Студопедия — МЛАДОСТЬ 9 страница
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

МЛАДОСТЬ 9 страница






Да, была Мечта, а теперь, через день или через месяц, — уж только женщина, хорошая женщина, хорошая жена, с которой можно вечером затвориться в комнате, к которой можно ночью пробраться, как он раз пробирался, которую можно взять за подбородок, тело которой можно обнять.

И с угрюмым, озлобленным лицом берет эту беленькую, испуганную за подбородок. Он обнимает ее, укалываясь обо что-то в ее платье мизинцем; обнимает ее и склоняется к ее лицу и шепчет: «Скажи мне, скажи: ведь ты не Тася? Ты не единая? Ты не та, которая была мне небом обещана?.. Да, у тебя такие же глаза, и руки, и волосы, но не такие, как у нее, а такие, как у всех. Эти волосы так же пахнут, как и у всех других женщин, как одинаково пахнут все фиалки, за исключением тех, которых коснулась рука единственной. Эти фиалки особенные, хотя бы они походили на другие как капли воды; отличить их может взгляд сразу, если бы даже их появились миллионы, но не зацветут эти единственные никогда более до смерти; едва расцветши, они отцвели, и осталось на земле лишь обычное, то, чего много бессчетно, то, схожее друг с другом, из чего создается земля и жизнь».

Холодными губами он ищет в сумраке ее губ, а она испуганно дышит, и глаза ее тлеют как искорки на лице побледневшем, а милые бледные волосы вдруг упали на пальцы его.

— Скажи, ты не Тася? Ты никого не любила?.. Нет, ты любила многих, хотя ты и невинна. Скажи, ты многих любила? Если не любила, то многим отдавалась? Ну, скажи же — да, не лги, не обманывай этой ночью; небо видит, как горит сердце, испепеленное одной. Да, твои волосы милы нежны, но они — не те, которые едва ли даже имя имеют; если взят. эту вот руку, она так же мала, как и у той, но она не похожа на руку той, которая имени не имеет. Называлась она Мечтою, Поля, и она умерла.

Тихонечко проводит по ее лицу рукою, тихонечко в сумраке вечера, сам не зная зачем; она все сидит на диване рядом с ним, уронив голову, и почти не дышит, а вот на руке его затеплились капли; это слезинки ее упали на его руку. Холодные, они вдруг начинают жечь кожу, как пламень.

— Поля, простите меня, я оскорбил вас, но было мне больно. Оттого больно, что все с мечтою покончено. Вы не понимаете этого, вы не поймете, но это так и надо; никогда не думайте, что есть что-то над жизнью, что есть в ней какая-то Мечта. Выходите замуж, Поля, за того, что на углу торгует: он простой и хороший, немечтающий человек.

Берет ее за руку и почтительно целует в холодные пальцы, шершавые от иголок или посуды.

— Простите, Поля, я был груб и дерзок, но я не думал вас оскорбить. Идите и, если можете, простите меня.

Она поднимается и неслышно уходит; она не обернулась, голова ее поникла, волосы развились; такая уходит она жалкая и обиженная, как жалки на земле все люди, неведомо для чего на нее пришедшие и живущие неведомо как.

А в окно смотрится холодная рассудительная полоска рассвета. Утро мудренее вечера и тем более ночи. Пошлый опыт, ум глупцов исполнен житейской правды. Надо следовать ей, надо жить по давней тысячелетней указке; что такое мечта, когда жизнь еще не устроена? Не мечта, а лекции, не спокойное созерцание, а борьба за каждый идущий день. Ведь ничто еще не устроено — даже мама, милая мама, которая имеет же наконец право на отдых, должна еще жить в отдалении, так как не налажена их жизнь. Он займется трезвой жизнью, он заставит ее подчиниться ему, и только тогда уже, после этого будет мечтать.

 

 

Раннее утро застает Павлика в канцелярии университета. Все формальности окончены, его бумаги в порядке. Ленев студент первого курса юридического факультета, он в студенческом сюртуке, он дожидается в низенькой канцелярской комнате приема у инспектора; он должен ему, по положению, показаться, и рядом с ним его товарищи по гимназии Умитбаев и Рыкин.

Не уехал в свои аулы Умитбаев, нет, и его потянуло в центр жизни, и ему захотелось пожить в Москве, счастье ему благоприятствует, он так же принят в университет, как и Павел, и сияет в шитом у самого дорогого столичного портного мундире, как только что отлакированный иконостас.

— Зачем же ты это, Умитбаев, в мундир обрядился? — смущенно спрашивает его Павлик. Ему конфузно за товарища, что тот явился в расшитом золотом мундире, когда вокруг него студенты бедненькие, лохматенькие, в сюртучках с чужого плеча.

Но сияет дикий монгол в своей первобытной радости.

— Я заказал мундир для своего отца! — громко говорит он и смеется. — Для своего отца и аула, пусть все в ауле увидят, какой приеду я.

Старается замять разговор Павлик. Экий глупый этот Умитбаев. Он ко всему вдобавок явился еще при шпаге — кавалерист, не студент.

— А шпагу, друг мой, и тебе самому надеть придется, — замечает ему Умитбаев. — Вот, если не веришь, спроси у педеля: представляться инспектору должны, по крайней мере, в сюртуке, а при сюртуке должна быть шпага.

— Да, да, совершенно верно, — вмешивается в беседу и Рыкин. Он теперь совсем неузнаваем: по щекам и подбородку его разросся какой-то кустарник, делающий его похожим и на только что вылупившегося цыпленка, и одновременно на шимпанзе. — Я тоже справлялся: представляться инспектору обязательно надо при шпаге, да вот посмотрите — вы сами убедитесь.

Умитбаев и Павел обращаются взглядом к коридору. Три студента толпятся у двери, и вот один, оживленно беседуя, вытаскивает из клапана своего сюртука старую шпажонку и передает другому, а тот делает неимоверные усилия, чтобы просунуть ее в дырку своего сюртука на боку.

— Видал? — спрашивает Умитбаев с победоносным видом. — Эту шпагу дает напрокат сторож за двадцать копеек; не всякий же может истратиться на шпагу, притом всего на один раз, вот сторож и помогает, а я тебе свою отдам.

— Ну нет, — вдруг говорит Павлик и краснеет, хмуря брови. — Хотя эта шпага и полагается, а я не надену, пойду так.

И не успевает опомниться от изумления Умитбаев, как Павел скрывается за дверью канцелярии. Он не сознает себя вполне в своем детском задоре, кому он делал вызов своим маленьким упорством: инспектору, Умитбаеву или правлению университета? Может быть, он вызывал в то время на бой все Министерство народного просвещения? Он не уяснял себе всего, он смутно видел перед собою лицо инспектора, красивое, морщинистое, с кудрявыми волосами, итальянско-семинарского типа; он видел, как покосился инспектор на его бочок, где не было шпаги; что-то говорило ему начальство, и отвечал что-то новоявленный студент.

Все было запутано в голове от этой проклятой шпаги; Павлик помнит только, что инспектор вежливо наклонил свою голову, что означало, что студенту пора уходить, и он вышел с бьющимся сердцем, с пылающими щеками.

Умитбаев накинулся на него с монгольскою страстностью:

— Чего форсишь, упрямая голова, ты не знаешь — теперь круто?..

Рыкин посматривал на Павлика с восхищением и гордо озирался на

других студентов, как бы говоря: «Знай наших!»

К молодежи подошел секретарь канцелярии с молодым, ласково улыбающимся лицом; он поговорил о чем-то с Павлом, не переставая улыбаться; почувствовав к нему какое-то влечение, он предложил показать ему его бумаги и тут же секретный отзыв — его «характеристику», в которой Павел с тем же бьющимся сердцем прочел, что он «успехи обнаружил отличные, особенно к словесным наукам», что он скромен, вежлив, но «скрытен», что в поведении пока особого не замечалось ничего.

Так аттестовало Павлика его гимназическое начальство; странными, чужими и нелепыми казались ему теперь эти строки о его личности, которую не только никто не знал, но не понимал и он сам…

Поблагодарив секретаря, он направился вместе с освободившимся Умитбаевым по темному гулкому коридору. В швейцарской их догнал и Рыкин, сразу ухвативший Павлика за руку. По-видимому, история со шпагой очень возвышала в его глазах Павла; Умитбаев сначала покосился было на Рыкина, желая остаться с другом наедине, а потом, махнув рукой, сказал: «Ну, черт с тобой» — и стал зазывать Павлика обедать в ресторане.

Они шли по Моховой, переполненной студентами, и обилие этой публики как-то радовало и веселило душу. Студенты все были больше новенькие, юные, но немало попадалось и с длинными бородами, лохматых, очкастых, в стареньких, видимо купленных на Никольском, серых тужурках, со старыми, случайно приобретенными книгами на руках. Эти студенты косились на мундир Умитбаева, но без злобы. Только один сказал про него: «Какой напомаженный», — но и этот не сердился, и настроение тройки не понижалось.

— Я, впрочем, зайду к себе и сейчас же переоденусь! — сказал Павлику Умитбаев.

По-видимому, он сам был несколько сконфужен своим великолепным видом; он повел друзей в богатую гостиницу, в которой занимал две комнаты, и там, попросив их «обождать в кабинете», вышел в спальню переодеться.

Павел и Рыкин остались одни, и оба, одинаково смущенные, ходили по комнате. Плюшевые ковры, в которых тонули ноги, особенно смущали Рыкина; доставляла беспокойство ему и общая роскошь мебели, портьеры и зеркальные стекла окон, из которых открывался вид на кишащую людьми площадь.

— А хорошо все-таки быть богатым, — сказал он наконец, не сдержавшись. — Две комнаты, всюду эта… чертовщина, — а я вот нанял себе каморку у Гирша за одиннадцать рублей.

Появился Умитбаев в сюртуке, шитом как на кавалериста. На руках его были такие новые перчатки, что Рыкин не сдержался и побагровел.

— Знаешь, если ты не снимешь эту чертовщину, я, честное слово, с вами не пойду.

Умитбаев смутился не столько тоном Рыкина, сколько словом «чертовщина», которым Рыкин, видимо, щеголял как приобретенным в Москве. Он улыбнулся, поглядел на Павлика, хотел было сказать что-то для вида, однако стянул перчатки.

— Может быть, кофейку выпьем? — предложил он товарищам и с удовольствием нажал кнопку звонка.

Но оба отказались. «Обедать так обедать», — ворчливо твердил Рыкин. Он, видимо, не мог простить монголу его форса и поднимал тон.

— Позвал обедать, а хочешь отделаться кофеем, — добавил он еще; но появился лакей во фраке и стал помогать «господам» одеться.

— Ключ я возьму с собой! — объяснил лакею Умитбаев, и все трое пошли по мраморной лестнице с алым плюшевым ковром.

Отделение Умитбаева находилось на третьем этаже, спускаться было довольно долго, но Умитбаев был этим доволен, так как гости его могли лучше оценить великолепие его гостиницы.

— Вы посмотрите только на лестницу: она мраморная! А эти стены: взгляните, какие рисунки! А портье здешний на шести языках говорит.

Он долго бы еще превозносил гостиницу, если бы раздосадованный, все мрачневший лицом Рыкин не прервал его излияний, громко плюнув на бархатный ковер лестницы.

— А порядочная ты харя, Умитбаев, кичишься черт знает чем.

 

 

Теперь друзья идут по Театральной площади, оцепленной в центре с четырех сторон канатами, за которыми по пыльным каре маршируют какие-то войска.

— Вот еще придумали шагистику — дурацкая чертовщина! — замечает Рыкин, вступая в подъезд ресторана.

По-видимому, он крепко слюбился с новым московским словцом, считал ли он его принадлежностью заправского студента или употреблял для шику, только определение это начинало все чаще и чаще мелькать в его разговорах. Он и фуражку носил как-то небрежно заломленную, и сюртук расстегнул снизу на две пуговицы; вообще всячески стремился походить на доброго студенческого бурша, которых они видали по зимним праздникам в своем родном городе.

— Ресторан я выбрал поскромнее, — сообщал Умитбаев, когда они проходили по переполненной зале к столику у окна, но зато здесь даются такие расстегаи, что мало поцеловать.

Подошедшему метрдотелю он торжественно заказал ассортимент закусок по карточке, причем на носу его появилось бог весть откуда взявшееся пенсне. Рыкин даже толкнул в бок Павлика: посмотри, какова обезьяна!

— Что это, у тебя глаза испортились? — лениво спросил он Умитбаева, трудившегося над меню.

— Я давно уже стал хуже видеть, — ответствовал Умитбаев небрежно и продолжал обсуждать с распорядителем обед.

Видимо, он хотел угостить друзей на славу: по мере перечислений лицо метрдотеля делалось все более почтительным; когда же дело дошло до кофе и каких-то шартрезов, распорядитель просиял.

Подали уху из стерлядей и к ним расстегаи. Расстегаи действительно были очень вкусны, и все брюзжавший Рыкин, который не мог простить монголу его мраморной лестницы и пенсне, под конец смягчился:

— В общем ты дурак, Умитбаев, но у тебя есть одно достоинство: с тобою можно вкусно пообедать.

Доброте Рыкина способствовал также и маленький хрустальный графинчик, замороженная водка которого жгла как огонь.

Рыкин выпил сразу три рюмки, так, видно, завелось по-студенчески, даже Павла заставили выпить «единую». Умитбаев не настаивал на повторении, так как узкие бокалы объясняли дальнейшее хорошо.

Развеселившийся Рыкин оказался забавным собеседником. Чем больше он пил, тем больше высыпалось из него всяких шуток и анекдотов. Оба друга дивились: не водилось этого за Рыкиным раньше, все это явилось результатом последних вакаций, которые он провел в обществе студентов. Он в самом деле больше всех из них троих походил на студента, и он это чувствовал и давал чувствовать взамен того, что Ленев был «философ», а Умитбаев «до чертовщины» богат.

За жарким подали шампанское и поставили бутылку в вазу со льдом.

— Богатых людей надо уважать! — уже громко кричал Рыкин — так громко, что Павел начал делать ему внушения.

Однако у всех троих запылали щеки. Павел взглядывал на свое отражение в зеркале, вделанном в стену напротив. Или в зале было накурено, или стена была далеко, или, наконец, зеркало было плохое, изображение получалось тусклое и все время колебалось, точно все трое сидели в лодке во время волнения на реке. Павлик слушал вокруг себя слитный говор, видел раскрасневшиеся лица, рты, упруго державшие толстые, как бревна, сигары; какие-то женщины улыбались ему с соседнего стола; не такие женщины, как где-то раньше (где, он не мог сейчас вспомнить, как ни напрягал ум), а милые, бледные, с тонкими лицами дам общества. Около них сидели офицеры и элегантные кавалеры в изящных галстуках. Все улыбались на вновь испеченных студентов, которые загуляли; Павлик понимал это (хотя голова была окутана дымом), ему было немного стыдно, немного приятно и почему-то тоже хотелось улыбаться.

— Нет, я же совсем больше не буду пить шампанское, — жалобным голосом твердил он Умитбаеву, — не наливай, не буду, у меня кружится голова.

— Gaudeamus igitur juvenes dum sumus[9],— вдруг гаркнул Рыкин с выпученными глазами, да так оглушительно, что на всех ближайших столах засмеялись, а к их столу подошел изумленный и опечаленный распорядитель. — Прошу извинения, — вежливо сказал он, и в это время грянул оркестр — какие-то носастые люди в ярких жилетках затянули что-то взвизгивающее, скребущее душу, лающее, и студенческий инцидент благополучно затушевался.

— Рыкин, как тебе не стыдно, — сурово сказал ему Павлик, но тут же почему-то рассмеялся.

Он хотел говорить самые суровые, обличительные слова, а сам в то же время смеялся тоненьким смехом, как когда-то раньше, много лет раньше, точно ржал жеребеночек: ведь было ему всего восемнадцать лет.

— Ты должен уважать… ха-ха-ха… при-присутственное место… ха-ха-ха… Это стыд, это позор! — Павлик даже топал в своем гневе ногою, но тут же, топая, сам оживленно смеялся. — Ты ведешь себя непозволительно… ха-ха-ха!.. Непозволительно! Я сгораю от стыда! Ха-ха-ха-ха!

Чем строже становились слова, тем больше смех распирал душу. Даже Умитбаев начал смеяться, видя, как Павлик отчитывает кутилу.

Долго смотрел на них обоих виновник беспорядка, все решал, обидеться ему или нет, наконец сам не сдержался и прыснул, и вот захохотали все трое, и смеялись долго, сами не зная чему, отчего, взглядывая друг на друга и начиная смеяться вновь.

Кончилось дело тем, что сам распорядитель отсчитывал из бумажника Умитбаева следуемое ресторану количество кредиток. Усатое ухмыляющееся лицо полового с добрыми сморщенными унтер-офицерскими щеками долго крепилось, поглядывая на разгулявшихся студентов, наконец и оно осклабилось старенькими неровными, желтыми от махорки зубами, но сделалось тут же почтительным, когда Умитбаев, последним усилием воли, подал ему золотой.

— Вот это тебе на чай десятку, только ради создателя — зельтерской воды.

— Ну уж и «спрыснули инспектора», — говорил Рыкин, стараясь сосчитать ступени лестницы, когда они, освеженные зельтерской, выходили обратно на площадь. — Главное теперь воздухом отдышаться. Сиди, робя, вот здесь на скамейке, под тополем и думай. О бренности всего земного думай — и дыши! Шире дыши! О великолепии земноводного думай, gaudeamus igitur!

— Тсс!..

 

 

Золотились милыми, ласковыми бликами главки какой-то старенькой, точно улыбавшейся студентикам церкви. Пылало литым золотом небо; пронизанные багрянцем, трепетали листья деревьев, а они все неслись на каком-то кентавре, на резиновых шинах, по какой-то длинной дороге, обсаженной тополями или березами. Умитбаев и Павлик сидели в коляске, прижавшись спинами к пружинам, приникши головами друг к другу, а Рыкин стоял перед ними, у спины лихача, накренясь, как огородное пугало, к ним лицом, и одной рукой вычерчивал по воздуху геометрические фигуры, а другой держался за кушак извозчика, усеянный камушками и фольгой.

Как это так вышло, что они, сидевшие на скамейке, очутились на лихаче? Подхватило ли их ветром, который неистово дул в голове каждого справа налево, или другое чудо свершилось, только извозчик летел ураганом, и надо было очень крепко держаться, чтобы не вылететь из пролетки резиновым мячом.

— Внимание, друзья, внимание! — кричал Рыкин и все очерчивал в воздухе геометрические фигуры. — Внимание! Мы едем к Яру, или в Стрельну, или к самому дьяволу в пасть, но мы смелы и отважны, gaudeamus igitur, извозчик, поцелуй меня.

И обращалось к веселой тройке лукаво и добродушно ухмылявшееся, видавшее виды лицо извозчика.

— Возьми своего Буцефала под жабры! — кричал Рыкин, вращая глазами, — Пару поддай! Александр Македонский так не скакал на своем Марафоне, и великие умы Греции… Припусти!

— Ежели, к Яру — так надобно заворачивать!

— Дальше жарь! Глубже! В Фермопильское ущелье, где погиб со смелыми спартанцами царь Леонид!

Умитбаев и Павлик смеялись над Рыкиным, стукаясь головами, а пролетка неслась все дальше, и зеленые деревья со свистом кружились перед глазами в бешеной пляске, стараясь кентавра обогнать.

— Пожалуйте-с, приехали! — говорит через сколько-то времени извозчик.

Умитбаев и Павлик поднимают головы, лисье лицо с седыми бачками озирает их почтительно, на лбу шапочка с павлиньими перьями, они перед освещенным бревенчатым подъездом, из которого безостановочно выходят громко смеющиеся люди.

Куда же это их занесло? Не заснули ли они часом, когда их так укачивало и несло? И главное, где Рыкин, отчаянный распорядитель Рыкин, неужели его вынесло вихрем из экипажа на каком-нибудь повороте? Как они обойдутся без Рыкина теперь?..

— Послушайте, а где же Рыкин? — негромким, извиняющимся голосом спрашивает Павлик швейцара. — С нами был третий, такой лохматенький, в сюртуке, вы его не видали?

Громкий смех раздается ему в ответ на его вопросы. Их окружили смеющиеся люди, на них показывают глазами и зонтиками, затем сзади из ворот начинают кричать:

— Слезайте же, дайте дорогу!..

В самом деле, они всё сидят в экипаже и не сходят, и за ними цепью прибывают новые гости; надо вылезать, а вот появляется и Рыкин и кричит на них оскорбительно, вращая мутными глазами.

— Что же вы, черти лиловые, не вылезаете, я уже столик в саду заказал!

Почуяв в нем главную силу, обращается к нему и извозчик:

— Когда обратно — пошлите Силантия крикнуть: Егор с Воскресенской площади, Егор Первое; а теперь пожалуйте на чаек.

Предупредительно раскрывает бумажник Умитбаев. По-видимому, он окончательно проснулся, его сон освежил, глаза его смотрят зорко.

Они входят в просторную прихожую с двумя коридорами направо и налево, заставленную стульями, на которых лежат мужские пальто, дамские накидки, шляпы, шапки, зонтики и трости.

— Пжалте, пжалте-с! — наперерыв предлагают свои услуги мальчики и человеки в поддевках; но Рыкин ведет своих в сторону, куда-то направо в коридор, тоже заставленный стульями, на которых одежда, и подводит друзей к вешалке, подле которой маститый, убеленный сединами, похожий на гетмана Мазепу швейцар.

— Вот ихние пальто вместе со мною, номер двенадцатый, — говорит он швейцару.

Тот важно склоняет голову, причем из одного у него делается три подбородка, и принимает одежду от юных гостей.

— Теперь за мною, идите скорее! — командует Рыкин.

Они вступают обратно в прихожую, здесь Умитбаев подходит к зеркалу и начинает причесываться гребенкой. Подходит сюда же и Павлик — и смотрят на него со стекла изумленные чужие, словно опечаленные глаза, недоумевающие, как попал он сюда, он, тоненький, с атласными бровями и девичьим подбородком, он, когда-то мечтавший о Тасе, когда-то писавший стихи о любви.

— Иди же, не засматривайся, и без того красавчик, — говорит Павлику Рыкин и тащит его за собою. А около него появляются три девушки в ярких коротких юбках, в алых сафьяновых башмачках, в высоких вычурных прическах, с удивительно бледными лицами, на которых как угли зияют черные, бесцветные глаза.

— Конечно, красавчик! — говорят они развязно и громко. Одна курит папироску, у другой в ушах громадные серьги — все это Павла смущает, он краснеет по-детски и, взявши под руку Умитбаева, идет прочь.

Огромной, заставленной зеркалами, словно пылающей от огней залой они проходят на террасу, где играет оркестр, и тут Павлик вскидывает голову в восхищении: они сразу попали в сад волшебный, весь заросший невиданными деревьями, уставленный гротами, лесенками, пещерами, сверкающий водою фонтанов, исполненный грохотом музыки, запахом зелени, прели и кишащий нарядными оживленными людьми.

Не садом рая, совсем не Эдемом кажется ему этот сад, дотоле не виданный, совсем нет — садом греха, жуткого греха, исполненного сладости, представляется ему это собрание пальм, пиан, фикусов, араукарий и других деревьев; о грехе толкуют все эти гроты, фонари, лесенки и пещеры; все, все было предназначено только для тайны греха, и это заставляло настораживаться, и вместе с тем по сердцу прокатывалось ощущение довольства, что вот он, Павел, попал в этот сад запретно-греховный, попал из скромного сонного мезонина бабушки, в это позорное и сладкое, бесстыдно-тайное и явное, заманчивое и манящее скопище людей, женщины которого так ярко-вызывающе чувственны, что кажутся не женщинами, а какими-то аппаратами для разжигания страстей.

Вот они и сейчас сидят за столиком, и словно совсем отрезвевший толкует с распорядителем кафе о «кохнурах» Умитбаев, а мимо них все бродят женщины, какие-то наглые, полуобнаженные, явно подкрашенные Евы, и чудится, что вот с этого исполинского ствола пальмы, упирающейся кроной в бесконечно высокий стеклянный потолок, свесится чешуйчатая голова змия и зацветут яблоки познания зла.

И странно видеть Павлику, как привычно, спокойно и равнодушно посматривает на этих грешных возбуждающих женщин распорядитель. Он высокий, тучный, с белой бородой патриарха, с бриллиантовой запонкой на ослепительной манишке, в безукоризненно сшитом фраке, при белом галстуке и с громадными бриллиантами на тучных, точно водою налитых пальцах руки.

Павел смотрит: какой он весь сытый, какой откормленный, какие глаза у него мутные, важные; он держится губернатором, с непоколебимым достоинством министра-премьера, а ведь именно он, этот сановитый, исполненный достоинства и веса, является администратором тайного порока, греха, которого, по крайней мере наружно, чураются и стыдятся и к которому прибегают вечерами, ночью, под этой скрывающей зеленью тропических деревьев.

Проходят цыганки, или венгерки, или еще кто-то из экзотических, судя по костюмам и лицам, они заглядывают в глаза Павлику бесстыдно, они показывают белые, острые, совсем звериные зубы, оцепленные кораллами губ, они безмолвно кричат о грехе; а распорядитель спокоен, благочестив и важен, он не повел бровью, он в высшей степени приличен, он принял заказ и великолепным движением пальца подзывает к себе старенького уродливого лакея, чтобы передать ему к точному исполнению все.

— Нет, сад-то, сад какой чудесный! — восхищается Умитбаев. — И какие эти певицы… Ты доволен, Ленев, или скучаешь о бабушке?.. — Теперь Умитбаев совсем отрезвел, перед ним бутылочка содовой, он может начинать все сначала; его лицо лишь чуточку бледно, а глаза свежи, жестоки и по-степному упорны, как всегда.

И сообразно этому отходит на второй план преждё распоряжавшийся Рыкин. Это раньше, пока те были осоловелые, он мог командовать; теперь команда переходит к тому, у кого сила, то есть деньги; Умитбаев выздоровел и принял бразды правления, Рыкин чувствует это, но ему не хочется сдаваться сразу, и он все еще «шербашит».

— Позови-ка, Умитбаев, вон ту венгерочку, я хочу с ней по душам потолковать…

И разом раскатываются под пальмами оглушающие звуки музыки. Теперь оркестр играет в самом деле что-то бесстыдно-оглушительное, вызывающее, чувственное, что-то знойное, манящее, напоминающее несносный, немилостивый жар степного солнца, напоминающее крики хищников, парящих над скалами, обожженными скалами, под которыми ущелья смерти, острые пики камней, пропасти, родники. Хрипят и сумрачно вздыхают басы, разрезая воздух рычанием каменных чудищ; а вот сквозь звериный их рев прокрадываются взвизгивающие, бесстыдные, точно обнаженные или обнажающие звуки скрипки или флейты, а тут вступает молящими стонами валторна или виолончель, и стонет, как женщина, на которой рвут платье, как слабая, сопротивляющаяся, окруженная насильниками женщина, которой некуда убежать.

— А здорово все-таки играют эти румыны, или цыгане, или венгерцы, или как их? — вскрикивает Рыкин и поводит глазами, тяжело дыша. — Что это играют они, Умитбаев, спроси, будь другом, что это они играют?

И опять все тонет в ошеломляющих призывах музыки. Теперь музыканты играют что-то стремительное, кружащее, уносящее бесстыдно опасным вихрем. Это вальс, какой-то дикий, зверский, почти звериный вальс, исполненный первобытной страсти, напоминающий умыкание женщин, их жалобные крики и топот погони, и вопли, и проклятия оскорбленных родичей, и страшный немилующий зов вендетты. Это не русский вальс, зовущий к свету, к. мечте; это не французский вальс, напоминающий о грехе условно, о грехе при первой возможности, при удобном случае, о грехе не сейчас, пока царит декорум, — нет, это же опять что-то зверское, инстинктивное, зовущее к пещерам, к тайне густой непроницаемой листвы тенистых рощ, разражающихся вздохами томления, и страсти, и шепотом покорности и отказа, и словами: «Довольно, будет», — и вновь бурными требованиями, угрозами, переходящими в рев и стон.

 

 

И слушает Павлик эту зверскую первобытную экзотическую музыку страсти полудиких людей, и странными толчками начинает биться в нем сердце, кровь нервно приливает к вискам, и он думает: «Ведь это же стыдно, стыдно; здесь все постыдно; все выставлено напоказ, и, однако, распорядитель торжествен и спокоен, он важен, как патриарх, он священнодействует, стало быть, разврат необходим в самом деле, он только элемент жизни, как один из элементов ее— питание, другой — сон, затем страсть и разврат».

Но странно: думает он о темном, а душа не возмущается; ее самое тянет к этому греху, ведь он так заманчив; ему самому приятно сидеть под этими безмолвными пальмами, слушать в мигах тишины звон падающей воды, приникать лицом к широкому листу кентии и гладить пальцем его. Он смотрит на Умитбаева. И тот, и Рыкин относятся к жизни проще. Они уже устроились, и довольно уютно: около того и другого сидит по венгерке, по густо напудренной девушке с нестерпимо черными глазами.

Умитбаев гладит одну из них, помоложе и покрасивее, ладонью по шее, стараясь это делать не очень заметно; а Рыкин довольствуется еще меньшим: целует у другой кончики пальцев и угощает ее коньяком.

— Теперь в отдельный кабинет, будем слушать цыганок, — командует Умитбаев, — и вас затем мы пригласим, деточки, вас тоже не обидим, но сначала я обещал распорядителю цыганок пригласить.

Какими-то узкими коридорами проходят они кверху, во второй этаж; возле двери — направо и налево, как в гостинице, это и есть кабинеты, и в уголках дежурят, и топчутся, и считают деньги ресторанные лакеи, а время от времени раскрываются двери того или другого кабинета, и выходят оттуда то подвыпившие краснолицые гости, то певицы или хористки, считающие украдкой деньги или шепчущие о чем-то с серьезными лицами. И тут и там слышно бренчанье гитары, слышен визг и вой, как в зверинце, и топот ног, и тут же звуки пианино и завывание женских голосов.

Распорядитель вводит молодых людей в кабинет с красной мебелью, с зеркалами, исчерченными бриллиантами, с удобной кушеткой и пианино.

— Сейчас будут цыганки, — говорит он солидно, — они в нумере тридцать девятом, скоро их партия окончится, — он уже навел справки: через десять минут они будут к почтенным услугам господ.

Дивится Павлик: как быстро освоился со своим положением Умитбаев, ведь он только что окончил гимназию, он жил в провинциальном городке, он еще ничего не видел, и, однако, не конфузится и держится солидно, или же он через все это прошел в их далеком «вокзале» кафешантане, представлявшем, хотя бы и в меньшем размере, все то же, что требуется для увеселения скучающих во всех местах земли?







Дата добавления: 2015-10-12; просмотров: 323. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

ИГРЫ НА ТАКТИЛЬНОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ Методические рекомендации по проведению игр на тактильное взаимодействие...

Реформы П.А.Столыпина Сегодня уже никто не сомневается в том, что экономическая политика П...

Виды нарушений опорно-двигательного аппарата у детей В общеупотребительном значении нарушение опорно-двигательного аппарата (ОДА) идентифицируется с нарушениями двигательных функций и определенными органическими поражениями (дефектами)...

СПИД: морально-этические проблемы Среди тысяч заболеваний совершенно особое, даже исключительное, место занимает ВИЧ-инфекция...

Понятие массовых мероприятий, их виды Под массовыми мероприятиями следует понимать совокупность действий или явлений социальной жизни с участием большого количества граждан...

Тактика действий нарядов полиции по предупреждению и пресечению правонарушений при проведении массовых мероприятий К особенностям проведения массовых мероприятий и факторам, влияющим на охрану общественного порядка и обеспечение общественной безопасности, можно отнести значительное количество субъектов, принимающих участие в их подготовке и проведении...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.013 сек.) русская версия | украинская версия