слова. Сносящихся с чешскими еретиками в Польше будут карать, существуют королевские эдикты. Jura sunt clara.[353] Однако господину свидницкому гетману и его преосвященству епископу напомню слова Писания: «Почему вы видите пылинку в глазах брата, а в своем бревна не замечаете?» Половина Силезии торгует с гуситами, и никто ничего против этого не предпринимает.

– Ошибаетесь, ясновельможный князь Збигнев, – перегнулся через стол епископ Конрад. – Ибо предпринимаем. Уверяю вас, что предприняты определенные меры. Жесткие средства. Без эдиктов, без манифестов, без всяких пергаментов обойдется, но некоторые defensores haereticorum[354] на собственной шкуре почувствуют, что значит с еретиками кумоваться. А других, уверяю вас, бледный страх охватит. Тогда мир увидит разницу между истинной и показной деятельностью. Между истинной борьбой и запудриванием, как вы выразились, мозгов.

Епископ говорил так ядовито, в голосе его было столько запекшейся ненависти, что Рейневан почувствовал, как волосы шевелятся у него на макушке. Сердце принялось биться так сильно, что он испугался, как бы собравшиеся внизу не услышали. Однако у тех, внизу, на уме было нечто иное. Кашпар Шлик снова успокоил собравшихся и прекратил споры, а затем призвал к конкретному и спокойному обсуждению ситуации в Чехии. Спорщики в лице епископа Конрада, Готфрида Роденберга, Людвига Бжегского и Альбрехта фон Колдица умолкли, а заговорили молчавшие до того чехи и моравцы. Ни Рейневан, ни Шарлей, ни Самсон Медок не знали никого из них, однако было ясно – или почти ясно, – что это паны из круга пльзенского ландфрида и верного Люксембуржцу моравского дворянства, сгруппировавшегося вокруг Яна из Краваржа, хозяина в Ийчине. Вскоре оказалось, что один из присутствующих и есть тот самый знаменитый Ян из Краваржа собственной персоной.

Именно Ян Краварж, видный, черноволосый и черноусый, с лицом, цвет которого доказывал, что он больше времени проводит в седле, нежели за столом, больше других мог сказать о теперешней ситуации в Чехии. Его никто не прерывал. Когда он говорил спокойным, даже немного бесстрастным голосом, все, склонившись, молча вглядывались в карту королевства Чехии, разложенную на столе, на том месте, с которого слуги убрали начисто обглоданный скелет быка. Сверху детали карты не были видны, так что Рейневану оставалось положиться на воображение, когда хозяин Ийчина говорил об атаках гуситов на Карлштайн и Жебрак, правда, безуспешных, и на Швигов, Обожище и Кветницу, к сожалению, вполне удачных. О действиях на западе против верных королю Зигмунту панов из Пльзна, Локтя и Моста. Об атаках на юге, в данный момент удачно отражаемых католическим объединением пана Олдржиха из Рожмберка. Об угрозе Иглаве и Оломунцу, созданной союзом Корыбутовича, Божка из Милетинка и Рогача из Дубе. Об опасных для северной Моравы действиях Добка Пухалы, польского рыцаря герба Венява.

– У меня пузырь переполнился, – прошептал Шарлей. – Не сдержусь.

– Может быть, тебе позволит сдержаться знание того, – прошептал Самсон Медок, – что если тебя обнаружат, то второй раз ты отольешь уже на виселице.

Внизу заговорили об Опавском княжестве. И тут же разгорелся спор.

– Пшемка Опавского, – заявил епископ Конрад, – я считаю сомнительным союзником.

– Из-за чего? – поднял голову Кашпар Шлик. – Из-за его женитьбы? Из-за того, что он якобы взял в жену вдову Яна, князя Рацибужа? А она ягеллонка, дочь Димитра Корыбуты, племянница польского короля и родная сестра Корыбутовича, доставляющего нам столько неприятностей? Уверяю вас, господа, короля Жигмонда совершенно не волнует этот союз. Ягеллоны – семейство волчье, там чаще грызутся, чем стакиваются. Пшемек Опавский не сойдется с Корыбутовичем только потому, что это его шурин.

– Пшемек уже заключил союз, – возразил епископ. – В марте, в Глубочках. И в Оломунце в день святого Урбана. Воистину быстро Опава и моравские паны договариваются с еретиками, быстро заключают союзы. Что скажете, пан Ян из Краваржа?

– Не наговаривайте ни на моего тестя, ни на моравское дворянство, – буркнул в ответ хозяин Ийчина. – И знайте, что благодаря пактам с Глубочком и Оломунцем мы имеем сейчас мир в Мораве.

– А гуситы, – высокомерно усмехнулся Кашпар Шлик, – получили свободный торговый доступ в Польшу. Мало, ох мало же вы понимаете в политике, пан Ян.

– Если бы нас… – загорелое лицо Яна из Краваржа покраснело от злости, – если б нас своевременно… Когда на нас шел Пухала… Если б нас Люксембуржец поддержал, нам не пришлось бы ни о чем договариваться.

– Чего уж теперь вздыхать. Если бы да кабы, – пожал плечами Шлик. – Главное, что из-за ваших переговоров гуситы получили свободные торговые пути через Опаву и Мораву. А упомянутый Добко Пухала и Петр Поляк держат Шумперк, Уничув, Одры и Доляны, фактически блокируют Оломунец, обдирают рейдами и терроризируют всю округу. Это у них там мир, а не у вас. Паршивый вы сделали интерес, пан Ян.

– Рейды, – вставил со злой усмешкой вроцлавский епископ, – не только гуситская профессия. Я дал гуситам под дых в двадцать первом году в Броумове и под Трутновом. Там гуситские трупы укладывали штабелями. Небо было черным от дыма костров. А кого мы не убили и не сожгли, того пометили. По-нашему, по-силезски. Как увидишь теперь чеха без носа, руки или ноги, знай – это результат того нашего удачного рейда. А что, господа, не повторить ли нам спектакля? 1425 год – год святой… Может, почтить его истреблением гуситов? Я не люблю болтать впустую, не привык также ни договариваться со змеюками, ни мира с ними заключать! Что скажете, господин Альбрехт? Господин Пута? Добавьте каждый к моим еще по двести копий и пехоту с огневым оружием, и мы выбьем у еретиков дурь из головы… Осветится заревами небо от Трутнова до Градца-Кралове. Обещаю…

– Не обещайте, – прервал Кашпар Шлик. – А пыл свой попридержите до нужного момента. Для крестового похода. Ибо не в рейдах дело. Не в том, чтобы рубить ноги и руки, какой королю Жигмунду прок от безруких и безногих подданных. Да и Его Святейшество жаждет не уродовать чехов, а в лоно истинной Церкви возвратить. И не в уничтожении мирного населения суть дела, а в том, чтобы разбить таборитско-оребицкие войска. Так разгромить, чтобы они на переговоры пошли. Поэтому перейдем к делу. Какие силы выставит Силезия, когда будет объявлен крестовый поход? Прошу конкретно.

– Конкретно-то, пожалуй, – криво усмехнулся епископ, – вы можете говорить с жидами. А разве дело – так с родственниками разговаривать? Ведь практически вы уже мой свояк. Впрочем, если вы настаиваете, извольте: я один выставлю семьдесят копий плюс соответствующую пехоту и огнестрельцев. Конрад Кантнер, мой брат, ваш будущий тесть, даст шестьдесят конников. Столько же выставит, я знаю, присутствующий здесь Людвиг Бжегский. Румпрехт из Любина и его брат Людвик соберут сорок. Бернард Немодлинский…

Рейневан даже не заметил, как задремал. Разбудил его тычок в бок. Кругом стояла темень.

– Бежим отсюда, – буркнул Самсон Медок.

– Мы вздремнули?

– К тому же неплохо.

– Тингу конец?

– Во всяком случае, временно. Говори шепотом, за овином – пост.

– Где Шарлей?

– Уже шмыгнул за лошадьми. Теперь иду я. А потом ты. Сосчитай до ста и выходи. Через двор. Возьми охапку соломы, иди медленно, наклони голову, вроде как ты слуга, к лошадям идешь. А за углом крайней хаты – направо и в лес. Понял?

– Конечно.

 

На площадке крутились несколько солдат, горели костерки и мазницы, но мрак навеса давал настолько хорошее укрытие, что Рейневан не побоялся влезть на скамейку, приподнялся на цыпочки и сквозь пленку в окне заглянул в комнату. Пленки были сильно грязные, а комната освещена скупо. Однако ему удалось рассмотреть, что разговаривали трое. Одним был Конрад, епископ Вроцлава. Юношески звучный и выразительный голос не позволял в этом сомневаться.

– Повторяю, я, господа, искренне благодарен за информацию. Нам самим нелегко было бы ее раздобыть. Купцов губит жадность, а с конспирацией в торговле трудновато, секрета не удержишь, слишком много звеньев и посредников. Рано или поздно поступит донос на того, кто с гуситами знается и ведет с ними торговлю. Но вот с господами дворянами и мещанами дело гораздо сложнее. Они умеют держать язык за зубами, вынуждены опасаться Инквизиции, знают, что случается с еретиками и гуситскими приспешниками. И повторяю еще раз: без помощи из Праги мы никогда не напали бы на след этакого Альберта Барта или Петра де Беляу.

Сидевший спиной к окну мужчина проговорил с акцентом, которого Рейневан не спутал бы ни с каким другим. Это был чех.







Дата добавления: 2015-08-31; просмотров: 203. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2019 год . (0.059 сек.) русская версия | украинская версия