Студопедія
рос | укр

Головна сторінка Випадкова сторінка


КАТЕГОРІЇ:

АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія






Порядок виконання


Дата добавления: 2015-09-15; просмотров: 466



Он умер, дословно. Я его перевернул и посмотрел. Глаза его были милосердно закрыты. Но милосердие тут при чем? В горле у него что-то екнуло — этот звук я пытался бы описать не одну неделю. Но как из звуков сделать слова? Это две раздельные системы, которые мы жалко пытаемся связать воедино.

Похоже на то, что сказал бы он. Должно быть, я снова произношу его слова. Поскольку уверен, что некогда он это сказал, проходя мимо моего рабочего места, — тому сказал, с кем шел, про то-то и то-то. Про изображения и зеркала. Или же любовь и секс. Это две раздельные системы, которые мы жалко пытаемся связать воедино.

Позвольте, я скажу за себя. У меня были работа и семья. Я старался любить и обеспечивать. Скольким из вас известна истинная и горькая сила слова «обеспечивать»? Всегда говорили, что я непредсказуем. Это он непредсказуем. У него проблемы с характером и гигиеной. Ходит он, что ни говори, смешно. Я ни разу не слышал ни единого из этих утверждений, но знал, что их высказывают, как чуешь что-нибудь во взгляде человека, а говорить при этом вовсе не обязательно.

Однажды я пригрозил по телефону, сам не веря в свою угрозу. А они сочли ее серьезной — как и должны были, я убежден, учитывая, сколько я знаю про фирму и ее работников. Но я не знал, как его выследить. Он перемещался по городу бессистемно. У него вооруженный эскорт. Здание, где он живет, недоступно для меня с моим нынешним рандомизированным облачением. И я это принял. Даже в фирме нелегко было найти его кабинет. Вечно менялся. Или же он его покидал — работал где-то в другом месте, или там, где оказывался, или дома в пристройке, поскольку на самом деле не отделял жизнь от работы, или ездил путешествовать и думать, или просто сидел и читал в своем, по слухам, доме у озера в горах.

Мои навязчивые идеи — они все в уме, в действие не приводятся.

Теперь же я в том положении, когда могу беседовать с его трупом. Говорить можно, не прерываясь, не поправляясь. Он не может мне сказать, что дело в том-то и том-то, или что я позорюсь, или сам себя обманываю. Не мыслю ясно. Именно это преступление он поместил в зал славы ужасов.

Пытаясь подавить гнев, я страдаю от приступов «хва-бьюнга» (Корея).[12] Это преимущественно культурная паника, я ею заразился через Интернет.

Я был старшим преподавателем по прикладным вычислительным системам. Может, уже говорил — в местном колледже. А потом уехал, чтобы заработать свой миллион.

Карандаш, которым я пишу, желт, с цифрой 2. Хочу особо отметить инструменты, которыми пользуюсь, просто для протокола.

Я всегда осознавал, что говорят словами или взглядами. Реальностью становится то, что люди, по их мнению, видят в другом человеке. Если считают, будто человек ходит кривобоко, то он ходит кривобоко, нескоординированно, ибо такова его роль в жизнях вокруг, а если говорят, что на нем одежда плохо сидит, он научится не следить за своим гардеробом для того, чтобы над ними посмеяться, а себя наказать.

Я постоянно произношу в уме речи. Вы — тоже, только не всегда. Я это делаю постоянно, долгие речи к тому, кого никак не могу опознать. Но начинаю думать, что это он.

У меня есть бумага — стандартный формат, в голубую линеечку. Я хочу написать десять тысяч страниц. Но уже вижу, что повторяюсь. Я повторяюсь.

Перевернув его, я обшарил карманы, но ничего не нашел. Один карман у него порвался. На голове у него лиловая рана, с коркой, не то чтобы меня интересовало описание. Меня интересуют деньги. Я искал денег. С одной стороны его подстригли, а с другой нет, и он лежал в ботинках, но без носков. От тела воняло.

Электричество я краду у фонарного столба. Сомневаюсь, что это пришло бы ему в голову, — для моего жизненного пространства.

Реверсирований я переживал много, но я не из тех урезанных личностей, которых можно видеть на улицах, что живут и мыслят минутами. В философском смысле я живу на краю земли. Вещи собираю, это правда, с местных тротуаров. Из того, что люди выбрасывают, можно выстроить нацию. Иногда слышу свой голос, когда говорю. Я говорю с кем-то и слышу, как звук моего голоса, в третьем лице, наполняет воздух вокруг моей головы.

Когда здание обрекли на снос, Город забил окна. Но я отодрал доску, чтобы проветривалось. Нереальной жизнью я не живу. Я живу практичной жизнью — начинаю все сызнова, мои ценности среднего класса остались нетронуты. Я сношу стены, потому что не хочу жить в наборе двориков, где жили другие, с дверями и узенькими коридорами, целыми семьями с их туго упакованной жизнью, столько-то шагов до кровати, столько-то до двери. Я хочу жить открытой жизнью разума, где может процветать моя Исповедь.

Но бывают времена, когда мне хочется тереться о дверь или стену — ради сочувственного контакта.

Мне хотелось его карманных денег в силу их личных свойств, а нисколько не в силу ценности. Я желал их близости и касания, его касания, пятна его личной грязи на них. Мне хотелось натереть лицо его купюрами, чтобы напомнить себе, зачем я его застрелил.

Некоторое время я не мог отвести глаз от тела. Заглянул в рот — не гниет ли уже. Вот тогда-то и услышал звук из горла. Я совсем уже рассчитывал, что он со мной заговорит. Я бы не прочь был с ним еще побеседовать. После всего, что мы наговорили друг другу за долгую ночь, я понимаю — мне есть что еще сказать. У меня в уме шевелятся великие темы. Темы одиночества и слива людей. А еще — кого мне ненавидеть, когда больше никого не осталось.

Комплекс — разведслужба фирмы. Вот куда я позвонил со своей преимущественно пустой угрозой. Я знал, они истолкуют мои замечания как особые знания бывшего сотрудника, быстро соберут на таковых данные. Меня это удовлетворяло — сообщать им их же имена, даже фамилию чьей-то матери в девичестве, блистательный и красноречивый выпад, описывать процедуры и режимы. Теперь я проник им в головы, у нас контакт. Не нужно нести бремя одному.

У меня есть письменный стол, я затащил его с улицы, по переулку и вверх по лестнице. Предприятие на несколько дней — с целой системой клиньев и веревок. На это у меня ушло два дня.

Я никогда не ощущал различия во времени между ребенком и мужчиной, мальчиком и мужем. Сознательно я никогда не был ребенком — в том смысле, в каком обычно употребляют это название. Я себя ощущаю тем же, чем был всегда.

Раньше, после того как меня уволили, я писал ему письма, а потом перестал — жалкое занятие. А кроме того, я знал, что в моей жизни что-то должно быть жалким, но все же вынудил себя прервать контакт. Тот факт, что он этих писем все равно бы никогда не увидел, ничего не менял. Их видел я. Все дело в том, чтобы писать их и самому читать. Поэтому прикиньте, как я удивился, когда мне не пришлось его выслеживать и домогаться, для чего я был не оснащен, да и вообще меня обуревали противовесные силы касаемо того, умирает он или нет.

И что бы я им ни сказал по телефону и как быстро ни собрали бы они данные — как им бы удалось выследить меня до моего нынешнего места и образа обитания?

У меня нет часов, ни наручных, ни иных. Я теперь мыслю о времени в иных цельностях. Отрезок времени, отпущенный лично мне, противопоставлен огромным исчислениям, времени Земли, звезд, невнятным световым годам, возрасту Вселенной и т. д.

Мир должен означать нечто самодостаточное. Только ничего самодостаточного не бывает. Все проникает во что-то еще. Мои маленькие дни выливаются в световые годы. Именно поэтому я могу лишь притворяться кем-то. И поэтому я вначале ощутил себя вторичным, пока работал над этими страницами. Не понимал, я ли это пишу или же тот, на кого я желал походить голосом.

У меня по-прежнему остался банк, который я систематически навещаю — посмотреть на буквальные доллары, еще лежащие на моем счете. Делаю я это ради текущей психологии такого действия: знать, что в некоем заведении у меня имеются деньги. А также поскольку у автоматических кассиров есть харизма, которая на меня по-прежнему действует.

Я пишу этот дневник, а в десяти шагах от меня лежит мертвый человек. Так, любопытно. В двенадцати шагах. Говорили, что у меня проблемы с нормальностью, и меня деноминировали до меньшей валюты. Я стал мелким техническим элементом фирмы, техническим фактом. Я для них был безликой рабсилой. И принял это. Они выставили меня без предупреждения, без выходного пособия. И это я тоже принял.

Один мой синдром — возбужденное поведение и крайнее замешательство. В переводе он известен на Гаити и в Восточной Африке как «вспышки бреда». В сегодняшнем мире все общее. Каким же страданием нельзя поделиться?

Я всегда читал не ради удовольствия, даже ребенком. Я никогда не читал ради удовольствия. Понимайте как хотите. Я слишком много думаю о себе. Изучаю себя. Меня от этого тошнит. Но для меня тут больше нет ничего. Я только это и есмь. Мое так называемое эго — маленькая загогулина, которая, быть может, и не отличается от вашей, но в то же время я с уверенностью могу сказать, что оно активно, бурлит собственной важностью и все время терпит грандиозные поражения и одерживает грандиозные победы. У меня есть велотренажер с оторванной педалью, который кто-то вынес на улицу как-то ночью.

А кроме того, под рукой у меня сигареты. Мне хочется чувствовать себя писателем и его сигаретой. Только они кончились, нету больше, в пачке на донышке только крошки, которые я уже напрочь слизнул, и меня подмывает нюхать дыхание мертвого человека — что там у него за вкус, какую сигару он выкурил неделю назад в Лондоне.

Весь день все больше убеждался, что не могу этого сделать. Потом сделал. Вспомнить бы теперь, зачем.

Я думал, что истрачу все эти годы, сколько бы их там ни ушло на сочинение десяти тысяч страниц, и тогда у вас был бы документ, литература о жизни пробужденной и спящей, поскольку и сны, и крохотные уколы памяти, и все эти достойные сожаления привычки и секретики, и все, что вокруг меня, тогда бы сюда вошло, шумы на улице, но я впервые осознаю — вот сейчас, в эту минуту, что даже все мышление и писание на свете не опишут того, что ощутил я в тот кошмарный миг, когда выстрелил и увидел, как он упал. Так что же осталось, о чем стоит рассказывать?

2

Машина пересекла авеню в Вест-Сайд — и тут же пришлось сбросить скорость, заехали на переход не на тот свет, обтекают волны пешеходов.

Голос Торваля известил о прорыве водопровода где-то впереди.

Эрик видел его помощников по безопасности, по одному с каждой стороны лимузина — они шли размеренным шагом, оба в идентичных костюмах: темные блейзеры, серые брюки и водолазки.

Один экран показывал столб ржавой слякоти — он бил из дыры в мостовой. Эрику стало от него хорошо. Другие экраны показывали, как движутся деньги. Горизонтально текли цифры, вверх и вниз качались гистограммы. Он знал: там есть такое, чего никто не засек, паттерн, скрытый в самой природе, скачок графического языка, вышедший за пределы стандартных моделей технического анализа и обманувший предсказания даже тех сокровенных графиков, что чертят его собственные последователи в этой области. Должен быть какой-то способ объяснить иену.

Хотелось есть, он почти изголодался. Бывали дни, когда он все время хотел есть, разговаривать с людскими лицами, обитать в мясном пространстве. Он перестал смотреть на компьютерные экраны и повернулся к улице. Въехали в «алмазный район»,[13] и Эрик опустил окно — снаружи билась живая коммерция. Почти каждый магазин держал в витрине драгоценности, и покупатели обследовали обе стороны улицы — проскальзывали между банковскими броневиками и фургонами частных охранных агентств, чтобы поглазеть на тонкой работы швейцарские часы или поесть в кошерной закусочной.

Машина двигалась ползком, по дюйму.

Хасиды в сюртуках и высоких фетровых шляпах беседовали, стоя в дверных проемах, мужчины в очках без оправ, с грубыми белыми бородами, уличная тряска их не касалась. За этими стенами туда-сюда перемещались сотни миллионов долларов в день — настолько устаревшая форма денег, что Эрик даже не знал, как о ней и думать. Твердая, блестящая, многогранная. Все, что он оставил позади либо никогда и не встречал: граненое, шлифованное, насыщенно трехмерное. Люди это носят и сверкают этим. Снимают, ложась спать или занимаясь сексом, надевают позаниматься сексом или умереть. Носят это мертвыми и похороненными.

Хасиды ходили по улице, те, что помладше, — в темных костюмах и внушительных Федорах, лица бледные и пустые, эти люди, решил он, видят друг друга, лишь исчезая в магазины или ныряя в подземку. Он знал, что торговцы и гранильщики сидят в задних комнатах; интересно, сделки до сих пор заключаются в дверях, скрепляются рукопожатием и благословением на идиш? В текстуре улицы он ощущал Нижний Ист-Сайд 1920-х и алмазные центры Европы перед Второй мировой — Амстердам и Антверпен. Какую-то историю он знал. Он увидел женщину — она сидела на тротуаре, просила милостыню, на руках младенец. Говорила на языке, которого он не признал. Языки он тоже знал, но не этот. Казалось, она вросла в участок бетона. Может, и ребенок у нее тут же родился, под знаком «Парковка запрещена». Фургоны «ФедЭкса» и «Ю-пи-эс». Черные носили рекламные щиты и бормотали по-африкански. Наличка за золото и алмазы. Кольца, монеты, жемчуг, драгоценности оптом, антикварные драгоценности. Это сук, штетл. Здесь торгаши и сплетники, ветошники, торговцы слухами. Улица — оскорбление для истины будущего. Но она в Эрике отзывалась. Она проникала в каждый его рецептор и электрически сигала в мозг.

Машина остановилась намертво, и он вышел, потянулся. Пробка впереди была сплошь длинным мерцанием работающего вхолостую металла. К нему подходил Торваль.

— Настоятельно сменить маршрут.

— Ситуация какова.

— Такова. Улицы впереди затоплены. Хаос. Вот так. Вопрос президента и его местопребывания. Он подвижен. Перемещается. И куда бы ни поехал, наш спутниковый приемник сообщает о волновом эффекте уличного движения, который вызывает массовый паралич. Вот еще что. По центру города медленно движется похоронная процессия, теперь она смещается к западу. Множество машин, многие плакальщики идут пешком. И, наконец, вот. У нас сообщение о неизбежной активности в этом районе.

— Активности.

— Неизбежной. Природа пока не выяснена. Комплекс рекомендует: применить осторожность.

Человек ждал ответа. Эрик смотрел мимо него на огромную витрину — одну из немногих на этой улице, в которой не показывали ряды ценных металлов, оправляющих драгоценности. Улицу он чувствовал вокруг себя — неослабную, люди миновали друг друга кодированными мгновениями жеста и танца. Пытались идти, не сбавляя темпа, поскольку сбавить темп — благое намерение и слабость, — но иногда им приходилось уклоняться и даже замирать, и почти всегда они отводили взгляды. Зрительный контакт — дело тонкое. Встреча глазами на четверть секунды — уже нарушение того договора, по которому работает город. Кто уступает дорогу кому, кто на кого смотрит или не смотрит, какой уровень обиды составляет случайное касание или слабый толчок? Никому не хотелось, чтобы его трогали. Заключен пакт о неприкасаемости. Даже тут, в неразберихе старых культур, насквозь тактильной и туготканой, с подмешанными сюда прохожими, охранниками, покупателями, прилипшими к витринам, и бродячими шутами, — люди не касались друг друга.

 

Он стоял в поэтическом алькове «Книжного рынка Готэма»,[14] листал брошюры. Он всегда просматривал тонкие книжки, толщиной в полпальца, а то и меньше, выбирал, какие стихи почитать, сообразуясь с их длиной и шириной. Искал произведения в четыре, пять, шесть строк. Такие стихи он изучал дотошно, вдумывался в каждый намек, и чувства его, казалось, парили в белом пространстве вокруг строк. Вот значки на странице, вот сама страница. Белое важно для души стихотворения.

К западу гудели клаксоны, завывали электрические стенания аварийных автомобилей, которые до сих пор иногда называли «Скорой помощью», пришпиленных к месту в стоячем потоке машин.

Мимо прошла женщина, у него за спиной, и он обернулся посмотреть, не успел, даже не уверен, как понял, что это женщина. Он не заметил, как она входила в заднюю комнату, но знал, что вошла. А кроме того, знал, что должен пойти следом.

Торваль не стал заходить с ним в книжный. У выхода разместился помощник — женщина из комплекта, глаза кратко отрываются от книги в руках.

Он прошел в заднюю комнату, где несколько покупателей эксгумировали затерянные романы из глубоких гробниц полок. Среди них — женщина, и стоило бросить на нее единственный взгляд, чтобы понять: не та, кого он ищет. Откуда он это знает? Он не знал, но знал. Эрик заглянул в кабинеты и туалет персонала и обнаружил, что в эту часть магазина ведут две двери. Когда он вошел в одну, она вышла в другую — та женщина, которую он искал.

Он вернулся в главный торговый зал и постоял на старых половицах среди нераспакованных коробок, в благоухании поблекших десятилетий, осмотрел все вокруг. Среди продавцов и покупателей ее не было. Эрик понял, что телохранительница улыбается ему — черная женщина с поразительным лицом, а глаза ее игриво гуляют к выходу справа от нее. Он подошел и открыл дверь в коридор: у одной стены стопки книг, на другой фотографии поэтов-социопатов. На галерею над главным залом вели ступени, и на них сидела женщина, безошибочно та самая. В ее покое различалось некое качество, легкость осанки, и тут он увидел, кто это. Элиза Шифрин, его жена, читала книжку стихов.

Он сказал:

— Почитай мне.

Она подняла голову и улыбнулась. Он встал на колени на ступеньку ниже и возложил руки на ее лодыжки, любуясь ее молочными глазами над верхним обрезом книги.

— Где твой галстук? — спросила она.

— Был медосмотр. Видел свое сердце на экране.

Он пробежал ладонями по ее икрам к канавкам под коленями.

— Мне не нравится так говорить.

— Но.

— От тебя пахнет сексом.

— Это врачебный осмотр бьет тебе в нос.

— Ты весь пахнешь сексом.

— Это вот что. Это запах голода, — сказал он. — Хочу пообедать. Ты хочешь пообедать. Мы люди в мире. Нам нужно есть и разговаривать.

Он взял ее за руку, и они гуськом двинулись через одурелый поток транспорта к закусочной через дорогу. Мужчина торговал часами с расстеленного на тротуаре банного полотенца. В длинном зале было густо от тел и шума, Эрик протолкался сквозь очередь навынос и нашел места у стойки.

— Не уверена, насколько я проголодалась.

— Ешь. Поймешь, — сказал он. — Кстати, о сексе.

— Мы женаты всего пару-другую недель. И то едва ли.

— Всему на свете едва ли недели. Все теперь меряется днями. На жизнь остаются минуты.

— Мы же не хотим считать время, правда? Или торжественно обсуждать эту тему.

— Нет. Мы хотим этим заняться.

— И займемся. Непременно.

— Мы хотим нам его, — сказал он.

— Секса.

— Да. Потому что на его отсутствие у нас нет времени. Время — такая субстанция, которая с каждым днем все реже. Что. Ты не знала?

Она взглянула на меню, растянувшееся вверху по стене, и оно, похоже, привело ее в уныние своим размахом и настроением. Он вслух процитировал несколько пунктов, которые, по его мнению, ей бы хотелось съесть. Не то чтобы он знал, чем она питается.

Они попали в перекрестный рев акцентов и языков, а раздатчик за стойкой объявлял заказы в громкоговоритель. На улице дудели клаксоны.

— Мне нравится этот книжный. Знаешь, почему? — сказала она. — Потому что он полуподземный.

— Ты чувствуешь себя спрятанной. Тебе нравится прятаться. От чего?

Мужчины говорили о делах пулеметными дробями, формально размеренным напевом под аккомпанемент лязга тарелок.

— Иногда лишь от шума, — сказала она, подаваясь к нему, бодрым шепотом.

— Ты была из молчаливых задумчивых детей. Не отлипала от теней.

— А ты?

— Не знаю. Я об этом не думаю.

— Подумай о чем-нибудь одном и расскажи мне.

— Ладно. Что-нибудь одно. Когда мне было четыре, — сказал он, — я прикидывал, сколько буду весить на каждой планете Солнечной системы.

— Мило. Ой, мне нравится, — сказала она и поцеловала его в висок, чуть по-матерински. — Такая комбинация науки и эго. — И рассмеялась, тягуче, пока он делал заказ раздатчику.

Из экскурсионного автобуса, застрявшего в пробке, просочился усиленный динамиком голос.

— Когда поедем на озеро?

— Нахуй озеро.

— Я считала, нам там нравится. Столько планов было, столько строили. Сбежать туда, побыть вместе наедине. На озере спокойно.

— И в городе спокойно.

— Где мы живем — да, наверное. Высоко, далеко. А у тебя в машине? Наверняка же не так спокойно. Ты много времени в ней проводишь.

— У меня машина отпрустована.

— Да?

— Растяжку машинам делают так. Берут корпус и разрезают напополам такой огромной ревущей циркулярной пилой. Потом добавляют секцию, чтобы удлинить ходовую часть на десять, одиннадцать, двенадцать футов. На сколько потребуется. На двадцать два фута, если хочешь. И пока так с моей делали, я сказал им, что машину надо отпрустовать, заизолировать пробковым слоем от уличного шума.

— Вообще-то здорово. Мне очень нравится.

Они разговаривали, их прижало вместе на жердочке. Он сказал себе, что это его жена.

— Машина, конечно, бронирована. От этого изоляцию укладывать было сложнее. Но им все удалось. Это жест. Мужской поступок.

— И как, изолирует?

— Как оно может изолировать? Нет. Город ест шум и спит шумом. Из каждого века извлекает шум. Шумы те же, что и в семнадцатом веке, плюс те, что появились с тех пор. Нет. Но я не против шума. Шум меня заряжает. Самое главное — что она там есть.

— Пробка.

— Ну да. Пробка. Вот что, в конечном итоге, главное.

Торваля не видать. Эрик заметил мужчину-телохранителя у кассы — вроде как меню читает. Хотелось бы понимать, отчего кассовые аппараты не заключили в витрины музея кассовых аппаратов в Филадельфии или Цюрихе.

Элиза глянула в свою чашку супа, где кишели формы жизни.

— Я этого хотела?

— Скажи мне, чего ты хотела.

— Утиное консоме с травами.

Она произнесла это с насмешкой над собой — с каким-то экстерриториальным акцентом, лишь чуточку усиленным по сравнению с тем, как она говорила обычно. Он присмотрелся к ней, рассчитывая восхититься выгнутыми ноздрями и этим тонким изгибом в линии носа. Но поймал себя на мысли, что она, быть может, и вообще не красива. Может, ей не хватает. То был укол осознания. Может, она средненькая, отчаянно неисключительная. В книжном она выглядела получше, когда он обознался. Он начал понимать, что ее красоту они изобрели вместе, сговорились собрать воедино вымысел, который помогал их обоюдной маневренности и восхищению. Они женились под покровом этого невысказанного соглашения. Им требовался завершающий член прогрессии. Она богата, он богат; она бесспорная наследница, он сделал себя сам; она культурна, он беспощаден; она хрупка, он крепок; она одарена, он блистателен; она красива. Таково ядро их понимания, то, во что им нужно было верить, прежде чем стать парой.

Она держала ложку над чашкой супа, без движения, пока формулировала мысль.

— Знаешь, это правда. От тебя действительно несет сексуальным выделением, — сказала она, подчеркнуто глядя в суп.

— От меня пахнет не сексом, который, по-твоему, случился. А сексом, которого я хочу. Вот его запах ты и ловишь. Потому что чем больше я на тебя смотрю, тем больше я знаю про нас обоих.

— Скажи мне, что это значит. Или нет. Нет, не надо.

— И тем больше я хочу секса с тобой. Бывает такой секс, в котором есть что-то очищающее. Это антидот разочарования. Противоядие.

— Хочешь распалиться, да? Вот твоя стихия.

Он хотел укусить ее за нижнюю губу, прихватить ее зубами и впиться так крепко, чтобы извлечь эротичную капельку крови.

— Куда пойдешь, — спросил он, — после книжного? Потому что здесь есть отель.

— Я шла в книжный. Точка. Я была в книжном. Я там была счастлива. А ты куда ехал?

— Подстричься.

Она приложила руку к его лицу и стала мрачной и сложной.

— Тебе нужно стричься?

— Мне нужно все, что ты можешь мне дать.

— Будь любезен.

— Мне нужны все значения слова «распаленный». Отель тут сразу через дорогу. Можем начать заново. Или покончить с интенсивностью чувств. Вот одно из значений. Возбуждать до страсти. Можем покончить с тем, что едва начали. На самом деле — два отеля. У нас есть выбор.

— По-моему, мне не хочется продолжать.

— Не хочется. И не станешь.

— Будь со мной любезен, — сказала она.

Он взмахнул сэндвичем с рубленой печенью, затем громко откусил — жевал и говорил одновременно, а также угощался ее супом.

— Когда-нибудь подрастешь, — сказал он, — и тогда твоей маме станет не с кем поговорить.

За ними что-то происходило. Ближайший раздатчик произнес реплику по-испански, в которой прозвучало слово «крыса». Эрик развернулся на табурете и увидел двух мужчин в сером спандексе — они стояли в узком проходе между стойкой и столиками. Неподвижно стояли, спина к спине, правые руки подняты — и оба держали за хвост по крысе. Начали что-то кричать, Эрик не разобрал. Крысы были живые, сучили передними лапками, и его это заворожило, всякое ощущение Элизы пропало. Он хотел понять, что это мужчины говорят и делают. Молодые, в серых костюмах — крысиных костюмах, как он понял, — и перегораживали выход из заведения. Эрик смотрел в длинное зеркало на дальней стене и видел почти весь зал — либо в отражении, либо прямо, а за ним раздатчики в бейсболках разместились в состоянии задумчивой паузы.

Двое мужчин разделились, сделали по нескольку широких шагов в разные стороны и принялись размахивать крысами над головами, перебивая друг друга, кричали что-то опризраке. Над машинкой зависло лицо человека, резавшего пастрами, взгляд нерешительный, и посетители не поняли, как реагировать. А потом — поняли, чуть ли не в панике, стали уворачиваться от траектории вращаемых крыс. Пара человек ввалилась в двери кухни, исчезли, следом — общее движение, опрокинутые стулья, тела свинчиваются с табуретов.

Эрика захватило. Он едва не онемел. Какое восхищение — вот это, чем бы оно ни было. Телохранитель не отходил у стойки — говорил что-то в лацкан. Эрик протянул руку, показывая, что нет нужды предпринимать какие-либо действия. Пусть предъявится. Люди грозили и ругались, заглушали голоса двоих парней. Эрик заметил, что ближний к нему занервничал, у него забегали глаза. Угрозы звучали древне и шаблонно, одна фраза тянула за собой другую, и даже замечания на английском раздавались эпически — смертоносно и растяжимо. Эрику захотелось поговорить с парнем, спросить, по какому это случаю — какова миссия, что за цель.

Раздатчики уже вооружились ножевыми изделиями.

Затем парни выпустили крыс, и заведение снова стихло. Твари, хлеща хвостами, полетели по воздуху, ударяясь в разные поверхности и отскакивая от них, скользя по столикам на спинах, по инерции — два зловещих комка шерсти побежали по стенам, мяуча и визжа, и парни побежали тоже, выволакивая крик свой с собой на улицу, этот их лозунг, это предупреждение или заклинание.

 

На другой стороне Шестой авеню машина медленно продвинулась мимо маклерской фирмы на углу. На уровне улицы обнажены конторские закутки, мужчины и женщины присматривают за экранами, и Эрик ощущал надежность их обстоятельств, скорость, затейливость, их закрученное эмбриональное врастание, тайное и тварное. Он подумал о тех, кто посещал его вебсайт еще в те дни, когда он предсказывал динамику ценных бумаг, когда предсказания были чистой властью, когда он восхвалял какой-то технологический пакет или благословлял целую отрасль и механически вызывал удвоение курса акций и смещение мировоззрений, когда он эффективно творил историю — еще до того, как история стала монотонна и мутна, сдавшись на милость его поиска чего-то чище, таких методов графопостроения, что предсказывали бы движение самих денег. Он торговал валютами любых территориальных образований, современных демократических держав и пыльных султанатов, параноидальных народных республик, адовых повстанческих государств, которыми правили обдолбанные пацаны.

Тут он находил красоту и точность, скрытые ритмы флуктуаций каждой данной валюты.

Из закусочной он вышел с половинкой сэндвича в руке. И теперь ел и слушал экстатический рэп в динамиках звуковой системы — голос Братухи Феска, которому аккомпанировала лишь бедуинская скрипочка. Но Эрика отвлекло изображение на одном бортовом экране. Президент в своем лимузине, видимый выше пояса. Отличительная черта администрации Глуша — глава исполнительной власти в живом видеопотоке, доступен всему миру. Эрик к нему присмотрелся. Изучал десять недвижных минут. Он не шевелился — не шевелился и президент, разве что рефлекторно; не шевелился и поток машин, ни в одну сторону. Президент был без пиджака — сидел в тривиальном ступоре. Разок дернулся, несколько раз моргнул. Взгляд его был пуст — ни направления, ни содержания. Вокруг него витала тоска, от которой неизменно дохнут мухи. Он не чесался, не зевал — как гость телепрограммы, который сидит в холле студии и ждет, когда позовут выйти к камерам. Только жутче и глубже, поскольку в глазах его не читалось никакой неотъемлемости, жизненно важной занятости, а сам он, казалось, существовал в некой ложбинке не-времени и был президентом. Эрик за это его возненавидел. Несколько раз они беседовали. Эрик ждал в желтой приемной западного крыла. Консультировал президента по кое-каким важным вопросам, и ему приходилось вставать, когда кто-то попросил его встать, а кто-то еще делал снимки. Он ненавидел Глуша за то, что он вездесущ, — таким и он сам раньше был. Ненавидел за то, что он стал объектом достоверной угрозы своей безопасности. Ненавидел и высмеивал его гинекоидный торс с гирляндой тряских молочных желез под просвечивающей белой рубашкой. Мстительно Эрик посмотрел на экран: изображение делало честь президенту. Он был зомби. Существовал в состоянии оккультного покоя, дожидаясь, когда оживят.

 

— Мы желаем думать об искусстве зарабатывания денег, — сказала она.

Она расположилась на заднем сиденье — на его месте, в клубном кресле, — а он смотрел на нее и ждал.

— У греков есть специальное слово.

Он ждал.

— Chrimatistikors, — сказала она. — Только нам это слово нужно чуточку растеребить. Приспособить к текущей ситуации. Поскольку деньги приняли другой оборот. Все богатство стало богатством ради самого себя. Другого вида огромного богатства нет. Деньги утратили свое повествовательное качество — как некогда его утратила живопись. Деньги говорят сами с собой.

Обычно она ходила в берете, но сегодня была с непокрытой головой — Виджа Кински, маленькая женщина в застегнутой на все пуговицы деловой блузке, старом вышитом жилете и длинной плиссированной юбке, которую стирали тысячу раз, его главный теоретик, опоздавшая на еженедельную встречу.

— И собственность, разумеется, идет по пятам. Понятие о собственности меняется что ни день, что ни час. Огромные траты людей на землю и дома, на яхты и самолеты. Ничего общего с традиционной самоуверенностью, ладно. Собственность больше не имеет отношения к власти, личности и властности. Она не про вульгарное хвастовство — и не про хвастовство со вкусом. Тут важно одно — сколько ты заплатил. Сам заплатил, Эрик, вдумайся. Что ты купил на свои сто четыре миллиона долларов? Не десятки комнат с ни с чем не сравнимым видом из окон и персональными лифтами. Не вращающуюся спальню и компьютеризованную постель. Не плавательный бассейн или акулу. Право на воздушное пространство? Регулирующие сенсоры и программное обеспечение? Не зеркала, которые рассказывают тебе, как ты себя чувствуешь, когда смотришь на себя по утрам. Ты платишь деньги за саму цифру. Сто четыре миллиона долларов. Вот что ты купил. И оно того стоит. Цифра сама себя оправдывает.

Машина застряла в неподвижном движении между авеню, где Кински села, вынырнув из церкви Святой Девы Марии. Занимательно, хотя, может, и нет. Он смотрел на нее с откидного сиденья: интересно, почему он не знает, сколько ей лет? Волосы у нее дымно-серые, увядшие и опаленные, будто в нее молния ударила, а на лице никаких отметин — только крупная родинка высоко на скуле.

— О, и эта машина, которую я очень люблю. Экраны мерцают. Обожаю экраны. Сияние киберкапитала. Такое лучистое и соблазнительное. Я в этом ничего не понимаю.

Она говорила едва ли не шепотом, а улыбка не сходила с ее лица, степень загадочности же при этом менялась.

— Но тебе же известно, насколько я бесстыжа в присутствии всего, что зовет себя идеей. Идея — это время. Жизнь в будущем. Посмотри, как бегут эти цифры. Деньги делают время. Раньше было наоборот. Часовое время ускоряло развитие капитализма. Люди перестали думать о вечности. Начали сосредоточиваться на часах, измеримых часах, человеко-часах, чтобы целесообразнее использовать рабочую силу.

Он сказал:

— Я хочу тебе кое-что показать.

— Погоди. Я думаю.

Он подождал. Улыбку ей чуть перекосило.

— Будущее создается киберкапиталом. Что за единица измерения называется наносекундой?

— Десять в минус девятой степени.

— Это сколько.

— Одна миллиардная секунды, — сказал он.

— Я в этом ничего не понимаю. Но это мне сообщает, насколько неумолимы должны мы быть, чтобы адекватно измерять окружающий мир.

— Есть и зептосекунды.

— Хорошо. Я рада.

— Йоктосекунды. Одна септиллионная доля секунды.

— Потому что время теперь — корпоративный актив. Оно принадлежит системе свободного рынка. Настоящее найти все труднее. Его высасывает из мира, чтобы освободилось место для будущего неконтролируемых рынков и гигантского инвестиционного потенциала. Будущее становится настоятельным. Именно поэтому что-то вскоре случится — может, и сегодня, — сказала она, лукаво поглядев себе в ладони. — Чтобы скорректировать ускорение времени. Вернуть природу более-менее к норме.

На южной стороне улицы почти не было пешеходов. Эрик вывел ее из машины на тротуар, откуда им открылась часть электронного дисплея рыночной информации — движущиеся блоки сообщений, бежавшие по фасаду конторской башни на другой стороне Бродвея. Кински застыла на месте. Такая разница с расслабленными новостями, что оборачивали собой старую башню «Таймс» в нескольких кварталах к югу. Здесь же одновременно и быстро футах в ста над улицей двигались три слоя данных. Финансовые новости, курсы, акций, валютные рынки. Неослабевающая активность. Одержимая скачка цифр и символов, простых дробей, десятичных, стилизованных знаков доллара, бьющий поток слов, многонациональных новостей — все слишком быстро, не успеваешь впитать. Но Эрик знал, что Кински впитывала.

Он стоял у нее за спиной, показывая рукой поверх ее плеча. Под лентами данных — тикерами — были неподвижные цифры: время в крупнейших городах мира. Эрик знал, о чем она думает. Плевать на скорость, от которой так трудно следить за тем, что проходит перед глазами. Смысл в скорости. Плевать на бесконечное и настоятельное обновление, на то, как данные растворяются на одном конце последовательности, в то же время обретая форму на другом. В этом и есть смысл, напор, будущее. Мы не поток информации лицезрим, а чистое зрелище: информация освящается, она ритуально нечитаема. Маленькие мониторы в конторе, дома и в машине тут становятся объектом идолопоклонства, здесь могут собираться изумленные толпы.

Она сказала:

— А оно когда-нибудь останавливается? Замедляется? Конечно, нет. С чего бы? Фантастика.

Он заметил, как в новостийном тикере промелькнула знакомая фамилия. Каганович. Но контекст он не уловил. Машины тронулись, и они вернулись в лимузин, а два телохранителя обеспечивали незаметное прикрытие. Теперь он сел на банкетку лицом к видеомониторам — и выяснилось, что контекстом была смерть Николая Кагановича, умопомрачительного богача с сомнительной репутацией, владельца крупнейшего медийного конгломерата России, чьи интересы варьировались от секс-журналов до спутниковой связи.

Кагановича он уважал. Хитер мужик и крут, в лучшем смысле слова — жесток. Они с Николаем дружили, сообщил он Кински. Взял из кулера водки с корольковым соком и налил два приземистых стакана, без льда, и на нескольких экранах они посмотрели репортажи о событии.

Потягивая из стакана, она чуть зарделась.

Человек лежал ничком в грязи перед своей подмосковной дачей — его расстреляли после того, как он вернулся из «Албании-Онлайн», где учреждал кабельную телевизионную сеть и подписывал соглашение по организации тематического парка в Тиране, столице.

Эрик ходил с Николаем на дикого кабана в Сибири. Он рассказал об этом Кински. Вдалеке они заметили тигра — мимолетно, ожогом чистой трансцендентности, это не вмещалось ни в какой предыдущий опыт. Эрик описал ей тот миг — драгоценное ощущение прежней жизни, вымирающий биологический вид, огромность тишины вокруг. Они не шевелились, эти два человека, еще долго после того, как зверь исчез. Тигр, пылающий в высоком снегу, — они ощутили, что связаны невысказанным кодом, братством красоты и утраты.

Но Эрик был рад видеть его мертвым и в грязи. Журналист все время повторял слово «дача». Он стоял под углом к камере, чтобы сквозь аллею сосен открывался вид на виллу, на дачу. На другом экране комментатор туманно намекала на нечистоплотных деловых партнеров, антиглобалистски настроенные элементы и локальные войны. После чего заговорила о даче. Обнаружен мертвым, лежал ничком перед собственной дачей. В этом слове они искали безопасность, самоуверенность. Больше ничего они не знали ни о человеке, ни о преступлении — только нечто русское: мертвый, перед дачей, в Подмосковье.

Эрику стало хорошо — вот он его там видит, в туловище и голове бессчетные пулевые раны. Такое спокойное довольство, ослаблено некое напряжение в плечах и груди. Она его отпустила, смерть Николая Кагановича. Этого Кински он говорить не стал. Потом сказал. Чего скрывать? Она у него главный теоретик. Пусть теоретизирует.

— Твой гений и твой анимус всегда были полностью связаны, — сказала она. — Твой разум цветет на недоброжелательстве к другим. Да и тело, мне кажется. Дурная кровь способствует долгой жизни. Он же в каком-то смысле был соперник, да? И, вероятно, физически крепок. Масштабная личность. Непристойно богат этот парнишка. Женщины в супе плавают. Достаточно резонов ощущать эдакую ползучую эйфорию от того, что человек очень плохо кончает. Резоны есть всегда, всегда. Не стоит изучать вопрос, — сказала она. — Он умер, чтобы жил ты.

 

Машина доехала до угла и остановилась. По всему театральному району толклись туристы — всеми словами, обозначающими множество. Они перемещались завихрениями и наплывами, забредали в мегамаркеты и кругами обтекали лотки торговцев. Стояли в извилистой очереди, сложившейся гармошкой, за уцененными билетами на бродвейские спектакли. Эрик смотрел, как они переходят улицу — чахлые людишки под сенью богов нижнего белья, украшающих рекламные щиты, вознесшиеся ввысь. То фигуры за пределами биологического пола и деторождения, зачарованные женщины в мужских шортах, даже за рамками коммерции, мужчины, бессмертные по своему мышечному тонусу, по выдающейся грозди на линии промежности.

В центр, подскакивая, ехали тяжелые грузовики — они направлялись к «швейному кварталу»[15] или погрузочным эстакадам мясокомбинатов, и никто их не видел. Видели кокни, торговавшего детскими книжками из картонной коробки, — он рекламировал их стоя на коленях. Эрик считал, что это одно и то же — они и он, а также старый китаец, занимающийся акупунктурным массажем, и ремонтная бригада, что прокладывала оптоволоконный кабель, заталкивая его в люк с огромной желтой катушки. Он думал о накоплениях, о материальной скученности, о днях и ночах, проведенных бампер к бамперу, красный свет, зеленый свет, о закрепленности вещей, об устаревании, которое происходит преимущественно незамеченным. Они видели, как старик делает свой лечебный массаж — трудится над спиной и висками женщины, которая сидит на скамеечке, лицом в подушку, приподнятую на самодельной раме. Читали написанную от руки вывеску: облегчение от утомления и паники. Как все держится, эти привычки тяготения и времени, в новой текучей реальности. Кокни сказал, не подымаясь с колен: «Я же не спрашиваю, где вы берете свои деньги, так не спрашивайте у меня, где я беру эти книжки». Они остановились и посмотрели, заглянули в коробку. Старый китаец выпрямился, разминая акупунктурные точки женщины, большими пальцами продавливая борозды у нее за ушами.

Эрик видел, как люди останавливаются у будки обмена иностранной валюты на юго-восточном углу. От этого ему захотелось открыть люк в потолке и высунуть голову наружу — так он без помех видел, как на здании впереди скачут курсы валют. Иена лезла вверх — по-прежнему росла против доллара.

Он сел на откидное сиденье лицом к Кински, изложил ей, какова ситуация — в общих чертах: он-де занимает иену под крайне низкий процент, а деньги эти пускает на крупные спекуляции акциями, которые потенциально принесут высокие прибыли.

— Прошу тебя. Для меня это пустой звук.

Но чем больше крепчала иена, тем больше денег ему требовалось, чтобы вернуть заем.

— Хватит. Я потеряла нить.

Он не прекращал, ибо знал, что выше иена подняться не может. Объяснил, что есть такие уровни, до которых ей не дойти. Рынок это знает. Бывают колебания и встряски, которые рынок до некоторой степени терпит, а за этой чертой — уже нет. Самой иене известно, что выше ей не взобраться. Но она взбирается, опять и опять.

Она держала стакан с водкой в ладонях, катала его, раздумывая. Он ждал. На ней были крохотные мокасины с кисточками и низкие белые носки.

— Мудрый курс был бы — отступиться, подержаться на расстоянии. Тебе так и советуют, — сказала она.

— Да.

— Но тебе кое-что известно. Ты знаешь, что иена выше не полезет. А если ты что-то знаешь и не действуешь согласно этому знанию, то в самом начале этого не знал. Вот тебе китайская мудрость, — сказала она. — Знать и не действовать — это не знать.

Он обожал Виджу Кински.

— Откатиться сейчас назад будет неподлинно. Это будет цитата из чужой жизни. Парафраз разумного текста, который желает, чтобы ты верил в существование правдоподобных реальностей, ладно, которые можно отследить и проанализировать.

— Когда на самом деле что.

— Желает, чтобы ты верил, будто существуют предсказуемые тенденции и силы. Когда на самом деле все это случайные явления. Ты применяешь математику и другие дисциплины, да. Но в конце остаешься один на один с системой, тебе не подконтрольной. С истерией на высоких скоростях, изо дня в день, от минуты к минуте. Людям в свободных обществах не нужно бояться патологии государства. Мы создаем свое неистовство, собственные массовые конвульсии, нас подстегивают думающие машины, над которыми у нас нет окончательной власти. По большей части неистовство это не очень заметно. Мы просто так живем.

Завершила она смешком. Да, его восхищал ее дар к связной речи, оформленной и убедительной, когда в концовку тебя тычут носом. Этого от нее Эрику и требовалось. Организованных мыслей, вызывающих замечаний. Но в смешке ее прозвучало что-то непристойное. Он был презрителен и груб.

— Ты, конечно, это знаешь, — сказала она.

Он знал и не знал. Не до такой степени нигилизма. Не до точки, в которой все суждения безосновательны.

— На каком-то глубинном уровне существует порядок, — сказал он. — Паттерн, который хочет, чтобы его распознали.

— Так распознай.

Издали он услышал голоса.

— Я всегда это делал. Но в данный момент он неуловим. Мои эксперты сражались, сражались и уже едва не сложили оружие. Я над ним работал, оставлял на утро, не спал ночей. Есть общая поверхность, сродство между движением рынка и миром природы.

— Эстетика взаимодействия.

— Да. Однако в данном случае я начинаю сомневаться, смогу ли вообще когда-либо ее отыскать.

— Сомневаться? Что такое сомнение? Ты не веришь в сомнение. Сам это мне говорил. Компьютерная мощь отменяет сомнения. Все сомнения произрастают из прежнего опыта. Но прошлое исчезает. Раньше нам было ведомо прошлое, но не будущее. Теперь это меняется, — сказала она. — Нам нужна новая теория времени.

Машина двинулась вперед, миновав один поток на юг, но остановилась у следующего, подвисшего в том сжатом пространстве, где начинают пересекаться Седьмая авеню и Бродвей. Теперь Эрик слышал голоса отчетливее — они разносились над пробкой — и видел бегущих людей — авангард толпы, мчащейся к нему; другие, испуганные и смятенные, переливались с тротуаров, а пенопластовая крыса двадцати футов ростом уворачивалась от такси на проезжей части.

Эрик высунул голову в люк, наблюдал. Что происходит? Трудно сказать.

Теперь были забиты обе авеню, машины в заторе, повсюду люди. Пешеходы прятались в боковые улочки, расчищая дорогу переднему краю бегунов. Не линии — деформации в толпе. Там бегуны и другие, те, кто пытался бежать, нащупывали участки для свободного перемещения, руками разгребали узлы тел.

Ему хотелось понять, отделить одно от другого посредством тщательного наблюдения. Гудели сигналы и сирены. Над всеохватным всплеском толпы орала толща голосов. От этого видеть было труднее.

Он смотрел на юг, в сердцевину Таймс-сквер. Раздался лязг бьющейся витрины, стекла рухнули на мостовую. У центра НАСДАК в нескольких кварталах возникла локализованная суматоха. Менялись очертания и цвета, медленный наклон тел. Они роились у входа, и Эрик вообразил пандемониум внутри — люди мчатся по галереям, облицованным информацией. Того и гляди ворвутся в аппаратные, кинутся на видеостену и тикерную ленту с логотипами.

Непосредственно перед ним — что? Люди на островке безопасности покупают театральные билеты со скидкой. По-прежнему стоят в очереди, в большинстве своем, не желают терять место, единственный образ в широкой панораме, который не груб и не ворочается.

Голоса неслись из мегафонов — интонация заклинания, тот же тоновый контур, что Эрик распознал в криках молодых людей за обедом. Пенопластовая крыса теперь оказалась на тротуаре — ее несли на плечах в лотке четверо-пятеро людей в крысином спандексе, направлялись сюда.

Эрик увидел Торваля с двумя телохранителями на улице, все трое с разной скоростью озирались, сканируя прилегающий участок, внушительно. Женщина в профиль походила на египтянку, Среднее царство, она склоняла голову к левой груди — говорила в носимый телефон. Слову «телефон» пора в отставку.

Билетную кассу с обеих сторон начали обтекать первые бегуны — большинство в лыжных масках, некоторые приостанавливались, увидев автомобиль. Лимузин заставил их призадуматься. Сюда неслись полицейские машины, шли юзом у краев поперечных улиц. Эрик почувствовал себя в центре событий. Из автобуса высадились фигуры в спецназовском снаряжении, в масках с рылом.

Водитель стоял у своего такси, курил, руки сложены на груди — откуда-то из Южной Азии, терпеливо ждет в мировом городе, чтобы хоть в чем-нибудь забрезжил смысл.

К машине приближались. Кто они? Протестующие, анархисты, кем бы ни были, нечто вроде уличного театра или приверженцы чистого бесчинства. Машину, разумеется, окружили, облекли параличом — с трех сторон другие автомобили, с четвертой билетная будка. Эрик увидел, как Торваль заступил дорогу человеку с кирпичом. Вырубил его намертво перекрестным справа. Эрик решил этим восхититься.

Затем Торваль глянул на него. Мимо пролетел пацан на скейтборде, отскочив от лобового стекла патрульной машины. Ясно было, чего хочет от Эрика начальник службы безопасности. Два человека затянувшийся миг недобро смотрели друг на друга. Потом Эрик опустился в салон автомобиля и закрыл люк.

 

По телевизору смысла было больше. Он разлил две водки, и они стали смотреть, веря тому, что видят. То действительно была демонстрация, они били витрины сетевых магазинов и выпускали батальоны крыс в ресторанах и вестибюлях отелей.

Сверху на машинах по всему району ездили фигуры в масках, швыряли дымовые шашки в полицейских.

Теперь Эрик слышал заклинание отчетливей — оно шло по каналам параболических антенн телефургонов, извлекалось из перекатов сирен и автомобильных сигнализаций.

Призрак бродит по миру,[16] — кричали они.

Это ему очень нравилось. Подростки на скейтбордах малевали спреями граффити на рекламных щитах по бортам автобусов. Пенопластовую крысу перевернули, полиция уже наступала, прикрывшись щитами, — люди в шлемах двигались с такой тоталитарной мрачностью, что Кински, похоже, вздохнула.

Демонстранты раскачивали машину. Эрик посмотрел на Виджу и улыбнулся. По телевизору показывали крупным планом лица, обожженные перечным газом. Трансфокатор поймал человека с парашютом, который бросался с вершины башни поблизости. И парашют, и человек были исполосованы анархистским черно-красным, а пенис парашютиста обнажен и маркирован сходным образом. Машину болтало взад-вперед. Из гранатометов пускали снаряды со слезоточивым газом, полицейские на свой страх и риск врубались в толпу — в масках с двойными фильтровальными камерами из какого-то смертельного мультика.

— Тебе известно, что производит капитализм. По Марксу и Энгельсу.

— Собственных могильщиков.

— Но это не могильщики. Это сам свободный рынок. Эти люди — фантазия, сгенерированная рынком. Вне рынка их не существует. Им некуда пойти, чтобы оказаться снаружи. Никакого снаружи нет.

Камера вела полицейского, который гнался сквозь толпу за молодым человеком, — это изображение, казалось, существовало на какой-то зыбкой дистанции от мгновения.

— Рыночная культура тотальна. Она порождает этих мужчин и женщин. Они необходимы системе, которую презирают. Они сообщают ей энергию и определенность. Они сами приводятся в действие рынком. Их обменивают на мировых рынках. Поэтому они и существуют — чтобы укреплять и поддерживать систему в действии.

Эрик смотрел, как у нее в стакане плещется водка — машину колыхало туда и сюда. Снаружи люди стучали в стекла, колотили по капоту. Эрик видел, как Торваль и телохранители смахивают их с ходовой части. Кратко подумал о переборке за шофером. На ней висела кедровая рамка, в нее вправлен декоративный обрывок куфического манускрипта, конец десятого века, Багдад, бесценный.

Она затянула ремень безопасности.

— Тебе следует понять.

Он спросил:

— Что?

— Чем утопичнее идея, тем больше людей остается позади. Вот к чему сводится весь протест. Мечты о технологии и богатстве. О силе киберкапитала, который отправляет людей в канаву блевать и подыхать. В чем недостаток человеческой рациональности?

Он спросил:

— В чем?

— Она делает вид, будто видит ужас и смерть в результате афер, которые сама конструирует. Это протест против будущего. Они хотят это будущее отложить. Хотят нормализовать его, не дать ему овладеть настоящим.

На улице горели машины, металл шипел и плевался, а ошеломленные фигуры перемещались как в замедленной съемке, в прибое дыма, бродили сквозь массу транспортных средств и тел, другие бежали, вот упал полицейский, преклонив колена пред заведением быстрого питания.

— Будущее — всегда цельность, одинаковость. Мы все тут важны и счастливы, — сказала она. — Именно поэтому будущее обречено на поражение. Оно всегда обречено. Ему никогда не стать тем жестоким счастливым местом, которое мы из него хотим сделать.

В заднее окно кто-то швырнул мусорный бак. Кински дернулась, но едва. Сразу к западу, на другой стороне Бродвея демонстранты городили баррикады из горящих покрышек. Казалось, во всем этом есть некая схема, пункт назначения. Спецназ палил резиновыми пулями в дым, а тот уже клубился над рекламными щитами. Другие полицейские держались в нескольких шагах, помогали команде безопасности Эрика защищать машину. Эрик не знал, как ему к этому относиться.

— Как мы узнаем, когда официально закончится глобальная эпоха?

Он ждал.

— Когда с улиц Манхэттена начнут исчезать вытянутые лимузины.

Мужчины мочились на автомобиль. Женщины швыряли пластиковые бутылки с песком.

— Это, я бы сказала, контролируемый гнев. Но что произойдет, если они узнают, что в машине — глава «Капитала Пэкера»?

Она произнесла это мерзко, глаза вспыхнули. У демонстрантов глаза горели под черно-красными банданами, которыми они заматывали себе лица и все головы. Завидует ли он им? В пуленепробиваемые окна виднелись раны на черепах, и может, подумал Эрик, ему стоит быть там — увечить и крушить?

— Они работают с тобой, эти люди. Они действуют на твоих условиях, — сказала она. — И если они тебя убьют, то лишь потому, что ты сам им это позволил, в собственном сладостном терпении, как способ еще раз подчеркнуть ту идею, под которой мы все существуем.

— Какую идею?

Качка усилилась, и Эрик смотрел, как Виджа теперь водит стаканом из стороны в сторону, прежде чем пригубить.

— Разрушение.

На одном экране он увидел фигуры, спускающиеся с вертикальной поверхности. Не сразу понял, что они скинули тросы с фасада здания впереди, где располагались рыночные тикеры.

— Ты знаешь, во что всегда верили анархисты.

— Да.

— Скажи.

— Что позыв к разрушению — творческий позыв.

— А кроме того — признак капиталистической мысли. Навязанное разрушение. Старые промышленности следует жестко искоренять. Новые рынки следует насильственно завоевывать. Старые рынки — реэксплуатировать. Уничтожай прошлое, твори будущее.

Она улыбалась затаенно, как всегда, и в уголке рта у нее подрагивала мелкая мышца. У нее не имелось привычки обнаруживать симпатию или неприязнь. Да и не могла она ни того, ни другого, подумал он, хотя интересно, не ошибался ли он насчет этого.

Теперь они разрисовывали машину, исполняя адажио на своих скейтбордах. Через дорогу люди болтались на страховочных тросах, пытались пинками выбивать окна. Башня носила имя крупного инвестиционного банка — буквы скромного размера под раскорячившейся картой мира, а в гаснущем свете танцевали котировки ценных бумаг.

Произвели много арестов, люди из сорока стран, головы в крови, в руках лыжные маски. Свои маски они уступать не хотели. Эрик видел, как одна женщина стянула с себя маску — стащила с головы, ругаясь, полицейский тыкал ее под ребра дубинкой, а она размахнулась маской и шлепнула ему слева по щитку шлема, и они вышли из кадра, а все экраны кинулись на вздымаемый автомобиль.

Эрик поймал взглядом собственное изображение — живьем на овальном экране ниже скрытой камеры. Прошло несколько секунд. Он увидел, как отпрядывает в шоке. Прошло еще какое-то время. Он словно подвесился, ждал. Затем что-то сдетонировало, громко и глубоко, так близко, что поглотило всю информацию вокруг. Он в шоке отпрянул. Как и прочие. Фраза входила в жест, в знакомое выражение, воплощенная движением головы и членов. Он отпрянул в шоке. Фраза эхом отдалась по всему телу.

Машину перестали раскачивать. Воцарилось всеобщее созерцание. Теперь снаружи все связались воедино вторым уровнем взаимных обязательств.

Бомбу взорвали прямо у инвестиционного банка. На другом экране Эрик увидел тени съемки — с цифровой скоростью по коридору бежали фигуры, бежали, заикаясь, данные считывались в десятые доли секунды. То была съемка камер видеонаблюдения в башне. Демонстранты штурмовали здание, врывались в смятый вход и захватывали лифты и вестибюли.

Снаружи возобновилась борьба — полиция направляла на горящие баррикады пожарные рукава, а демонстранты опять затянули свою литанию, живьем, восстановив собственное бесстрашие и нравственную силу.

Но с его машиной наконец-то вроде бы покончили.

 

Немного они посидели спокойно.

Он спросил:

— Ты видела?

— Да, видела. Что это было?

Он ответил:

— Я сижу. Мы разговариваем. Я смотрю на экран. Тут вдруг.

— Ты в шоке отпрядываешь.

— Да.

— Потом взрыв.

— Да.

— А такое бывало, интересно, раньше?

— Да. Я распорядился проверить нашу компьютерную безопасность.

— Все в порядке.

— Все. Да и вообще никто не способен создать такой эффект. Предугадывать такое.

— Ты в шоке отпрянул.

— На экране.

— Следом взрыв. И потом.

— Отпрянул по-настоящему, — сказал он.

— Что же это может значить?

Она потеребила родинку. Пощипывала ее на скуле, покручивая, сама размышляла. Он сидел и ждал.

— Вот какая штука с гениями, — сказала она. — Гений меняет условия своего ареала.

Ему понравилось, но хотелось большего.

— Думай об этом так. Бывают редкие умы, они работают — их немного, тут и там, эрудит, истинный футурист. Такое сознание, как у тебя, гиперманиакальное, может обладать такими пятнами контакта, которые широкой массой не воспринимаются.

Он ждал.

— Технология жизненно важна для цивилизации почему? Потому что она помогает нам осуществлять нашу судьбу. Нам не нужны Бог, чудеса или полет шмеля. Но она, к тому же, подобралась на низком старте и поди ее пойми. Может кинуться в любую сторону.

На фасаде осажденной башни погасли тикерные ленты.

— Ты говоришь о том, что будущее нетерпеливо. Навязывается нам.

— Такова была теория. Я занимаюсь теорией, — резко ответила она.

Он отвернулся от нее и стал смотреть на экраны. Верхняя лента электронного табло через дорогу теперь показывала такое сообщение:

ПРИЗРАК БРОДИТ ПО МИРУ —

ПРИЗРАК КАПИТАЛИЗМА

Эрик признал в нем вариацию на тему знаменитой первой фразы «Манифеста коммунистической партии», в которой призрак коммунизма бродит по Европе, году в 1850-м.

Они запутались, они ошибаются. Однако его уважение к изобретательности демонстрантов стало определеннее. Он отодвинул смотровой люк и высунул голову в дым и газ, густо чадила горящая резина, а он мысленно сравнил себя с астронавтом, который высаживается на планету чистого метеоризма. Бодрит. На капот влезла фигура в мотоциклетном шлеме, поползла по крыше салона. Торваль дотянулся и сколупнул ее. Швырнул человека наземь, в действие вступили телохранители. Чтобы усмирить его, пришлось применить электрошокер, и напряжение отправило демонстранта в другое измерение. Эрик едва обратил внимание на треск разряда и дугу электротока, проскочившую между электродами. Он смотрел на вторую тикерную ленту — она включилась, с севера на юг побежали слова:

КРЫСА СТАЛА ЕДИНИЦЕЙ ОБМЕНА

Он опять не сразу осознал смысл слов и определил, откуда эта строчка. Ее он, разумеется, знал. Из стихотворения, которое недавно читал, из тех, что подлиннее, он выбрал его для более тщательного изучения, — строка, полстроки из хроники осажденного города.

Это возбуждало — голова в испарениях, он видит вокруг борьбу и разор, отравленные газами мужчины и женщины в их неповиновении, размахивают сворованными футболками НАСДАКа, но они читали те же стихи, что и он.

Он присел ровно для того, чтобы извлечь из слота веб-телефон и отдать распоряжение: больше иен. Он занимал иену в ошеломляющих количествах. Ему хотелось себе все иены, какие только есть.

Затем он опять высунул голову — посмотреть, как слова вновь и вновь скачут по сияющему серому фасаду. Полиция пошла в контрнаступление на башню — их вело за собой спецподразделение. Эрику нравился спецназ. У них шлемы-пули, темные макинтоши, у мужчин — автоматическое оружие: автоматы-скелеты, по сути, одна рама, никакого корпуса.

Происходило что-то еще. Какой-то сдвиг, разлом в пространстве. И вновь Эрик не был уверен, что именно он видит — лишь в тридцати ярдах от него, но не читается, бредово, на тротуаре, скрестив ноги, сидел человек и трепетал в отрезке заплетенного в косы пламени.

Эрик был недалеко — видел, что человек в очках. Человек горел. Люди отворачивались, чуть пригнувшись, или стояли, защищая лица руками, резко отшатывались и полуприседали, падали на колени или шли мимо, не сознавая происходящего, бежали мимо в суматохе и дыму, не замечая, или зачарованно смотрели, их тела обмякали, лица округлялись и тупели.

Когда подул ветер — внезапный порыв, — пламя пригнулось и сплющилось, но человек оставался прям, лицо видно ясно, очки расплавились и затекли в глаза.

Начал шириться стон. Стоял и выл мужчина. Две женщины сидели на бордюре и выли. Руками они обхватили себе головы и лица. Еще одна женщина хотела загасить огонь, но удалось подобраться лишь так, чтобы помахать на человека курткой, стараясь его не задеть. Он слегка покачивался, а голова у него горела независимо от тела. В пламени случился разрыв.

Занялась его рубашка — ее духовно приняло воздухом в форме лоскутьев дымной материи, — и кожа у него потемнела и вспучилась, именно этот запах они теперь и уловили — смесь горелой плоти и бензина.

Рядом с его коленом торчком стояла канистра — она тоже горела, воспламенилась, когда он поджег себя. Вокруг никаких поющих монахов в охряных одеяниях, никаких монахинь в пестро-сером. Похоже, он все сделал сам.

Он молод — или нет. Принял решение из здравой убежденности. Им хотелось, чтобы он был молод и действовал по убеждениям. Эрик полагал, что даже полиции этого хотелось. Помешанный никому не нужен. Это обесчещивает их действия, их риск, всю работу, которую они вместе провели. Он не лицо без определенного места жительства в узком пенале палаты, время от времени страдающее тем и этим, кому что-то советуют голоса в голове.

Эрику хотелось вообразить боль этого человека, его выбор, ту неизмеримую волю, которую ему пришлось призвать. Он пытался представить человека в постели, сегодня утром, вот он искоса смотрит на стену, думает, что ему предстоит сделать вплоть до сего момента. Надо зайти в магазин и купить коробок спичек? Эрик вообразил телефонный звонок кому-то очень далеко, матери или любимой.

Теперь за дело взялись операторы — они бросили спецназ, отбивающий у захватчиков башню через дорогу. Выбежали на угол, широкие мужчины, мясистым спринтом, на плечах подскакивают камеры, и туго обступили горящего человека.

Эрик опустился в машину и сел на откидное сиденье, лицом к Видже Кински.

 

Но даже с избиениями и газом, со встряской взрывчатки, даже в атаке на инвестиционный банк — он считал, что во всей этой демонстрации что-то театральное, заискивающее даже, в этих парашютах и скейтбордах, в пенопластовой крысе, в тактическом ходе с перепрограммированием биржевых тикеров на поэзию и Карла Маркса. Ему подумалось, что Кински права, когда она говорила, что все это — рыночная фантазия. Между демонстрантами и полицией промелькнула тень транзакции. В протесте выражалась разновидность системной гигиены — очищение и смазка. Протест снова, в десятитысячный раз, свидетельствовал об изобретательной блистательности рыночной культуры, о ее способности подгонять свою форму под собственные гибкие цели, впитывая все вокруг.

Поглядим-ка. Человек в пламени. У Эрика за спиной все экраны пульсировали этим. И все действие поставлено на паузу, и демонстранты, и спецназ болтаются без дела, лишь камеры суетятся. Что от этого изменилось? Всё, подумал он. Кински неправа. Рынок не тотален. Он не может присвоить этого человека или ассимилировать его поступок. Только не эту наглядность и не этот ужас. До такого ему не дотянуться.

Репортажи отражались у нее на лице. Она приуныла. Салон сужался кзади, а оттого ее сиденье обретало власть, обычно на этом месте сидел, конечно, он сам, и Эрик знал, как ей нравится устраиваться в кресле, обитом перчаточной кожей, и плыть через весь город днем или ночью, вещая с амвона. Но теперь она была подавлена и на него не смотрела.

— Не оригинально, — в конце концов произнесла она.

— Эй. А что оригинально? Он же это сделал, правда?

— Это присвоение.

— Он облился бензином и чиркнул спичкой.

— Все эти вьетнамские монахи, один за другим — и все в позе лотоса.[17]

— Вообрази боль. Посиди и почувствуй.

— Сжигают себя беспрестанно.

— Что-то сказать. Чтобы люди задумались.

— Не оригинально, — сказала она.

— Надо быть буддистом, чтобы к нему отнеслись всерьез? Он совершил серьезный поступок. Отнял у себя жизнь. Разве этого мало, чтобы показать всем, что не шутишь?


<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
МЕТА РОБОТИ | Порядок виконання
<== 1 ==> | 2 |
Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (1.15 сек.) російська версія | українська версія

Генерация страницы за: 1.15 сек.
Поможем в написании
> Курсовые, контрольные, дипломные и другие работы со скидкой до 25%
3 569 лучших специалисов, готовы оказать помощь 24/7