Студопедия — Автобиография
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Автобиография






Бергсон считал, что философия каждой жизни опирается на некую «личную идею», даже если попытка выразить эту идею никогда полностью не удается. Это из­речение, имеющее оттенок идеализма и романтизма, чуждо локковскому образу че­ловека, доминирующему в англо-американской психологии. И все же, признаюсь, эта мысль меня привлекает. Возможно, в широком смысле она выражает гипотезу, которую можно проверить.

Можно сказать, что моя собственная личная идея состоит в том, чтобы рас­крыть, являются ли подобные общие гипотезы, касающиеся природы человека, эмпирически жизнеспособными, по крайней мере в такой же степени, как ассоциа-нистическая или реактивная гипотезы, которые сегодня правят американским пси­хологическим мировоззрением. Считая, что Бергсон преувеличивает потенциальное единство человеческой личности, я думаю, что он (как и другие лейбницианцы, неокантианцы и экзистенциалисты) бросает вызов эмпирической психологии, и что эти взгляды требуют проверки. Философия человека и психология человека должны быть соотнесены друг с другом.

Сформулирую некоторые релевантные этой проблеме эмпирические вопросы. Как следует писать психологическую историю жизни? Какие процессы и структуры должны быть включены в полное описание личности? Как можно обнаружить (если они существуют) нити, связующие различные аспекты жизни? Значительная часть моей профессиональной деятельности можно рассматривать как попытку ответить на эти вопросы путем последовательных исследований и статей. Вследствие моего убеж­дения в том, что прежде чем погрузиться в пучину исследований, ученый должен поставить перед собой значительные, нетривиальные вопросы, объем моих теорети­ческих публикаций превышает объем «продукции» эмпирических исследований.

В 1940 году я посвятил свой семинар в Гарварде проблеме: «Как должна пи­саться психологическая история жизни?». В семинаре участвовали Джером Брунер, Дорвин Картрайт, Норман Полански, Джон Р. П. Френч, Альфред Болдуин, Джон Хардинг, Дуайт Фиске, Дональд Мак-Грэнахан, Генри Рикен, Роберт Уайт и Фрид Бейлз. Я упомянул имена этих ученых, так как мне кажется, что, хотя научная дея-

 

* Впервые опубликована в 1967 г. Печатается по изданию: Allport G. The Person in psychology. Boston: Beacon, 1968. P. 376-409.

 

тельность их весьма разнообразна, значительная часть творческой работы этих пси­хологов в широком смысле отвечает теме моего семинара.

Нам не удалось решить поставленную перед собой задачу. Правда, мы создали ряд правил и описали случаи в соответствии с этими правилами, но в конечном сче­те нас расстроила незначительность результатов. Наши неудавшиеся правила никогда не были опубликованы, тем не менее из семинара выросли несколько важных, опуб­ликованных впоследствии, исследований, часть которых суммирована в моей моно­графии «Исследование личных документов в психологической науке» (The Use of Personal Documents in Psychological Science, 1942).

Я до сих пор не знаю, как надо писать психологическую историю жизни. И сейчас по иронии судьбы я столкнулся с задачей написания своей собственной пси­хологической биографии. Не располагая методом, я буду вынужден «барахтаться», надеясь, что психологи будущего найдут способ выполнения подобной задачи.

1897—1915

Любой пишущий автобиографию находит захватывающе интересной собствен­ную генеалогию и знает, что его семейные взаимоотношения имеют величайшее объяснительное значение. Но читателю обычно те же самые материи кажутся чем-то скучным, чем-то, что надо вытерпеть потому, что это должно относиться к делу. Пи­сателю очень трудно показать читателю, чт о именно уместно, где и почему. Он сам не знает, как отделить первостепенные формирующие влияния от фактов, имевших второстепенное значение или минимальное влияние. Мое собственное описание бу­дет как можно более кратким.

Мой отец был сельским врачом, выучившимся своей профессии после карье­ры в бизнесе и уже имевшим семью с тремя сыновьями. Я, четвертый и последний в семье, родился 11 ноября 1897 года в Монтесуме, штат Индиана, где отец начал свою врачебную практику. Думаю, что моя мама и я были его первыми пациентами. Вскоре он перенес свою практику в Стритсборо и в Хадсон, штат Огайо. Прежде, чем я пошел в школу, мы переехали еще раз, в Гленвилл (Кливленд), где я двенадцать лет нормально, без перерывов проучился в школе.

Мои братья были намного старше (Гарольд на 9 лет, Флойд на 7, Фэйетт на 5 лет), и мне пришлось создать свою собственную компанию по интересам. Это был довольно узкий круг, ибо я никогда не «вписывался» в общую мальчишескую компа­нию. Я был «остёр на язык» и слаб в играх. Когда мне было 10 лет, одноклассник сказал обо мне: «О, этот парень — ходячая энциклопедия». Но даже будучи «обособ­ленным», я ухитрялся быть «звездой» для небольшой группы друзей.

Наша семья в течение нескольких поколений жила в сельской части штата Нью-Йорк. Дед по отцовской линии был фермером, дед по материнской линии — столяром-краснодеревщиком и ветераном Гражданской войны. Мой отец, Джон Эд­вард Олпорт (род. в 1863 г.), был чисто английского происхождения, мать, Нелли Эдит Уайз (род. в 1862 г.) имела немецко-шотландское происхождение.

Наша домашняя жизнь была отмечена простой протестантской набожностью и тяжелой работой. Моя мать была школьной учительницей и передавала своим сы­новьям страстное чувство философских исканий и важности поиска ответов на ос­новные религиозные вопросы. Так как отец не обладал отдельным подходящим для больницы помещением, наш дом в течение нескольких лет служил таковым, вме­щая в себя и пациентов и медсестер. Уборка врачебного кабинета, мытье пузырьков и взаимодействие с пациентами были важными аспектами моего воспитания в дет­стве. Помимо общей врачебной практики, мой отец занимался множеством пред­приятий: основанием кооперативной фармацевтической компании, строительством и сдачей в аренду квартир и, наконец, разработал новую специальность — строи­тельство больниц и надзор за ними. Я упомянул его многосторонность, только что­бы подчеркнуть тот факт, что четыре его сына получили подготовку в практических вопросах жизни, так же как и в широких гуманитарных вопросах. Папа не призна­вал каникул. Он следовал, скорее, правилу жизни, которое формулировал для себя так: «Если бы каждый работал так старательно, как может, и брал только мини­мальное финансовое возмещение, ограниченное потребностями его семьи, то по­всюду было бы достаточное изобилие». Таким образом, именно напряженная рабо­та, смягченная доверием и любовью, была характерна для нашего дома.

За исключением этого в целом благоприятного фундамента, я не могу выделить никаких особо важных, определявших мое развитие влияний вплоть до окончания в 1915 году средней школы, которую я закончил вторым учеником (из 100 человек). Оче­видно, я был хорошим, «правильным» учеником, но явно не вдохновенным и не лю­бознательным к тому, что выходило за рамки обычных подростковых интересов.

Окончание школы поставило проблему дальнейшего обучения. Мой отец муд­ро настоял, чтобы лето я потратил на то, чтобы научиться машинописи — умение, которое я бесконечно ценю. В это время мой брат Флойд, окончивший Гарвардский университет в 1913 году, предложил мне подать туда заявление. Было уже поздно, но в конце концов меня приняли, после того как я пробился через вступительные тес­ты, проводимые в Кембридже в начале сентября. Наступило переживание интеллек­туального рассвета.

1915—1924

Испытывал ли когда-нибудь парень со Среднего Запада большее воздействие от «поездки на Восток в колледж»? Сомневаюсь. Почти мгновенно весь мир для меня преобразился. Конечно, мои основные моральные ценности сформировались дома; новыми были интеллектуальные и культурные горизонты, которые теперь я был при­глашен исследовать. Студенческие годы (1915—1919) принесли массу новых влияний.

Первым и самым важным впечатлением было постоянное ощущение высоких стандартов. Гарвард просто предполагал (или так мне казалось) что все должно быть наивысшего качества. На первых экзаменах я получил массу оценок «посредственно». Сильно расстроенный, я приналег на учебу и завершил год с отличными оценками. В качестве награды я получил detur* (что бы это могло быть?) в форме роскошного издания книги «Мариус, эпикуреец» (кто это был такой?). За 50 лет моей связи с Гарвардом я никогда не прекращал восхищаться молчаливым ожиданием наилучших результатов. Человек должен был выполнять все на пределе своих возможностей, и ему предоставлялись для этого все условия. Хотя все курсы для меня были интерес­ны, внимание мое вскоре сосредоточилось на психологии и социальной этике. Вмес­те взятые, эти две дисциплины обозначили мою дальнейшую карьеру.

Первым моим учителем психологии был Мюнстерберг, похожий на Вотана**. Мой брат Флойд, аспирант, был его ассистентом. Из гортанных лекций Мюнстер-

 

* Награда лучшим ученикам в виде книги (фр.). — Здесь и далее звездочкой (*) обозначены редакционные примечания.

** Вотан (Водан, Один) — верховный бог в мифах и сказаниях древних германцев и скандинавов.

 

берга и его учебника «Психология: общая и прикладная» (Psychology: General and Applied, 1914) я мало что узнал, помимо того, что «каузальная» психология — не то же самое, что «целенаправленная» психология. Чистая страница, разделяющая два соответствующих раздела книги, меня интриговала. Нельзя ли примирить и соеди­нить их? — задавал я себе вопрос. Гарри Мюррей также начинал учиться у Мюнс-терберга. В статье «Что делать психологу с психоанализом?» (What Should Psychologist Do About Psychoanalysis?, 1940) он пишет, что холод подхода Мюнстерберга был ему так отвратителен, что он сбежал через ближайший выход, тем самым отсрочив на несколько лет выбор своей будущей профессии. Что стало «хлебом» для меня, было «ядом» для Мюррея. Возникает вопрос: что такое «хороший» учитель? Я извле­кал пищу как из дуалистической дилеммы Мюнстерберга, так и из его пионерской работы в прикладной психологии.

Вскоре я стал посещать занятия у Эдвина Б. Холта, Леонардо Троланда, Уолтера Диаборна и Эрнеста Саусарда. Экспериментальной психологией я занимался у Гербер­та Лэнгфелда и своего брата. Между занятиями и в свободное время я извлек немалую пользу из размышлений моего более зрелого брата о проблемах и методах психологии. Флойд предложил мне участвовать в его собственных исследованиях социального вли­яния в качестве испытуемого. Мюнстерберг убедил его последовать традиции Мёде и найти различия в результатах выполнения задач в группе и в одиночку.

Первая мировая война лишь слегка нарушила мою программу. Как призывнику студенческого военного подготовительного корпуса мне разрешалось продолжать за­нятия (с добавлением таких предметов, как санитарная техника и картография). Даже в тренировочном лагере я готовил, при поддержке Лэнгфелда, доклады о психологи­ческих аспектах стрелковой практики. Хотя мой вклад был незрелым, задание оказа­лось полезным. Перемирие было подписано в мой двадцать пятый день рождения, 11 ноября 1918 года. В начале 1919 года я получил степень бакалавра, а Флойд — доктора.

Последний штрих влияния студенческого периода относится к моим заняти­ям на кафедре социальной этики под руководством Джеймса Форда, особенно к со­путствующей полевой подготовке и добровольческой социальной службе, которые были мне чрезвычайно интересны. На протяжении всей учебы в колледже я руково­дил мальчишеским клубом в западной части Бостона, время от времени доброволь­но работал в Семейном обществе (навещал их подопечных), сотрудничал в службе по надзору за условно и досрочно освобожденными. В течение одного месяца я вы­полнял оплачиваемую работу для Гуманитарной организации Кливленда, в течение другого — работал у профессора Форда в качестве полевого агента, подыскивая жилье для рабочих военных предприятий в перенаселенных индустриальных городах Востока. В Филлипс Брукс Хаузе я выполнял оплачиваемую работу в качестве сот­рудника комиссии по помощи иностранным студентам и секретаря Космополи-тен-клуба. Эта социальная работа доставляла мне глубокое удовлетворение, отчасти потому, что давала ощущение компетентности (перевешивавшее общее чувство не­полноценности), а отчасти потому, что я обнаружил, что мне нравится помогать людям в решении их проблем.

Этот период социальной службы отражал мой поиск самоидентичности, сли­вался с моими попытками достичь зрелой религиозной позиции. Подобно многим сту­дентам, я был в процессе перехода от детских представлений о Боге к некой гума­нитарной религии. Однако несколькими годами позже я выступил против этой, по существу унитаристской, позиции, потому что мне казалось, что выпячивание соб­ственного интеллекта и утверждение своего доморощенного набора ценностей обесце­нивало суть религиозного поиска. Я чувствовал, что смирение и некоторый мистицизм были мне необходимы, в ином случае я рисковал бы стать жертвой собственного вы­сокомерия. Высокомерие в психологическом теоретизировании всегда отталкивало меня, я убежден, что лучше быть неуверенным, эклектичным и скромным.

Две линии моей учебы постепенно вылились в важное убеждение. Для эффек­тивной работы в социальной сфере человек нуждается в здоровой концепции челове­ческой личности. В основе практической деятельности должна лежать хорошая теория. Позднее это убеждение было ясно выражено в моей докторской диссертации, кото­рая называлась «Экспериментальное изучение черт личности в контексте проблемы социального диагноза». Это, конечно, была одна из первых формулировок загадки того, как должна писаться психологическая история жизни.

После окончания учебы у меня не было ясного представления, что делать. Смутно я чувствовал, что руководство социальной службой для меня было бы пред­почтительней преподавания. Но появилась возможность попробовать себя в препо­давании. В течение года я преподавал английский и социологию в колледже Роберта в Константинополе в последние месяцы правления султана (1919—1920). Я получил большое удовольствие от этого года, от свободы, новизны и ощущения успеха. Ког­да по телеграфу мне предложили аспирантскую стипендию в Гарварде, я уже пони­мал, что преподавание — неплохая карьера для меня, и принял предложение. В кол­ледже Роберта у меня завязалась продлившаяся всю жизнь дружба с семьей декана Брэдли Уотсона, позже ставшего профессором драматической литературы в Дарт­муте и крестным отцом моего сына, и с Эдвином Пауэрсом, впоследствии — заме­стителем инспектора по исправительным учреждениям штата Массачусетс.

По дороге из Константинополя в Кембридж произошло событие особой важ­ности: моя единственная встреча с Зигмундом Фрейдом. Я рассказывал эту историю много раз, но ее стоит повторить, ибо она имела характер травматичного для моего развития эпизода. Мой брат Фэйетт в это время находился в Вене в составе торгового представительства США. Это было в период деятельности Гувера, связанной со смяг­чением международных отношений. Брат предложил мне остановиться у него.

С нахальством двадцатидвухлетнего неоперившегося юнца я написал Фрейду, заявляя о своем пребывании в Вене и подразумевая, что, несомненно, он был бы рад познакомиться со мной. Я получил очень добрый ответ, написанный им соб­ственноручно, приглашающий меня к нему в офис в определенное время. Вскоре я вошел в знаменитую комнату, обитую красным джутом, с рисунками сновидений на стене. Фрейд пригласил меня в свой кабинет. Он не заговорил со мной, а сел в мол­чаливом ожидании изложения цели визита. Я не был готов к этому, и мне пришлось быстро соображать, чтобы найти подходящий первый шаг в разговоре. Я рассказал ему случай в трамвае по дороге к нему в офис. Маленький мальчик лет четырех де­монстрировал явную фобию грязи. Он повторял своей матери: «Я не хочу сидеть там... не позволяй этому грязному дяде сидеть за мной». Для него все было schmutzig*. Его мать — сильно накрахмаленная Hausfrau** — выглядела столь доминирующей и ре­шительной, что я подумал об очевидности причины и результата.

Когда я закончил свою историю, Фрейд устремил на меня свой добрый тера­певтический взгляд и сказал: «И этим маленьким ребенком были Вы?». Ошеломлен­ный, с легким чувством вины, я сумел перевести разговор на другое. Хотя неверное понимание Фрейдом моих мотивов было забавным, оно заставило меня глубоко за­думаться. Я осознал, что он привык к невротическим защитам, а моя очевидная мо-

 

* Грязным (нем.).

** Домохозяйка (нем.).

 

тивация (разновидность грубого любопытства и юношеских амбиций) ускользнула от него. Ради терапевтического прогресса ему следовало пробиваться через мою за­щиту, но вышло так, что в данном случае терапевтический прогресс не стоял на повестке дня.

Этот опыт научил меня тому, что глубинная психология, при всех ее достоин­ствах, может погружаться слишком глубоко, и что психологам стоило бы сначала полностью прояснить явные мотивы, прежде чем исследовать бессознательные. Ни­когда не считая себя анти-фрейдистом, я критически относился к психоаналитичес­ким крайностям. Более поздняя статья, озаглавленная «Тенденция в мотивационной теории» (The Trend in Motivation Theory, 1953), была простым отражением этого эпи­зода и, думаю, перепечатывалась чаще других моих статей. Позвольте мне добавить, что моим взглядам больше соответствует лучше сбалансированный взгляд на мотива­цию, выраженный в более поздней неофрейдистской эго-психологии.

Вернувшись в Гарвард, я обнаружил, что требования к получению докторской степени были несложными (не слишком сложными); и вот после всего лишь двухлет­ней дополнительной учебы, нескольких экзаменов и написания диссертации я полу­чил эту степень в 1922 году в возрасте двадцати четырех лет. Мак-Дугалл к этому вре­мени вошел в штат университета и был одним из рецензентов моей диссертации, как и Лэнгфелд и Джеймс Форд. В этот период Флойд редактировал «Журнал патологи­ческой и социальной психологии» Мортона Принса (Journal of Abnormal and Social Psychology). Я помогал ему в этой работе, впервые знакомясь с журналом, который позднее (1937—1948) мне самому пришлось редактировать.

В этот период меня терзали некоторые опасения профессионального плана. В отличие от большинства моих коллег по учебе, я не был одарен ни в естественных науках, математике, механике (лабораторных манипуляциях), ни в биологических и медицинских специальностях. Большинство психологов, которыми я восхищался, были компетентны в каких-то вспомогательных областях. Я признался в своих опа­сениях профессору Лэнгфелду. В своей лаконичной манере он заметил: «Но вы же знаете, есть много отраслей психологии». Я думаю, эта случайная реплика спасла меня. Тем самым он поощрил меня к нахождению моего собственного пути на про­сторах гуманистической психологии.

Но было ли у меня достаточно мужества и способностей, чтобы развивать свои отличающиеся от общепринятых интересы? Другие психологи, по крайней мере в Гарварде, по-видимому, не интересовались ни социальными ценностями в каче­стве академической проблемы, ни развитием приближенной к жизни психологии личности. В самом деле, имеющиеся в наличии работы включали всего лишь несколь­ко ранних исследований Джун Дауни из Вайоминга, Уолтера Ферналда из Коннорд-ского Реформатского колледжа и Р. С. Вудвортса из Колумбийского университета, который во время войны разработал свой «Бланк личностных данных» — один из первых личностных тестов. Думаю, что моя собственная диссертация была, быть может, первой диссертацией в Америке, посвященной вопросу состава черт лич­ности. Она привела к моей первой (совместной с братом) публикации, озаглавлен­ной «Черты личности: их классификация и измерение» (Personality Traits: Their Classification and Measurement, 1921). В этой связи выскажу предположение, что мой собственный курс «Личность: психологические и социальные аспекты», прочитан­ный в Гарварде в 1924 и 1925 годах, был, возможно, первым курсом по этой теме в американском колледже.

Находиться на переднем крае было довольно тревожно. Пик моих пережива­ний наступил в связи с одной моей встречей с Титченером. Меня пригласили на собрание руководимой им группы избранных экспериментаторов, которые собрались в Университете Кларка в мае 1922 года, как раз когда я завершил свою диссерта­цию. После двух дней обсуждения проблем психологии чувств Титченер отвел по три минуты каждому участвующему аспиранту для описания его собственных иссле­дований. Я рассказал о чертах личности и был наказан всеобщим осуждающим мол­чанием и подчеркнуто неодобрительным взглядом Титченера. Позднее Титченер спросил Лэнгфелда: «Почему вы позволили ему заниматься этой проблемой?». По возвращении в Кэмбридж Лэнгфелд снова утешил меня лаконичной репликой: «Вам ведь неважно, что думает Титченер». И я заметил, что это правда.

Этот случай стал поворотным пунктом. С тех пор я никогда не переживал из-за упреков или профессионального пренебрежения, обращенных к моим нестандар­тным интересам. Позднее, конечно, область психологии личности стала не только приемлемой, но и весьма модной. Но хотя сама область и стала легитимной, мои теоретические позиции одобрялись не всегда.

Я считаю, что годы моей учебы в аспирантуре Гарварда были в интеллектуаль­ном плане не особенно продуктивными. Но помимо ученой степени, они принесли двойную пользу. Во-первых, в близком по духу кругу аспирантов я встретил свою бу­дущую жену Аду Люфкин Гоулд, бостонскую девушку, которая после получения сте­пени магистра работала в области клинической психологии. Наши интересы были очень близки. Во-вторых, Гарвард наградил меня стипендией Шелдона для поездок, которая дала мне возможность провести два года в Европе. Для меня эти годы яви­лись вторым интеллектуальным рассветом.

В Америке были еще сильны немецкие традиции в психологии, хотя сама Гер­мания была раздавлена первой мировой войной и инфляцией. Поэтому вполне есте­ственным для меня было направиться в Германию. Уильям Джеймс и Э. Б. Титченер обессмертили в своих учебниках тевтонские основы нашей науки, здесь учились и мои собственные учителя. Дополнительное уважение к немецкой мысли я получил от гарвардских философов Р. Б. Перри и Р. Ф. Хернле.

Однако я не был готов к мощному влиянию моих немецких учителей, в том числе почтенных Штумпфа и Дессуара, более молодых Макса Вертхаймера, Вольф­ганга Кёлера и Эдуарда Шпрангера в Берлине, а в Гамбурге — Вильяма Штерна и Хайнца Вернера. Моим коллегой по учебе был Генрих Клювер, помогавший мне с моим хромавшим немецким и с тех пор оставшийся дорогим моему сердцу другом, несмотря на то, что пути наших психологических интересов разошлись.

В это время гештальт был новым понятием. Я не слышал о нем в Кембридже. У меня ушло несколько недель на то, чтобы понять, почему мои учителя обычно начинали свои двухчасовые лекции с бичевания Дэвида Юма. Вскоре я понял, что он был естественным «мальчиком для битья» немецкой структурной школы. Ganzheit и Gestalt, Structur и Lebenformen, а также die unteilbare Person* звучали как новая му­зыка для моих ушей. Это была разновидность психологии, которую я страстно жаж­дал, но о существовании которой не знал.

Конечно, я сознавал, что романтизм в психологии мог отравить ее научный дух. (Я сам был воспитан в гуманитарных традициях.) В то же время мне казалось, что высокое качество экспериментальных исследований гештальт-школы, оригиналь­ные эмпирические исследования в Институте Штерна и блеск подхода (с которым я познакомился из вторых рук) К. Левина дали надежную опору тем видам концепций, которые я находил близкими мне по духу.

 

* Целостность, гештальт, структура, жизненные формы, неделимая личность (нем.).

 

Таким образом, Германия дала мне поддержку того структурного взгляда на личность, который я построил сам. Для «Американского журнала психологии» (Ame­rican Journal of Pshychology) я написал краткий Bericht* «Лейпцигский конгресс по психологии» (1923), обрисовав вкратце различные немецкие течения, отражаемые Structurbegriff**: гештальт, персоналистику Штерна, комплексные качества Крюгера и школу Verstehen***. От Штерна, в частности, я узнал о существовании пропасти между обычным спектром дифференциальной психологии (которую в основном изобрел он сам вместе с понятием IQ) и подлинной персоналистической психоло­гией, которая фокусирует внимание на организации индивидуальных черт, а не просто на построении психологического профиля.

Я познакомился и с немецкими доктринами типов, в том числе со сложными рассуждениями и исследованиями эйдетических образов Э. Р. Йенша. Я отважился по­вторить некоторые его работы годом позже в Кембридже, в Англии. В результате по­явились три статьи: «Эйдетические образы» (Eidetic Imagery, 1924), «Эйдетический образ и послеобраз» (The Eidetic Image and the After-image, 1928) и «Изменение и распад в образе зрительной памяти» (Change and Decay in the Visual Memory Image, 1930). Позднее я пришел в ужас от проституирования Йеншем своей научной работы для подведения психологических оснований под нацистскую доктрину. Его параноид­ные усилия объяснили мне некоторые наиболее слабые части его ранней эйдетичес­кой теории.

Год в Англии я провел, в основном анализируя свой немецкий опыт. Профессор Фредерик Бартлетт любезно предоставил мне возможности для работы. Айвор Э. Ри­чарде пригласил меня написать статью «Точка зрения гештальтпеихологии» для жур­нала «Психика» (Psyche, 1924), но, признаюсь, в основном я размышлял о проведен­ном в Германии годе и наслаждался изучением Фауста с профессором Бройелем.

Так подошли к концу годы моего формального образования. В телеграмме от профессора Форда мне предлагалось с осени 1924 года начать преподавание социаль­ной этики в Гарварде. Помимо принятия на себя его курса по социальным пробле­мам и социальной политике, мне была предложена новаторская затея — прочитать новый курс по психологии личности.

1924—1930

По складу характера я человек тревожный, поэтому готовил свои курсы тща­тельно и добросовестно. Когда руководитель кафедры — доктор Ричард Кэбот — на­мекнул, что моему стилю преподавания «недостает огня», я постарался добавить жи­вости в содержание лекций. В 1925 году мы с Адой поженились, и в течение сорока лет ей приходилось терпеть напряжение, характерное для всех моих начинаний.

Наш сын Роберт Брэдли родился в 1927 году, после того как мы перебрались в Дартмутский колледж. Позднее он стал педиатром, и мне приятно чувствовать себя мостом между двумя поколениями врачей.

Результатом двух первых лет моего преподавания в Гарварде было возникнове­ние очень важных профессионально-дружеских отношений. Во-первых, с доктором Ричардом Кэботом, занимавшим в Гарварде две профессорские должности — по кар-

 

* Отчет (нем.).

** Понятием структуры (нем.).

*** Понимания (нем.).

 

диологии и социальной этике. Он показал себя человеком с замечательно громким голосом общественной совести. Добившись профессиональных высот в своей меди­цинской деятельности, он каким-то образом находил время учредить медико-соци­альную службу, написать множество ясных томов по медицине и этике и глубоко затрагивать студентов бескомпромиссным изложением своей собственной пуританс­кой разновидности этики. Будучи состоятельным бостонским ученым мужем, Кэбот следовал теории и практике филантропии, привлекательной для моего собственного ощущения ценностей. Он так же сильно, как и я, верил в целостность каждой отдель­ной человеческой личности и часто оказывал финансовую поддержку и духовную помощь, когда чувствовал, что мог помочь росту другого человека в критический момент. В 1936 году он оказал мне поддержку, чтобы я мог взять свободный семестр для завершения своей книги «Личность: психологическая интерпретация» (Persona­lity: Psychological Interpretation, 1937). Постепенно я стал участвовать в его проектах, унаследовав после его смерти общее руководство Обществом молодежных исследова­ний Кембриджа—Соммервилля1. Он также попросил меня быть попечителем Фонда Эллы Лиман Кэбот, который год за годом продолжал осуществлять его филантропи­ческую позицию «поддержки людей, имеющих идеи». Через этот фонд я был связан со знаменитым преемником доктора Кэбота доктором Полом Дадли Уайтом и други­ми друзьями в уникальной и очень близкой мне филантропической деятельности.

Во-вторых, у меня возникла дружба с Эдвином Дж. Борингом, который при­ехал в Гарвард во время моей учебы за границей. Боясь, что мое назначение на ка­федру социальной этики может отдалить меня от собственно психологии, я спросил Боринга, не могу ли я ассистировать ему в его вводном курсе знаменитой Психоло-гии-1. Он согласился, и, таким образом, я приобрел некоторый опыт преподавания разделов экспериментальной психологии (но не в проведении демонстраций экспе­риментов, где я бы определенно потерпел неудачу). При поддержке Боринга я про­должил писать об образности. Знакомство с человеком такой изумительной энергии и столь лично цельного, с такой глубокой исторической эрудицией и тщательностью в работе оказало и продолжает оказывать на меня сильнейшее влияние и принесло мне величайшее удовлетворение за мою профессиональную карьеру.

Менее близкими, но столь же важными были мои контакты с Уильямом Мак-Дугаллом. Я ассистировал ему, как и Борингу, в его начальном курсе. Нет нужды говорить о том, что эти два курса заметно контрастировали. Восхищаясь силой и не­зависимостью Мак-Дугалла, я разделял все преобладавшие антимакдугалловские предрассудки. Я сожалел о его доктринах инстинктов, интеракционизма и группо­вого разума (которые я, подобно большинству других американцев, понимал толь­ко наполовину). Хотя Германия отвратила меня от моей студенческой полуверы в бихевиоризм, я чувствовал, что антагонизм Мак-Дугалла по отношению к преобла­дающим американским психологическим убеждениям заходил слишком далеко. Его решение проблемы каузальности—целенаправленности казалось столь же дуалистич-ным, как и решение Мюнстерберга, и не более удовлетворительным. В то же время я находился под влиянием его точки зрения и считал, что в более поздние годы она стала более убедительной. В Америке у Мак-Дугалла всегда была плохая пресса. Не­смотря на его ораторские таланты, британский стиль полемики снижал эффектив­ность его доводов. Приблизительно после семи лет в Гарварде он перебрался в уни­верситет Дюка, где продолжал свою монументальную ересь до своей смерти в 1938 году. В Дюк он пригласил другого моего учителя и друга, Вильяма Штерна, бежав-

 

1 См.: Powers E., Witmer H. An experiment in the prevention of delinquency. N. Y.: Columbia, 1951.

 

шего от Гитлера и пережившего Мак-Дугалла на два года. Мак-Дугалл также предо­ставил убежище Райну с его парапсихологическими исследованиями, снова демон­стрируя свою независимость от преобладающих психологических нравов.

Мой брат уехал из Гарварда в университет Северной Каролины еще до на­чала моей преподавательской деятельности. Помимо нашей совместной статьи, в 1928 году мы опубликовали «Тест доминирования—подчинения». Это была шкала для измерения тенденций к доминированию и подчинению (один из первых личност­ных тестов). Помимо двух этих статей, мы никогда не сотрудничали, хотя време­нами помогали друг другу критикой. Действительно наши психологические пути разошлись. Его «Социальная психология» (Social Psychology, 1924) была, на мой взгляд, слишком бихевиористской и слишком психоаналитической. Хотя наши бо­лее поздние работы о политических и социальных условиях и предубеждениях име­ли сходную ориентацию, его теоретические взгляды стали более позитивистскими, более монистичными и, в определенном смысле, более междисциплинарными, чем мои собственные. Флойд был более строго логичен и систематичен в использовании метода, чем я. Нужно также сказать, что он обладал художественной, музыкальной одаренностью и одаренностью к ручному труду, которой мне недоставало. Годами мы шли каждый собственным путем, но из-за общей необычной фамилии и раз­личных точек зрения ухитрялись приводить в замешательство студентов и публику. Один Олпорт или их два?

Теперь мне ясно, что общим качеством Штерна, Мак-Дугалла, Кэбота и мое­го брата была ярко выраженная личностная и профессиональная цельность. Несом­ненно, я неосознанно черпал у них поддержку для следования собственной личной идее перед лицом противоположной моды.

К этому перечню своих старших интеллектуальных наставников и друзей я дол­жен добавить имя Питирима Сорокина, с которым я встретился, приехав в Гарвард в 1930 году, чтобы возглавить кафедру социологии (заменившую социальную этику). Позже я посвятил свою книгу «Становление» (Becoming, 1955) этому человеку, об­ладавшему могучей эрудицией и пылкими убеждениями. В своей автобиографии «Дол­гое путешествие» (A Long Journey, 1964) он сам рассказывает, как сохранил свою моральную и интеллектуальную целостность. Сравнивая свою жизнь с его, я пони­маю, насколько защищенной была моя собственная карьера.

Другой влиятельной фигурой был мой дружелюбный и всегда готовый помочь коллега Гарри Мюррей. Области наших интересов лежат столь близко друг к другу, что по молчаливому согласию мы допускаем «нарциссизм легких различий», чтобы сохранить состояние дружеской отделенности. Я получаю от Мюррея значительное стимулирование и одобрение.

Немного позже, в сороковые годы, я познакомился с Питером Э. Беточчи, ныне профессором философии Бостонского университета, преданным персоналист-ской школе мышления и хорошо знающим психологическую теорию. Много лет у нас были частые дружеские споры в печати и вне ее. Одобряя общее направление моих мыслей, он хотел бы, чтобы я согласился с действующей силой «Я» и во многом с волюнтаризмом. Против этого я возражаю, но глубоко ценю его философский конт­роль и его дружбу.

Предложение от Чарльза Стоуна из Дартмута разорвало мою связь с Гарвардом на четыре года. В Ганновере я оказался в приятной и более раскрепощенной атмосфе­ре, обрел свободу следовать собственным склонностям. Я помогал с общим вводным курсом и преподавал социальную психологию и психологию личности. На время лет­них сессий я обычно возвращался преподавать в Гарвард. Библиотека Бейкера в длинные зимние дни в Ганновере снабжала меня немецкими журналами, так что я мог не отставать от идей в области типологии, гештальта и понимания. Еще со времени дис­сертации меня посещали мысли о написании общей книги по личности. Ганновер дал мне возможность читать и размышлять над этим проектом. В качестве одного из про­дуктов этих размышлений я могу упомянуть мой первый профессиональный доклад, предложенный на IX Международном Конгрессе в Йеле в 1929 году. Он назывался «Что такое черта личности?» (What Is a Trait of Personality?, 1931). Проблема структуры личности уже занимала много места в моих мыслях. Я вернулся к теме через 36 лет в выступлении перед Американской психологической ассоциацией в 1965 году с благо­дарностью за присуждение мне награды за выдающийся научный вклад. Я назвал его «Еще раз о чертах» (Traits Revisited).

В числе моих студентов в Дартмуте были Хэдли Кентрил, Генри Одберт, Лео­нард Дуб, и все они последовали за мной в Гарвард для получения докторской степе­ни. Когда Мак-Дугалл покинул Гарвард, там оказалась брешь в области социальной психологии. В 1928 году Боринг пригласил меня вернуться в качестве доцента, но только в сентябре 1930 года я окончательно получил это академическое назначение. Читателю очевидно, что с 1915 года я был глубоко привязан к Гарварду — увлече­ние, продолжающееся по сей день.

1930—1946

По возвращении в Кембридж началось безумие. В Ганновере я установил редак­ционные взаимоотношения с журналом «Psychological Bulletin», отвечая за обзорные статьи в области социальной психологии, и у меня сформировалась привычка читать «Psychological Abstracts» от корки до корки (привычку вскоре погасили конкурирую­щие стимулы). В итоге я чувствовал себя неплохо знакомым с современной мне обла­стью социальной психологии, и потому наслаждался семинарами и дискуссиями за ланчем с моими коллегами: Борингом, Праттом, Биб-Сентером, Чэпменом, Мюр-реем, Уайтом и другими. Аспиранты в области социальной психологии образовали группу, которую мы назвали «Групповым разумом». Несколько лет мы встречались для обсу







Дата добавления: 2015-08-17; просмотров: 452. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Важнейшие способы обработки и анализа рядов динамики Не во всех случаях эмпирические данные рядов динамики позволяют определить тенденцию изменения явления во времени...

ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ МЕХАНИКА Статика является частью теоретической механики, изучающей условия, при ко­торых тело находится под действием заданной системы сил...

Теория усилителей. Схема Основная масса современных аналоговых и аналого-цифровых электронных устройств выполняется на специализированных микросхемах...

Логические цифровые микросхемы Более сложные элементы цифровой схемотехники (триггеры, мультиплексоры, декодеры и т.д.) не имеют...

Принципы и методы управления в таможенных органах Под принципами управления понимаются идеи, правила, основные положения и нормы поведения, которыми руководствуются общие, частные и организационно-технологические принципы...

ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ САМОВОСПИТАНИЕ И САМООБРАЗОВАНИЕ ПЕДАГОГА Воспитывать сегодня подрастающее поколение на со­временном уровне требований общества нельзя без по­стоянного обновления и обогащения своего профессио­нального педагогического потенциала...

Эффективность управления. Общие понятия о сущности и критериях эффективности. Эффективность управления – это экономическая категория, отражающая вклад управленческой деятельности в конечный результат работы организации...

РЕВМАТИЧЕСКИЕ БОЛЕЗНИ Ревматические болезни(или диффузные болезни соединительно ткани(ДБСТ))— это группа заболеваний, характеризующихся первичным системным поражением соединительной ткани в связи с нарушением иммунного гомеостаза...

Решение Постоянные издержки (FC) не зависят от изменения объёма производства, существуют постоянно...

ТРАНСПОРТНАЯ ИММОБИЛИЗАЦИЯ   Под транспортной иммобилизацией понимают мероприятия, направленные на обеспечение покоя в поврежденном участке тела и близлежащих к нему суставах на период перевозки пострадавшего в лечебное учреждение...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия