Студопедия — КНИГА ТРЕТЬЯ 9 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

КНИГА ТРЕТЬЯ 9 страница






— Об этом мы с тобой еще как-нибудь поговорим на досуге! — говорит Пришлякову Павлик и выходит из уборной, — Ты мне только одно сейчас разъясни: вот у меня есть дом, вот мама заплатила за него Шевелевым три тысячи четыреста — значит, мы оба с мамой, по-твоему, сволочи?

— Нет, вы не сволочи, — успокоительно констатирует Пришляков. — В сущности, вы такие же бедняки, как и мы все, ибо три тысячи разве деньги?

— И еще триста двадцать бабушкиных?

— И триста двадцать — не деньги. Вот деньги, когда у одного человека триста двадцать тысяч, когда у него одного две тысячи десятин; когда он один владеет таким количеством земли, а рядом крестьяне жрут лебеду да картошку, вот когда у одного триста двадцать тысяч в банке, а рабочему нет на молоко для больного ребенка, — вот тогда эти люди действительно сволочи, и от них надо эти деньги и землю обязательно отобрать.

— Д-да, вон оно что, — раздельно говорит больше себе Павлик и подходит к классной двери и уже берется за ручку, как новая мысль пронзает его сердце иглой. — Постой: вот у бабушки моей, которая подарила мне триста двадцать, может быть, и в самом деле было две тысячи десятин. Что же тогда она — тоже сволочь?

— Тогда, брат, обязательно, — с некоторой натугой подтверждает Пришляков.

И внезапно громкий смех Павлика потрясает коридор гимназии.

— Нет уж, Васька, я этому никогда не поверю! — говорит Павлик и снова раскатывается хохотом перед дверью в класс. Он вспоминает восковое, осиянное кротостью лицо бабушки, вспоминает ее кипарисовые пальцы, благостную улыбку, точно светик на восковом яйце, и повторяет с убеждением, прерываемым торжествующим смехом: наконец-то «попался» со своей политикой Нелюдим. — Вот уж этому я никогда не поверю! Чтобы такая бабушка была сволочью. Заврался, Васька!

Его хохот прерывается скрипением классной двери. Изумленный, ошарашенный учитель математики появляется на пороге.

— Почему вы не в классе? Что за дикий хохот?

— А это у нас животы болели, — скромно отвечает Павлик первой явившейся в ответ мыслью.

Ответ показался настолько наглым, что даже нельзя было рассердиться.

— Оба — без места, станьте к стене, — тихо сказал гимназистам преподаватель.

Так нежданно милостиво обошелся первый урок «политической экономии».

 

Необычно новая острая тема сближала, порождала разговоры, приводила к встречам. Так как теперь у Павлика был собственный дом, встречаться стало удобнее у него. Мама была тиха и кротка, для нее всего важнее было, чтоб Павлик был доволен; но и сам Пришляков не показался Елизавете Николаевне неприятным. Своим верным глазом она видела его правду, его борьбу за жизнь, так знакомую и ей. Надо было, чтоб и Павлик не оставался один, отвлекался от своих напряженных мыслей, от неустанных ночных писаний.

И порою по субботам, когда сын приходил в отпуск, сама Елизавета Николаевна спрашивала его:

— К тебе сегодня придут?

— Да, придут, — отвечал Павел, вглядываясь в глаза матери, не сердится ли она, что так часто к нему ходят. — А что ты, мама?

— Просто я напекла сегодня коржиков. Угостишь их чаем.

Мать говорила «их», а Павлик знал, что нужно было сказать «его».

Не упоминала об имени Пришлякова мама, так чутка и деликатна была она.

Прежде всего, конечно, было нужно друзьям поговорить о летних вакациях, о репетиторстве Пришлякова.

Но так как там была какая-то незадача, Пришляков отзывался односложно, рывками. Только при особой настойчивости Павла начинались более подробные рассказы; болело ими, замечал Павел, сердце Пришлякова: в работе этой было что-то заветное для него.

И за чаем, в сумраке вечера, в одиночестве, когда мать Павла уходила по делам, как-то таяла под взглядом Павлика обычная отчужденность, обычная замкнутость Нелюдима, и он начинал поверять другу свои думы и дела.

Первое его репетиторство у купца Звонарева кончилось крахом. На лесопильном его заводе рабочие вдруг потребовали прибавки. Долго недоумевал лесопромышленник, — наконец выяснилось: приставленный к его детям репетитор читал им какие-то брошюры в леске за заводом.

Кратко было поступлено, без лишних разговоров. Едва Пришляков пришел с купеческими детьми после купанья, увидел во дворе тележку и в ней свой повязанный веревочками чемодан.

— Позавтракайте — да с богом! — кратко сказал Звонарев.

— Что такое? В чем дело?

— С богом. Вот и десятка на обратный путь. Благодарите еще, что не поговорил с исправником.

Второе «репетиторство» у вдовы-полковницы в станице под Оренбургом было несравненно удачнее. Может быть, потому, что и сам Пришляков сделался осторожнее, а может быть, и оттого, что полковница в общем была «душа человек».

— Как же — все-таки полковница? — пытался в свою очередь иронизировать Павел. — Значит, все-таки имущество, все-таки деньги, земля, — может быть, и те знаменитые две тысячи десятин переводят человека из одного ранга в другой?

На эти шпильки Пришляков ответствовал тихой бранью и смущением. Причины же последнего были в том, что, как оказывалось по полусловам и намекам, «душа человек» была не сама полковница, а семнадцатилетняя Вера, дочка ее.

Но здесь Пришляков уже накрепко ставил точки, и никакие булочки и оладьи с изюмом не раскрывали его уста.

— Значит, все-таки — Верочка? — допытывался Павлик.

Пришляков забирал фуражку и уходил, отпустив приятелю краткое:

«Тюря».

Чем-то теплым веяло тогда от его сухой и сутулой фигуры.

Одно только было объяснено Павлику: откуда на руках появились мозоли, а на щеках прыщи.

— Работал я там и сохой и вилами, хорошее было дело — страсть.

— А почему на щеках желваки?

— Не желваки, дорогой, а фурункулы.

— А фурункулы — что?

— Болезнь не для богатеньких, фитюк!

 

 

Как быстро бежало время, как стремительно уносилось оно!

Кажется, только махнула крылом птица, а вот уже Рождество, половина учебного года кончилась. А вот точно вихрем промчались морозы, и настал апрель, и ощетинилась белым пухом верба, и гимназисты идут пасхальной ночью к заутрене, хлеща друг друга прутьями и крича:

— Верба-хлест — бьет до слез!

Что Пришляков, конечно, не ходил к заутрене, надо ли объяснять? Но не пошел на этот раз в церковь и Павел, явно подпавший под влияние Нелюдима. Правда, у него самого были кое-какие сомнения в целесообразности этих «обеден» и «заутрень»: еще, помнится, давно, когда жил он без мамы, в доме тети Наты, приходили ему в голову скорбные мысли о богатых и бедных, о счастливых и одиноких, живущих у чужих на хлебах. Что-то неладное и неверное виделось Павлику в великолепии священнических риз и тут же рядом — в горьком паскудстве лохмотьев нищих, толпящихся на паперти с протянутыми к «счастливым» руками.

Теперь, правда, Павел жил не нахлебником и не один, а с ним была его единственная мама, ходившая в церковь и ушедшая к заутрене… Теперь Павлик был счастливым и даже богатым, но уже не лежало к заутреням сердце: все больше и больше погружалось оно в глубокое раздумье и глубокие мысли, словно оставлявшие на сердце борозду.

— Ты что же, не пойдешь со мной к заутрене, Павлик? — спросила его мать.

— Нет, мамочка, не пойду, — смущенно ответил Павлик. — Ко мне обещал прийти Вася, мы хотим позаниматься: ведь экзамены скоро!

Павлик видел, как притаенно-тревожно посмотрела на него мать своими всегда печальными глазами. Однако она не возражала: вырастал, становился юношей ее возлюбленный сын, надо было давать ему свободу.

— Ну, как знаешь, как знаешь, — тихо проговорила она и, взяв в руку желтую свечку и фонарик, вышла из дома. На несколько мгновений и эта желтая свеча, и бумажный цветной фонарик вдруг сладко и больно напомнили о детстве; нестерпимо захотелось Павлу пройтись по этим мягким, не просохшим от вешней воды полутемным улицам об руку с мамой, которая теперь уходила одна, сдавленно покашливая.

— Я провожу тебя, мама, до Главной улицы! — крикнул Павел и бросился за матерью.

— Но к тебе же придут! — глаза матери были внимательны и кротки.

— Да, ко мне придет Вася… — и Павлик остановился.

И он долго смотрел вслед матери, пока во мраке апрельской ночи не скрылась ее тонкая фигурка в бедненькой тальме и старой шляпе со стеклярусом.

— Дела прежде всего! — громко проговорил он. Все чаще и чаще в оборотах его речи стал проявляться стиль солидного романиста. Покашляв, он решительно повернул за угол, где уже маячила несуразная фигура Пришлякова в коротких, замызьанных, залитых клеем штанах.

Оба вошли в дом.

— А твоя мать, видно, пошла к заутрене? — осведомился Нелюдим и получил спокойный, исполненный достоинства ответ:

— Я не касаюсь ее религиозных верований: это ее личное дело.

— Из хрестоматий все тяпаешь, друг. Надо что-нибудь посвежее.

Присели. Несмотря на многие «сдвиги» в сознании Павлика, ему

было приятно зажечь на своем письменном столе свою собственную зелененькую лампу.

— Так, значит, ты не оставляешь надежд на наше тайное общество? — спрашивал Павел, подавая гостю стакан чая и сухари.

Сухарница была новенькая, ореховая, лобзиком выпиленная.

— Твое занятие? — прищурившись, осведомился гость.

— Мое, а что?

— Заедают все-таки тебя вещи, Павел. С одной стороны, общество, с другой — лобзик и стихи.

— Не ершись! Вспомни Верочку!

— Да, вот уж эта войдет в работу: эта не вашенская! На курсы в Питер едет!

— Посмотрим.

— За собой поглядывай.

Густой, бархатный удар колокола вплывает, в черноте ночи, в раскрытое окно. Оба невольно вздрагивают.

— Как слышно! — ежась от воспоминаний, говорит Павлик, и снова закрадывается в сердце колючая мысль о скорбной молящейся маме в ее бедной шляпке со стеклярусом.

— Потому и слышно, что в подвале живете!

— Всегда ты ляпнешь как в лужу, Вася!

— Не я ляпаю, а наука. А наука говорит: звук распространяется по земле лучше, чем в эфире. Вот для тех, у кого по две тысячи десятин, этот колокол звучит ласково — дружочком, а кому по подвалам — глухо: бум! Как по башке кувалдой.

— Нет, это не кувалда, нет! — шепчет себе Павел и снова думает о том, как мама его стоит теперь в ярко освещенном храме одна под пение: «Друг друга обымем…» Некого ей обнять.

— А вот я держу пари, что знаю, о чем ты сейчас думаешь.

— Никогда не угадаешь!

— А вот угадаю: о матери, что она одна! Ну-ка, соври!

— Ты прав, Вася, — тихо говорит Павел и обнимает друга.

— Так много еще в вас от старой завали! — презрительно говорит Пришляков и поднимается, блестя злыми глазами. — «Рцем братие!» — не так ли? Брат мне — мой лесопромышленник Звонарев, посадивший меня с чемоданом в бричку — алле? Брат мне наш душитель-инспектор, наш губернатор, порющий мужиков, как жандармский полковник? «И ненавидящим нас простим вся воскресением?» Так, что ли? — Пришляков поднимается и ходит, блестя белками. — Никогда не прощу, никогда! И всегда буду ненавидеть.

— Да, жизнь! — тихо вздрагивая в ночной свежести, говорит Павлик. — Кто разъяснит эти противоречия? Когда? Кто?

— Те, которые придут за нами и построят новую жизнь, без подвалов и тюрем. Запомни это и с этим живи.

 

 

И бежит, и бежит время. Прошла Пасха, кончились экзамены. Пришляков снова уехал в деревню на работу, а Павел снова видит себя сидящим рядом с матерью в тарантасе, едущим в деревню — на последние каникулы перед концом учения. Ему семнадцать, он в последнем классе, он выпускной, ростом он гораздо выше, его усы уж не проблема — но не радуют сегодня восьмиклассника усы.

Весь этот день не сходит с сердца тоска. Отяжелела она, сгустилась и как черная паутина опутала его. Казалось бы, перемена места, новые мысли, новые впечатления, — теперь Павел приезжает в дедовский дом уже как хозяин — разве он позволит теперь тетке третировать маму, он, выпускной, почти университетский студент?..

Нет, он заведет теперь в доме свои порядки, он поставит тетку Анфу в границы, он единственный мужчина, он покажет себя…

Но не радовали и эти мысли единственного мужчину. Правда, постепенно, с отдалением от города, захватывали внимание степные просторы, и воздух все настойчивее наполнял грудь, весенний радостный воздух… да и мама сидела возле такая радостная, такая гордая, что невольно на губы восьмиклассника набегала улыбка. «Смешная она и милая, и морщинки у нее под глазами… Как радуется она, что вырастила и воспитала, как ждет и верит в счастье свое».

И выпрямляется Павлик. Да, не только о себе, не все наедине с душой, еще есть важное дело — успокоить мать, семнадцать долгих лет страдавшую за него. Конечно, он даст ей отдых, он устроит ей жизнь, он покажет всем, что может не только мечтать, но и работать; не только думать, но и претворять в дело жизнь. А тарантас все едет, все едет, и тени ложатся на горизонты, и все чаще и чаще припадают к земле молчаливые, печальные, разоренные села. В одном из них они остановятся на отдых, переночуют, а завтра в дедовский дом.

И так неприметно пришло это завтра. Павел не может припомнить, как это случилось, что он так быстро заснул на постоялом дворе и проснулся лишь оттого, что его будила мать.

— Пора ехать дальше; как утомился ты, дружочек, в пути.

И снова деревня, овраги, церкви и весенняя молодая наивная травка.

Вот и река, вот мост, теперь до села не более часа; чувствует восьмиклассник, поднимается в его душе волнение, — волнение или радость, светлеет что-то в глубине сердца, светлеет и ширится, неужели оттого это, что вон там, на склоне седеющего взгорья, белеют избы села и в сторонке, под старыми бесшумными сонными березами, — с красной крышей дом? Неужели и у него есть любовь к дому, к старому дедовскому гнезду?

Въезжают в ворота — все тот же подорожник, та же тишина пустого немого двора, и неужели это все те же горлицы, что встречались в детстве, отбежали сейчас от колес брички, непугливо воркуя?

Да, сколько прошло лет? Вместо девятилетнего мальчика приехал юноша, молодой человек, будущий студент, а солнце все такое же яркое, высокое и прохладное, и грачи играют на общипанных ветках осокорей так же немолчно, нестройно и недружно.

— Лизочка, Лизочка, — слышит Павел визгливый голос совсем как в детстве. — Вот ты и приехала… — Но тут же прибавляется и непохожее на прежнее: — А Павлик стал совсем женихом.

Алеют щеки восьмиклассника. Не нравится ему новое наименование, чем-то опасным и тревожным веет от него… И чтобы скрыть смущение и тревогу, обращается он к тетке внушительно и солидно:

— Будет вам болтать глупости, тетка Анфа: распорядитесь лучше, чтобы нам подали самовар.

Укоризненно взглядывает на Павлика мама, а тетка не обижена. С полной готовностью поворачивается она к дверям дома и кричит жестяным, блеющим голосом, с пухнущей от напряжения шеей:

— Прасковья, Прасковья, скорей самовар. Самовар сейчас будет, Павлушенька, миленький мой, — объясняет Анфа и тотчас же лезет целоваться.

А Павел испытующе ей смотрит в лицо, и хотя на сердце его неловко, что он был груб со старухой, однако он видит, что его вес в доме увеличился, что отныне тетка — под его началом, что, воспитанная в давнем подчинении мужчине, она нисколько не поражается, что Павлик взял над ней власть.

Проходят на теткину половину, а там, на скатерти с райскими птицами, уже расставлены пирожки и лепешки, и варенье в вазочках сияет рубиновыми блестками, а вот дородная деревенская девушка с высоко поднятым подолом входит с самоваром, и босые ноги ее, белые, как сметана, над икрами и коричневые у ступней, здорово и веско шлепают по полу, так здорово, что звенит в буфетных шкапчиках посуда и серебро.

— Тише ты, тише, телка: господа приехали… — укоризненно останавливает свою прислужницу Анфиса.

А прислужница тут же усердно дергает носом и вспотевшей рукой вытирает крупные капли пота на здоровом краснощеком рябом лице.

— Узнаешь ли ты, Павлушенька: ведь это прежняя Пашка, Прасковья? — спрашивает тетка, звеня чайницей и ложками.

А Павлик уже бледен, угрюм и бледен, и глухо встревожено сердце его. Старые темные воспоминания вошли в сознание опасно и колко. Он видит, что и Паша его узнала, и, растерянно склонившись к столу, накладывает себе варенья.

— Да, конечно, я вспоминаю. — отвечает он глухо, враждебно отстраняясь. — А вот варенье у вас, тетка, кислое: мало сахару положили.

«И зачем, зачем это? В первый же день это самое?..» — тяжко плещется в его голове.

 

 

После чая Павел с матерью проходят на свою половину, и, разобрав вещи, как взрослый мужчина и защитник, выходит с револьвером в кармане на прогулку в дозор.

Теперь уже деда нет в живых, он единственный мужчина, весь дом на его попечении. Как городской житель он слыхал, что в деревне бывают разбойники, — револьвер необходим.

Сжимая в кармане оружие, обходит Павел вокруг дома по двору и саду раз и другой, затем вступает в вязовую рощу, здесь приходится-таки вынуть револьвер, но так мирно, и сонно, и спокойно все в рощице, так ласково и чинно воркуют горлицы на ветках, что с тайным разочарованием прячет восьмиклассник свой убийственный «лефоше»: не понадобилось!

Может быть, еще подойдет в нем надобность с наступлением ночи, а пока… «взрослый мужчина» гонится за кошкой. Он сам не знает, как это случилось, только из кустов шиповника вылезла белая кошка с зелеными глазами, фыркнула, ощетинилась, вздернула хвост трубой — и прыснула по тропинке. А за ней, совсем против воли, прыснул и восьмиклассник и побежал вдогонку, крича:

— Ату ее!.. Держи!.. У-лю-лю!..

Правда, он остановился тотчас же не без конфуза и осмотрелся: не увидел ли кто? Как-то сами собой двинулись ноги за этой проклятой кошкой: впредь следовало настойчивей управлять инстинктами, а то можно попасть в недостойное положение: увидела бы тетка Анфиса, которую он так сразу приструнил, или мама увидала бы, или… Паша, наконец.

«Пашка…» — тревожно вспоминает он. Так больной делается на сердце, что от воспоминания о совместной скачке с кошкой не остается и следа. Все тревожнее делается на душе. Ну зачем это опять? Кому это нужно, чтобы всегда душа его, ищущая мечты, прежде всего к темному приникала? Кому нужно было, чтобы Павлик в первый же день явления в дедовский дом Пашу увидел, ту, которая первая посеяла в душе его опасные мысли, которая первая рассказала ему о том, как дети родятся, и как в «семейство» играют, и как потом…

Не разбирая дороги, идет по лесу восьмиклассник… Черная земля под ногами чередуется с зелеными дольками ежевики, цепко пристающей к ногам, свивающей сапоги; а вот шиповник предстал перед глазами, а вот ветвь барбариса схлестнула с головы фуражку, и останавливается Павел и смотрит: в тупик пришел он, к старой грязной замшелой стене строения, похожего на каретник, вдоль которого отвратительно и смрадно наследили. И печально отстраняется от стены Павел и смотрит вокруг себя изумленно-горькими глазами: что это люди так загаживают природу? Почему они так грубы и нечистоплотны? И обращается Павлик вправо — нельзя пройти; поворачивается влево — так же смрадно и тошнотно; и отступает он назад и растерянно идет по прежней дорожке, и чудится ему, что и он в тупике, что и его загнали в тупик жизни, откуда нельзя пробиться к простору, к воле, к свету и красоте.

О, жизнь темная, жизнь разоренная, жизнь, лишенная красоты! Когда-то она переменится, когда очистится от скверны и будет прекрасной, какой быть должна? Когда-то воля освобожденного от бед человека прозвучит как благовест и прольется свет на потемки жизни…

 

 

Во все стороны понеслись, от глупого теткиного послуха, известия, что в Ленево прибыл с матерью прекрасный молодой человек, первый ученик, восьмиклассник Павел, герой и Красавец, каких мало, который будет профессором в самой Москве.

И странно, так недавно еще здесь, в деревне, Павел заслужил себе за поминки деда звание атеиста, а теперь он будущий профессор и герой.

Как тараканы на сахар, потянулись из всех щелей уезда в старый леневский дом гости и визитеры. Все желали познакомиться с молодым человеком, объявились даже родственники, о которых ранее не было слышно, и по воскресеньям во дворе дома было шумно, как на базаре, от приехавших на побывку родных.

И Павла, и Елизавету Николаевну эти визиты тяготили, зато тетка сияла, словно иконостас. Одеваться она начала в самые яркие платья с горошинами и стрелами и наколку для головы изобрела из желтого муара… Шумящая и скрипящая, она походила на древнего индусского идола, и в беседах с гостями ее язык звенел как соборный колокол.

Кончилось дело тем, что именно по воскресеньям стал исчезать из дому Павлик. Забрав удочки, книжку и саквояж с едой, с утра уходил он за село, к огородам, к озеру и проводил там время за ловлей щук и окуней, пока, по его расчетам, гости не съезжали со двора.

Тишина сонного озера приводила воспоминания о тихом. Смирялись волнения, утихали вопросы, сердце словно распластывалось по зеркалу озера и дышало так же тихо, как дышало оно.

Не разрастались и волнения по поводу встречи с Пашкой. Смущалась ли Прасковья важного вида «профессора», цепочки ли с часами, франтовских ли штиблет, только вела она себя тихо и смирно, не заговаривала, прибирала комнаты, и потом у себя на кухне, потея от натуги, «глушила», по выражению тетки Анфы, «самовар за самоваром, как прорва».

Нет, тревожные мысли рассеивались в тиши деревни, и если бы не незваные гости, то было бы совсем хорошо. Озеро было глубокое, с крутыми берегами, вода милая, мутная, темно-синяя, кружившаяся кое-где омутками. По ту сторону озера тянулись лучные и капустные огороды, хуторки пестрели разбросанными избами, щипали сутра и до вечера траву коровы и овцы, а над всем висело словно хрустальное небо, навевавшее сон и тишь.

Людей поблизости не было, или были они редки, не было здесь в поле и следов от людей; бездумно и бесшумно росли кустарники и травы, и земля стояла невспаханная и невозделанная, какой родила ее природа.

Павел был очень доволен, что довелось ему найти так близко от дома это укромное местечко. Всего полчаса ходьбы через осокоревый лес — и смолкали сразу и без того несложные деревенские шумы, и можно было сидеть и лежать на берегу озера, глядя в самое сердце неба, набрасывая в тетрадку стихи.

Лежа на разостланном пальто, прислушивался к беззвучному движению жизни Павел. Иногда откуда-то слева, из-за низины, приносил ветер слитный говор людей, обрывки человеческих слов, обрывки собачьего лая и визга, скрипение неподмазанного колеса. А в известный, всегда точный час этого воскресного утра с церковной вышки начинали браниться колокола и дробно позвякивали и плакали маленькие, и потом рявкал на них, точно начальник, большой, и, захлипав, маленькие смолкали. А Павел, лежа на пальто, представлял себе, как выходят из церкви разряженные помещицы, купчихи и крестьяне, как подают на паперти от своих щедрот пятаки и потом трясутся на выбоинах деревенской улицы на своих дрожках, направляясь походом на Анфисин пирог.

Опять будут спрашивать: а где «молодой профессор»? И опять мама, смущенно улыбаясь, будет объяснять, что он на рыбной ловле, а тетка, поднимая вверх замасленный палец, будет гудеть колокольным голосом:

— Помяните мое слово, — заговорит о нем не одна Москва.

 

 

В одно из таких благостных, уединенных, исполненных тишины воскресений, когда Павлик бездумно и тихо лежал на своем пальто подле ненужной удочки, лениво записывая рифмы, услышал он в ложбине топот пары лошадей.

Это было не совсем обычно: скакали верхами; телега не скрипела, ехали не крестьяне и не башкиры из соседнего села; но лень было оборачивать голову; пускай скачут, кому пришла охота, а он, Павел, будет лежать и мечтать.

Но приближался топот; приближались и другие, совсем необычные шумы: кто-то переговаривался по-французски, и Павел тотчас разобрал, что кого-то ищут; все спрашивали, правильно ли едут, а вот две лошади вдруг вынырнули на взгорье из низины, и две дамы в черных амазонках разом поднялись в раме зеленых кустов.

— Вот же. вот, — услышал еще Павлик голос, отчасти словно знакомый. — Вот он где прячется, мы накроем его.

Как заяц вскинулся Павлик, но было поздно. Рука его уже схватившая свой скарб для бегства, поникла: прямо перед ним сидели на красивых взмыленных лошадях две тонкие девушки, лошади топтались и плясали по краю обрыва, а девушки, преграждая Павлу путь отступления хлыстами, говорили весело и несмущенно, слегка запыхавшись от быстрой езды:

— Вот мы вас и открыли, теперь не убежите.

Смущенный, по обыкновению, злыми глазами оглядывал подъехавших Павел. А та, которая была поближе, вдруг откинула с лица вуаль и, засмеявшись протяжно, спросила:

— Неужели вы, Павлик, забыли Лину-кузину? А это Эмма Евгеньевна, мадам Драйс.

А Павлик все стоял и смотрел на нежданно явившихся во все глаза, пораженный и оглушенный. Не то, что так нежданно явилась совсем позабытая Лина-кузина, не то, что каким-то образом она так внезапно настигла его да еще вместе с незнакомой дамой, а вот то, что была эта вторая — мадам, совсем не девушка, вдруг почему-то больно и опасно проникло в сердце. Как пронзенное стрелой, оно поникло. «Мадам Драйс, мадам Драйс», — безмолвно повторял он, почему-то более всего удивляясь тому, что она замужем. Так еще юна была она, и огненно-рыжие волосы ее приникали к вискам так девственно-нежно, так хрупка и тонка была ее талия, охваченная сукном амазонки, что никак не думалось, что она замужем. Но помимо этого, как ни странно было сказать, чем-то жутким и вообще веяло от слова «мадам» — новым, неизвестным, словно сулившим в будущем что-то тревожное, ряд недоумений, волнений и бед.

— Я давно хочу познакомиться с вами, я так много слышала от Лины о вас, — проговорила с вежливой улыбкой мадам Драйс.

И при первом звуке ее голоса, что-то содрогнулось, как тронутая струна, в сердце Павлика. Что это за голос был, хрустальный или серебряный, льющийся как музыка? Какой-то чувственной прелестью звучали его тона; точно вещественный был он, литый из серебра или стекла; как хрустальный он проникал в самую глубь сознания; как серебряный очаровывал, опутывал, увлекал. Никогда не доводилось слышать такого тембра голоса Павлу, и он стоял изумленный, почти очарованный и в то же время готовый бежать.

Казалось, последнее было замечено Линой.

— Неужели ты, Павел, совсем забыл меня? — Легко она спрыгнула с седла и сейчас же с шутливым укором обратилась к кавалеру: — Да помоги же сойти с седла даме, несчастный ты медвежонок.

Павел покраснел основательно и крепко: во-первых, он не мог припомнить, чтобы они были с кузиной на «ты», очевидно, она в присутствии посторонней желала применить к делу фамильярность; затем она назвала его «несчастным медвежонком», а это могло обидеть всякого; наконец, держалась Лина с оттенком какого-то превосходства, как старшая или начальница… она, эта розовая кукла, обладавшая ташкентским дядюшкой, могла так третировать его… И уже готово было сорваться быстрое резкое слово, но вспомнил Павел, что действительно кавалеру с дамами надлежит быть вежливым, и, подбежав к мадам Драйс, поклонился ей.

Маленькая рука в шелковой перчатке сильно сжала его пальцы и несколько секунд попридержала их. Соскакивая на землю, она так приблизила к лицу Павлика свои синие глаза, что он слабо вздохнул и отодвинулся пугливо. Какие глаза были синие, какие бездонные. Они светлели, как васильки, но совсем не были так кротки: они могли пылать.

— Извините, я, кажется, толкнул вас, мадам.

— Зовите меня Эммой Евгеньевной.

И опять вонзился в сердце этот чарующий необычайный голос.

Лошади в это время сошлись вместе и вдруг пронзительно заржали, поднявшись на дыбы.

— Красавчик, Ветерок! — крикнула Эмма Евгеньевна, и в одно мгновение ее маленькие руки осадили коней.

Подивился Павел. Какая сила была в этой юной тоненькой женщине! Рука была словно детская, но так она схватила ремни узды, что голова Красавчика качнулась и поникла, и покорно выровнялся коричневый Ветерок.

— Эмма Евгеньевна из Сибири, ее муж при начальнике области, — проговорила кузина Лина, видимо, желая Сибирью объяснить ловкость и неустрашимость подруги.

А Павел вдруг ощутил в сердце неприятные уколы: точно холодом повеяло в нем, только теперь выяснилось значение слова «мадам»: она замужем, она имеет мужа, и в этом крылся какой-то острый стыд. С нескрываемым, почти враждебным чувством он поглядел на красавицу.

— Мне приходилось много ездить верхом, это мое любимое удовольствие, — сказала еще Эмма Евгеньевна.

Во время укрощения лошадей с ее головы упал цилиндр, и как огонь, как живая масса огня вспыхнула перед глазами Павлика под ударом солнца золотисто-рыжая купа ее волос. Они были обрезаны, эти волосы, и вились, образуя рыжую, словно из шелка плетенную шапочку… И хотя Павлик сказал себе с разочарованием: «Стриженая!..» — но не мог отрицать, что и острижена-то она так хорошо, что становится все милее и красивее.

— Люблю я и воду, и поле люблю, и солнце жаркое… — тихонечко, совсем не слышно и словно капризно сказала Эмма Евгеньевна и бесшумно присела на траву. Быстрым и грациозным движением она тут же прикрыла шлейфом желтый изящный башмачок и, обернувшись к Лине, добавила — Вот мы и познакомились наконец с твоим кузеном.

 

 

Присела на траву Лина, пришлось сесть и Павлику. Не очень ловко и уверенно чувствовал себя он. Все-таки хоть и очень хороша была Эмма Евгеньевна, а большое во всем этом свинство было со стороны Лины-кузины. Да и ее самое черт принес неведомо зачем.







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 323. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Седалищно-прямокишечная ямка Седалищно-прямокишечная (анальная) ямка, fossa ischiorectalis (ischioanalis) – это парное углубление в области промежности, находящееся по бокам от конечного отдела прямой кишки и седалищных бугров, заполненное жировой клетчаткой, сосудами, нервами и...

Основные структурные физиотерапевтические подразделения Физиотерапевтическое подразделение является одним из структурных подразделений лечебно-профилактического учреждения, которое предназначено для оказания физиотерапевтической помощи...

Почему важны муниципальные выборы? Туристическая фирма оставляет за собой право, в случае причин непреодолимого характера, вносить некоторые изменения в программу тура без уменьшения общего объема и качества услуг, в том числе предоставлять замену отеля на равнозначный...

ТЕОРИЯ ЗАЩИТНЫХ МЕХАНИЗМОВ ЛИЧНОСТИ В современной психологической литературе встречаются различные термины, касающиеся феноменов защиты...

Этические проблемы проведения экспериментов на человеке и животных В настоящее время четко определены новые подходы и требования к биомедицинским исследованиям...

Классификация потерь населения в очагах поражения в военное время Ядерное, химическое и бактериологическое (биологическое) оружие является оружием массового поражения...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.012 сек.) русская версия | украинская версия