Студопедія
рос | укр

Головна сторінка Випадкова сторінка


КАТЕГОРІЇ:

АвтомобіліБіологіяБудівництвоВідпочинок і туризмГеографіяДім і садЕкологіяЕкономікаЕлектронікаІноземні мовиІнформатикаІншеІсторіяКультураЛітератураМатематикаМедицинаМеталлургіяМеханікаОсвітаОхорона праціПедагогікаПолітикаПравоПсихологіяРелігіяСоціологіяСпортФізикаФілософіяФінансиХімія






Порядок виконання


Дата добавления: 2015-09-15; просмотров: 423



3

У нее была кораллово-смуглая кожа и хорошо очерченные скулы. Губы поблескивали восковым налетом. Ей нравилось, когда на нее смотрят, и раздевание свое она как бы гордо преподносила публике — разоблачение поверх всех национальных границ, с оттенком легкого показного презрения.

Пока они занимались сексом, она не снимала зайлофлексового бронежилета. Это он придумал. Она сообщила, что пуленепробиваемое волокно — легче и мягче всего, что есть в наличии, а также прочнее, кроме того — не пропускает ножевые удары.

Ее звали Кендра Хейз, и в его присутствии она не напрягалась. Секунды полторы они притворно побоксировали. Он полизал ее тело там и сям, оставляя шипучие мазки слюны.

— Вы качаетесь, — сказала она.

— Шесть процентов жира.

— У меня раньше тоже было. Потом я разленилась.

— И что ты с этим делаешь?

— По утрам на тренажерах. По ночам бегаю в парке.

У нее была коричная кожа — ну или рыжеватая, или как сплав меди и бронзы. Интересно, чувствует ли она себя обычной, когда едет одна в лифте и думает про обед?

Она сбросила жилет и с виски, заказанным в номер, подошла к окну. Одежду сложила на ближний стул. Ему хотелось провести день в тишине, у себя в отсеке для медитаций — просто глядя на ее лицо и тело, как даосское упражнение или пост разума. Он не стал у нее спрашивать, что ей известно о достоверной угрозе. Его не интересовали детали — пока, во всяком случае, и Торваль все равно много бы не рассказывал телохранителям.

— Где он сейчас?

— Кто?

— Сама знаешь.

— В вестибюле. Торваль? Следит за входящими и выходящими. А Данко в холле снаружи.

— Это еще кто?

— Данко. Мой напарник.

— Новенький.

— Это я новенькая. Он вам спину прикрывает уже долго — с балканских войн. Он ветеран.

Эрик сидел по-турецки на кровати, кидал в рот арахис и смотрел на нее.

— Как он к этому отнесется?

— Торваль? Вы о нем говорите? — Она развеселилась. — Назовите по имени.

— Что он тебе скажет?

— Лишь бы вы были в безопасности. Это его работа, — ответила она.

— Мужчины становятся собственниками. Что. Ты не знаешь?

— Слухи доходили. Но дело в том, что, говоря строго, моя смена уже час как закончилась. Поэтому теперь мы тратим мое личное время.

Она ему нравилась. Чем больше Торваль ее, судя по всему, ненавидит, тем больше она Эрику нравится. За это ее Торваль будет ненавидеть со всей пылкостью. Целыми неделями станет пялиться на нее из-под насупленных бровей.

— Считаешь, интересно?

Она сказала:

— Что?

— Оберегать кого-то от опасности.

Он хотел, чтобы она подвинулась чуть левее, поймала бедром свет ближней лампы.

— Отчего ты на это идешь? Рискуешь.

— Может, вы того стоите, — ответила она.

Она макнула палец в стакан, потом забыла облизнуть.

— Может, из-за денег. Платят очень неплохо. Риск? О риске я не думаю. Прикидываю, риск-то тут ваш. В прицеле же вы.

Она решила, что это смешно.

— Но интересно?

— Интересно быть рядом с человеком, которого кто-то хочет убить.

— Ведь знаешь, что говорят, правда?

— Что?

— Убийство — логическое продолжение бизнеса.

Тоже смешно.

Он сказал:

— Подвинься левее.

— Подвинуться левее.

— Вот так. Славно. Идеально.

У нее лисье-смуглая кожа, волосы туго заплетены у самого черепа.

— Как он тебя вооружил?

— Электрошокер. Пока не доверяет мне смертоносное оружие.

Она подошла к кровати и взяла у Эрика из руки стакан с водкой. Он по-прежнему кидал в рот орешки и не мог остановиться.

— Вам нужно лучше питаться.

Он сказал:

— Сегодня иначе. Сколько вольт у тебя в распоряжении?

— Сто тысяч. Коротит всю нервную систему. Падаешь на колени. Вот так, — сказала она.

Она капнула водкой ему на гениталии. Ужалило, стало жечь. При этом она смеялась, и ему захотелось, чтобы она сделала так еще. Она снова полила струйкой и наклонилась вылакать, искупала его языком в водке, затем встала над ним на колени, оседлав. В руках у нее было по стакану, и она пробовала удержать равновесие, пока они подскакивали и смеялись.

Он допил ее скотч и горстями ел арахис, пока она ходила в душ. Смотрел на нее в душе и думал: вот женщина ремней и завязок. На каком-то уровне голой она не будет никогда.

Потом он стоял у кровати и смотрел, как она одевается. Не спешит, бронежилет защелкивается на торсе, брюки сейчас защелкнутся, дальше обувь — она уже прилаживала кобуру к бедру, когда заметила, что он стоит в одних трусах.

Он сказал:

— Оглуши меня. Я серьезно. Вытащи пушку и пали. Я этого хочу, Кендра. Покажи мне, как это. Мне хочется еще. Покажи мне такое, чего я не знаю. Оглуши меня до самой ДНК. Давай же, ну. Щелкни переключателем. Прицелься и стреляй. Я хочу получить все вольты, что в нем только есть. Давай. Пали. Ну.

 

Машина стояла у отеля, через дорогу от театра «Бэрримор»,[19] где под козырьком сгрудились курильщики в антракте.

Эрик сидел в машине, занимал иену и смотрел, как на нескольких экранах цифры его фонда тонут в дымке. Торваль стоял под дождем, сложив руки на груди. Одинокая фигура на улице, лицом к ряду пустых погрузочных эстакад.

Кутерьма с иеной освобождала Эрика от влияния неокортекса. Он себя чувствовал свободнее обычного — настроен на регистры подкорки, а от необходимости вдохновенных действий все дальше: не нужно выносить оригинальные суждения, придерживаться независимых принципов и убеждений, тут все сразу, отчего у людей в головах пиздец, а у крыс и птичек — нет.

Наверное, помог электрошокер. От напряжения вся его мускулатура минут на десять-пятнадцать обратилась в студень, и он катался по коврику в номере, дергаясь в электроконвульсиях, в странном возбуждении, без всяких способностей рассуждать.

Но теперь мыслить мог — и неплохо для того, чтобы понимать, что происходит. Валюты рушились повсюду. Распространялись банковские крахи. Эрик нашел хумидор и зажег сигару. Стратеги не могли объяснить эти скорость и глубину падения. Открывали рты, из них выходили слова. Он знал, что дело в иене. Бури беспорядка вызывались его действиями по отношению к иене. Он использует столько заемных средств, портфель его фирмы так велик и обширен, критически связан с делами стольких ключевых финансовых институтов, и все они взаимно уязвимы, что сейчас вся система в опасности.

Эрик курил и смотрел, ощущая свою силу, гордый, глупый и надменный. Кроме того, ему было скучно и немного наплевать. Они делают из мухи слона. Он считал, что все через день-другой закончится, и уже собрался было передать кодовое слово шоферу, когда заметил, что люди под козырьком разглядывают его машину, всю помятую и разукрашенную.

Он опустил окно и пристальнее всмотрелся в одну женщину. Сперва решил, что это Элиза Шифрин. Так вот он думал иногда о своей жене — полным именем, ввиду ее относительной известности в светской хронике и модных журналах. Потом засомневался, кто это — либо из-за того, что вид ему частично перекрыли, либо из-за того, что у рассматриваемой женщины в руке была сигарета.

Он с силой толкнул дверь и перешел дорогу, под боком — Торваль, умело сдерживая ярость.

— Мне нужно знать, куда вы направляетесь.

— Подожди, узнаешь, — сказал он.

Женщина отвернулась, когда он подошел. Элиза и есть, в профиль — как ни в чем не бывало.

— Ты куришь с каких пор.

Она ответила, не обернувшись, из кажущегося далека.

— Начала в пятнадцать. Девочки это подхватывают. Сигарета сообщает девочке, что она не просто костлявое тело, на которое никто не смотрит. Что в ее жизни есть место драме.

— Она себя замечает. Следом ее замечают другие. За одного она выходит замуж. Потом они идут ужинать, — сказал он.

Торваль и Данко взяли машину в клещи, и она не спеша двинулась по улице среди россыпи такси, а муж и жена оценивали перспективы наличных питательных заведений. На одном экране появился справочник ресторанов на этой улице, и Элиза выбрала старое надежное бистро под землей. Эрик выглянул в окно и увидел щель в стене под названием «Маленький Токио».

Внутри было пусто.

— На тебе кашемировый свитер.

— Это правда.

— Бежевый.

— Да.

— А это твоя юбка с бисером ручной вышивки.

— Да, она.

— Я замечаю. Как пьеса?

— Я ушла в антракте, нет?

— О чем и кто играл? — Я поддерживаю разговор.

— Я вдруг решила сходить. В зале почти никого. Через пять минут после занавеса я поняла, почему.

У столика высился официант. Элиза себе заказала салат из свежей зелени, если это возможно, и бутылочку минеральной воды. Без газа, пожалуйста, простую.

Эрик сказал:

— А мне дайте сырую рыбу с гидрагирозом.

Он сидел лицом к улице. Данко стоял снаружи у самой двери, женщины с ним не было.

— Где твой пиджак?

— Где мой пиджак.

— Раньше на тебе был пиджак от костюма. Где твой пиджак?

— Потерялся в суете, наверное. Ты же видела машину. На нас напали анархисты. Всего два часа назад они устроили самую большую демонстрацию на свете. А теперь что, забылось.

— Я бы хотела забыть и кое-что еще.

— От меня пахнет арахисом.

— Я разве не видела, как ты выходишь из отеля чуть выше по улице, пока стояла возле театра?

Ему это очень нравилось. Она ставит себя в невыгодное положение, устраивая ему такой мелочный допрос, а он себя ощущает мальчишески изобретательным бунтарем.

— Я мог бы тебе сказать, что надо было провести экстренное совещание штата в связи с кризисом. Ближайший конференц-зал был в отеле. Или мог бы сказать, что мне понадобилось зайти в мужскую комнату в вестибюле. В машине есть туалет, но ты этого не знаешь. Или что я пошел в оздоровительный клуб отеля сбросить напряжение дня. Мог бы тебе сказать, что час провел на беговом тренажере. А потом пошел поплавать, если там есть бассейн. Или поднялся на крышу посмотреть, как сверкает молния. Обожаю, когда дождь нерешительный, в наши дни такое с ним бывает редко. В нем что-то от кнута, когда он волнисто хлещет по крышам. Или что бар в машине необъяснимо опустел, и я зашел выпить. Я мог бы тебе сказать, что зашел выпить в вестибюльный бар, где всегда свежий арахис.

Официант сказал:

— Приятного аппетита.

Она посмотрела на салат. Затем принялась его есть. Просто вкопалась в него, он для нее пища, а не какая-то экструзия материи, которую не может объяснить наука.

— Ты меня в этот отель хотел позвать?

— Нам не нужен отель. Мы это сделаем в дамской комнате. Зайдем в переулок за домом и погремим мусорными баками. Послушай. Я стараюсь наладить контакт наиобычнейшим способом. Видеть и слышать. Обращать внимание на твои настроения, на твою одежду. Вот что важно. Не сбились ли чулки на сторону? На каком-то уровне я это понимаю. Как люди выглядят. Что люди носят.

— Как они пахнут, — сказала она. — Ничего, что я об этом? Веду себя, как жена? Я скажу тебе, в чем проблема. Я не умею быть безразличной. Ничего не могу с этим сделать. А оттого уязвима для боли. Иными словами, мне больно.

— Это хорошо. Мы беседуем, как люди. Люди разве не так разговаривают?

— Откуда мне знать?

Он проглотил сакэ. Повисла долгая пауза.

Он сказал:

— У меня асимметричная простата.

Она откинулась на спинку и задумалась, глядя на него с долей озабоченности.

— Что это значит?

Он ответил:

— Я не знаю.

Осязаемая корректировка, разделенное беспокойство и восприимчивость.

— Тебе нужно к врачу.

— Я только что встречался с врачом. Я встречаюсь с врачом каждый день.

Зальчик, улица снаружи была совершенно тиха, и они теперь шептались. Никогда не были так близки, считал он.

— Ты только что встречался с врачом.

— Оттого и знаю.

Они над этим задумались. Хотя миг суровый, между ними проскочило нечто отдаленно забавное. Может, в неких частях тела таится юмор, хотя неполадки этих частей медленно тебя убивают, близкие собираются у одра, над испакощенными простынями, а другие в вестибюле, курят.

— Послушай. Я женился на тебе из-за твоей красоты, но тебе не нужно быть красивой. Я женился из-за денег в каком-то смысле, из-за их истории, когда они много поколений копились, и мировые войны не помеха. Мне это не особо нужно, но чуточку истории не помешает. Семейные слуги. Винные погреба. Дегустации только для своих. Вместе выплевывать мерло. Глупо, но мило. Вина поместного разлива. Скульптуры в ренессансном саду под виллой на холме, среди лимонных рощ. Но тебе не нужно быть богатой.

— Мне просто нужно быть безразличной.

Она заплакала. Он никогда не видел, как она плачет, и ему стало беспомощно. Вытянул руку. Она так и осталась вытянутой, между ними.

— На нашей свадьбе ты был в тюрбане.

— Да.

— Моей матери очень понравилось, — сказала она.

— Да. Но теперь я ощущаю перемену. Вызываю перемену. Ты читала меню? У них есть мороженое из зеленого чая. Тебе такое может понравиться. Люди меняются. Я знаю, что теперь важно.

— Скучно это говорить. Прошу тебя.

— Я знаю, что сейчас важно.

— Хорошо. Но отметь скепсис в голосе, — сказала она. — Так что сейчас важно?

— Осознавать, что вокруг. Понимать ситуацию другого человека, его чувства. Знать, короче говоря, что важно. Я думал, тебе надо быть красивой. Но это уже неправда. Еще сегодня днем было. Но все, что было правдой тогда, теперь неправда.

— Что означает, насколько я понимаю, что ты меня красивой больше не считаешь.

— Зачем тебе быть красивой?

— Зачем тебе быть богатым, знаменитым, умным, могущественным и зачем, чтобы тебя боялись?

Рука его по-прежнему висела между ними. Он взял ее бутылку воды и допил. Затем сказал, что портфель «Капитала Пэкера» за день сократился почти до полного исчезновения, а его личное состояние в десятки миллиардов с этим фактом состоит в пагубной конвергенции. Кроме того, сообщил, что кто-то в этой дождливой ночи представляет собой достоверную угрозу его жизни. Затем посмотрел, как она переварит новости.

Он сказал:

— Ты ешь. Это хорошо.

Но она не ела. Она переваривала новости, сидя в белом безмолвии, вилка наготове. Ему хотелось вывести ее в переулок и там заняться с нею сексом. А дальше — что? Этого он не знал. И вообразить не мог. Но он такого никогда не мог. Для него имело смысл, что его непосредственные и затянувшиеся будущие спрессуются в те события, что произойдут за несколько следующих часов, какими бы ни были, или минут, или даже меньше. Только такую продолжительность жизни он признавал реальной.

— Это нормально. Все прекрасно, — сказал он. — Мне от этого так свободно, как никогда раньше не было.

— Какой ужас. Не говори так. Свободно делать что? Обанкротиться и сдохнуть? Послушай меня. Я помогу тебе финансово. Я правда сделаю все, что смогу. Ты заново себя восстановишь — как сумеешь быстро, как вообще сможешь. Скажи, что тебе нужно. Честное слово, я помогу. Но как у пары, как у семьи у нас все кончено, правда? Ты говоришь о свободе. Сегодня твой удачный день.

Бумажник он оставил в пиджаке в номере. Она взяла чек и опять заплакала. И плакала весь чай с лимоном, а пока они вместе шли к выходу, тесно обнявшись, ее голова покоилась у него на плече.

 

Тлеющую сигару он нашел в пепельнице на баре в машине и снова зажег ее. От ее аромата у него возникало ощущение крепкого здоровья. Где-то в горящих листьях Эрик чуял благосостояние, долгую жизнь, даже безмятежное отцовство.

Через дорогу располагался другой театр — в заброшенном конце квартала, «Билтмор»,[20] — и Эрик видел его фасад в лесах и строительный мусор в контейнере неподалеку. Здание реставрировали, и парадный вход был закрыт, но в служебный проскальзывали люди, молодые мужчины и женщины — украдкими парочками и кучками, к тому же он слышал произвольный шум, либо промышленные звуки, либо музыку массивными биеньями и кляксами, она доносилась из каких-то глубин здания.

Он знал, что войдет туда. Но сначала нужно потерять еще денег.

Стекло у него на часах тоже служило экраном. Когда Эрик активировал выход в сеть, другие функции пригасли. Серию зашифрованных подписей он декодировал недолго. Так он раньше взламывал корпоративные системы — за деньги тестировал их безопасность. На сей раз он решил проверить банк, маклера и офшорные счета Элизы Шифрин, а следом алгоритмически прикинуться ею и перевести с этих счетов деньги «Капиталу Пэкера», где открыл на ее имя новый счет, более-менее сразу, ногтем понажимав циферки на крошечной клавиатуре, расположенной вокруг желобка, в который вправлялось стекло часов. После чего пошел просаживать, систематически распуская эти круги в дыму громыхающих рынков. Он это делал, чтобы удостовериться — он не может принять ее предложение финансовой помощи. Жест его тронул, но следовало, разумеется, удержаться, ну или умереть душой. Но это не единственная причина просрать ее право по рождению. Он выступал с собственным жестом — символом иронической последней сцепки. Пусть валится. Пусть они увидят друг друга чистыми и осиротелыми. Такова месть индивида мифической паре.

Сколько же она стоит?

Цифра удивила его. Общая сумма в долларах США — семьсот тридцать пять миллионов. Она казалась ничтожной — выигрыш в лотерею, поделенный между семью работниками почты. Слова дребезжали ничтожно, и он попробовал устыдиться за нее. Но все это по-любому пустой треп. Воздух, вылетающий изо рта, когда произносят слова. Строки кода, взаимодействующие в имитации пространства.

Пусть они увидят друг друга как есть, в безжалостном свете.

 

Данко опередил его на полпути к служебному входу. Там размещался вышибала — громадный, стероидный, на больших пальцах перстни с черепами в камушках. Данко перекинулся с ним парой слов, приоткрыв полу пиджака, чтобы стала видна кобура с оружием, — лучшие верительные грамоты, — и мужик объяснил, куда идти. Эрик двинулся за телохранителем по оштукатуренному сырому проходу, вверх по крутой и узкой железной лесенке, на мостик над сценой.

Он смотрел сверху на выпотрошенный театр, ритмично содрогавшийся от электронного звука. В партер и ложи набились тела, среди мусора на втором балконе тоже танцевали — балкон еще не снесли, — а еще все рассредоточились вниз по лестницам и в вестибюль, тела в циклоническом танце, а на сцене и в оркестровой яме — еще броски тел, омываемых ахроматическим светом.

С балкона болтался простынный транспарант с выведенными от руки буквами.

ПОСЛЕДНИЙ ТЕХНО-РЕЙВ

Музыка была холодна и монотонна, компьютер вил из нее петли долгих перкуссионных пассажей, а под пульсом бита, как из далекого тоннеля, слышалось что-то еще.

— С ума сойти. Захватить весь театр. Как считаете? — сказал Данко.

— Не знаю.

— Я тоже не знаю. Но по-моему, это сумасшествие. Как от наркотиков. Как считаете?

— Да.

— По-моему, это новейший наркотик. Называется «ново». От него притупляется боль. Посмотрите, как им хорошо.

— Детки.

— Они детки. Точно. Что у них за боль такая, от которой надо глотать таблетки? Музыка ладно, громковато, ну так что с того. Прекрасно, как они танцуют. Но что у них может быть за боль такая, им ведь даже пива еще не продают.

— Боли на всех теперь хватает, — сказал ему Эрик.

Трудная задача — говорить и слушать. Наконец им пришлось посмотреть друг на друга — читать по губам в ошеломительном шуме. Теперь, когда Эрик знал имя Данко, он мог его видеть — частично. Лет сорока, средних габаритов, на лбу и щеке шрам, кривой нос и жесткие короткие волосы. Не в одежде он жил, не в водолазке и блейзере, а в теле, выкованном из грубого опыта, из того, что перестрадал и довел до крайностей.

Музыка пожирала сам воздух, шла из гигантских динамиков, установленных среди обрушенных фресок на противоположных стенах. Эрик начал ощущать какую-то инаковость, странную аритмию происходящего. Казалось, танцующие движутся против музыки — еще медленнее, хотя темп сжимался и нарастал. Они открывали рты и мотали головами. У всех мальчиков были яйцевидные головы, девочки — словно из секты заморышей. Источник света располагался где-то на техническом этаже над балконом — из него истекали длинные серые волны окаймленного серого холода. На взгляд того, кто смотрел сверху, свет падал на рейверов и как-то смягчал их, в некой визуальной противофазе зловещему звуку. Под музыку подкладывался далекий трек, напоминающий женский голос, но то был не он. Он говорил и стонал. Говорил такое, в чем, казалось, был смысл, но его не было. Эрик слушал, как он говорит за рамками каких бы то ни было языков, когда-либо применявшихся человечеством, а когда голос затих, Эрику стало его не хватать.

— Не верю, что я здесь, — сказал Данко.

Он взглянул на Эрика и улыбнулся мысли, что он здесь, среди американских подростков в стилизованном восстании, под музыку, что тебя завоевывает, подменяет твою кожу и мозг цифровой тканью. В воздухе носилось что-то заразное. Тебя втягивали не только музыка и огни, а зрелище массовых танцев в театре, уже лишенном покраски, кресел и истории. Эрик подумал, что и наркотик здесь тоже может быть, этот ново, распространяет воздействие — от тех, кто его принял, на тех, кто нет. Ты заражаешься тем, чем болеют они. Сначала раздерган и смотришь, а потом вливаешься — и уже с толпой, и уже в ней, а потом и сам — толпа, собранная густо и танцующая, как один.

Здесь они невесомы. Эрик подумал, что наркотик, наверное, разобщает, разделяет сознание и тело. Это пустая толпа, за пределами забот и боли, она притянута к остекленелому повтору. Вся угроза электроники — лишь в самом повторении. Такова их музыка — громкая, вкрадчивая, бескровная и управляемая, и Эрику она уже нравилась.

Но, глядя, как они танцуют, Эрик ощущал себя стариком. Без него пришла и ушла целая эпоха. Они вплавлялись друг в друга, чтобы самим не усохнуть как личности. Шум стоял почти невыносимый, прорастал корнями в волосы и зубы. Эрик видел и слышал чересчур много. Но это единственная защита от его расползающегося состояния ума. Ни разу не коснувшись наркотика, не попробовав его, даже не видев его, он ощущал себя немного меньше собой, немного больше другими — что внизу, неистовствуют на рейве.

— Скажете мне, когда уходим. Я вас выведу.

— Где он?

— У входа. Торваль? Наблюдает у дверей.

— Ты убивал людей?

— Как считаете? Как пообедать, — сказал он.

Они уже были в трансе, танцевали в замедленнейшем движении. Музыка стала отдавать заупокойной мессой, а лирические завитки клавишных связывали воедино все доли сожаления. То был последний технорейв, конец всему, чему вообще конец.

Данко свел его по длинной лестнице, по проходу. Там были гримерки с рейверами внутри — детки сидели и лежали везде, привалившись друг к другу. Эрик стоял в дверях и наблюдал. Они не могли ни говорить, ни двигаться. Один лизал другого в лицо — единственное движение во всей комнате. Хотя самосознание слабло, Эрик видел, кто они такие в своем химическом делирии, и познавать их во всей этой хрупкости было нежно и трогательно, в их тоске бытия, поскольку они всего лишь детки, пытаются всего лишь не рассеяться в воздухе.

Он почти дошел до служебного выхода, когда сообразил, что Данко с ним нет. Это он понял. Телохранитель остался где-то позади, танцевал, до него уже не дотянуться его, Эрика, войнам и трупам, его снайперам разума, что стреляют на самой заре.

 

Шаг за шагом он продвигался с Торвалем к машине. Дождь прекратился. Это хорошо. Явно так ему и следовало поступить. Улица несла на себе мерцание натриевых фонарей и настроение медленно развертывающегося напряжения.

— Где он?

— Решил остаться, — сказал Эрик.

— Хорошо. Нам он не нужен.

— Где она?

— Отправил домой.

— Хорошо.

— Хорошо, — сказал Торваль. — Хорошо все выглядит.

В лимузине кто-то расположился. Скособочилась на банкетке, задремывая, вся в тряпье и пластике, и Торваль погнал ее прочь. Она, слегка станцевав, вывернулась и осталась в совокупности — стоять грудой одежды, узлов с пожитками и бутербродных мешочков для милостыни, заткнутых за пояс.

— Мне нужна цыганка. Кто-нибудь может гадать по руке?

Из тех неиспользуемых голосов, что звучат вне мира.

— А по ноге? — сказала она. — Погадайте мне по ноге.

Эрик пошарил по карманам, нет ли денег, как глупо это, какая досада, он зарабатывал и терял суммы, которых хватило бы на колонизацию планеты, но женщина уже шла по улице в драных туфлях, подошвы хлопали, а в карманах брюк у него все равно ни монет, ни купюр, да и документов никаких.

 

Машина пересекла Восьмую авеню, из театрального района, от гирлянды вечерних клубов и салонов, заехала уже за розничные атрии, за конторы авиалиний и автомобильные демонстрационные залы, въехала в местное, смешанное, в преимущественно незаметные кварталы химчисток и школьных дворов, здесь остался лишь намек на прежний гомон, прежнее бурление и жар Адской кухни,[21] расчески пожарных лестниц на старых кирпичных домах.

Машин было не густо, но лимузин тащился не спеша, как весь день. Это потому, что Эрик сидел в кресле и разговаривал в открытое окно с Торвалем, который шел по тротуару рядом.

— Что мы знаем?

— Нам известно, что это не группа. Не организованная террористическая ячейка, не международная банда похитителей, которая будет требовать выкуп.

— Отдельная личность. Нам не все равно?

— У нас нет имени. Но у нас есть телефонный звонок. Комплекс анализирует речевые данные. К определенным выводам уже пришли. И проектируют порядок действий со стороны индивида.

— Почему эта тема не вызывает во мне любопытства?

— Потому что неважно, — сказал Торваль. — Кто бы это ни был, это он и есть.

С этим Эрик согласился, что бы оно ни значило. Они перемещались по улице меж рядами баков, выставленных для мусорщиков, мимо мрачного отеля и синагоги для актеров.[22] На улице стояла грязная вода — все глубже по мере их продвижения, уже четыре дюйма, осталась после прорыва водопровода днем. Из квартала еще не ушли рабочие в люминесцентных жилетах и высоких сапогах, под прожекторами, и Торваль на ходу высоко поднимал ноги, пробираясь через многолетние наслоения грязи, с каждым горьким шагом от него летели брызги, пока половодье не обмелело до дюйма стоячей воды.

Прямо впереди установили полицейские заграждения, перекрывая выезд на Девятую авеню. Поначалу Торваль полагал, что это из-за потопа на улицах. Но на другой стороне авеню бригады по расчистке не работали. Затем он решил, что в центр на какое-то официальное мероприятие едет президентский кортеж, наконец выпутавшийся из городских пробок. Но вдали играла музыка, начали собираться люди — слишком много, слишком молодые, в наушниках, вряд ли это ради проезда президента. Наконец Торваль поинтересовался у полицейского в кордоне.

Движутся похороны.

Эрик вышел из машины и встал у велосипедного магазина на углу, Торваль занял позицию неподалеку. Сквозь густевшую толпу к ним пробирался гигант — широкий, мясистый, мрачный, в бледных льняных штанах и черной кожаной рубашке-безрукавке, тут и там — платиновые аксессуары. То был Козмо Томас, менеджер дюжины рэперов, некогда совладелец конюшни скаковых лошадей вместе с Эриком.

Они обменялись сложным рукопожатием и полуобнялись.

— Зачем мы здесь?

— Не слыхал?

Эрик сказал:

— Что?

Козмо постукал себя кулаком в грудь, почтительно.

— Братуха Феск.

— Что?

— Помер.

— Нет. Что. Не может быть.

— Помер. Умер. Сегодня утром.

— Я этого не знаю?

— Похороны идут весь день. Родня хочет дать городу возможность попрощаться. Лейблу надо поэксплуатировать событие. Крупно и громко. Улица за улицей. Всю ночь.

— Я этого не знаю? Как такое возможно? Я люблю его музыку. У меня его музыка в лифте играет. Я знаю этого чувака.

Он знал этого чувака. Печаль, заунывность его замечания слышалась в самой музыке — в духовных импровизациях и ритмах, напоминающих каввали,[23] которым больше тысячи лет, они звучали все громче, похоронная процессия приближалась по авеню, которую расчистили от постороннего движения и запаркованных машин.

— Что, его застрелили?

Сначала взвод мотоциклистов — городская полиция клином. Следом два фургона частной охраны, по бокам полицейской патрульной машины. Все было до того ясно, еще один мертвый рэпер, как полагается звезде рэпа — упасть, мурлыча мелодию, под градом пуль за то, что не уплатил феодальную дань в виде уважения, или денег, или женщины какому-нибудь сомнительному типу. В такие дни, разве нет, влиятельные люди вдруг кончают очень плохо.

Козмо глянул косо.

— У Феска уже много лет проблемы с сердцем. Еще со старших классов. Ходил к специалистам, советовался со знахарями. Сердце просто не выдержало. Он тебе не громила в темном переулке. Его ни разу в жизни не заставляли дуть в трубочку, ну почти — с семнадцати лет.

Следом ехали машины с цветами — десять, заваленные белыми розами, которые трепетали на ветру. Следом — катафалк, открытая машина, Феск лежал в кузове при полном параде в гробу, приподнятом, чтобы всем было видно тело, повсюду асфодели, мясисто-розовые, цветы Аида, куда души мертвых отправляются отдыхать в лугах.

Усиленный голос покойника раздавался откуда-то из хвоста процессии — пел медленными гипнотическими синкопами под аккомпанемент фисгармонии и таблы.

— Надеюсь, ты не разочарован.

— Разочарован.

— Что нашего не застрелили. Надеюсь, он тебя не подвел. Естественная причина. А это облом.

Козмо ткнул большим пальцем куда-то за спину.

— Что с твоей тачкой? Позволяешь хорошей машине разваливаться на людях. Стыд и позор, чувак.

— Все стыд и позор. Умереть — стыд и позор. Но все мы это делаем.

— По ночам я слышу голоса. Потому что знаю, ты так говорить не можешь.

У лимузинов шли десятки женщин в платках и джеллабах, все руки в хне, босиком, выли. Козмо опять стукнул себя в грудь, Эрик — тоже. Ему казалось, что друг его внушителен в своем покое: окладистая борода, белый шелковый кафтан с откинутым капюшоном, на голове — культовая красная феска, стильно надетая набекрень; как трогательно, что вот человек лежит, обернутый спиралями собственных вокальных интерпретаций древней суфийской музыки, — он исполнял рэп на пенджаби и урду, а также на развязном уличном английском черных.

Влезть под пулю просто

Семь раз вставал я к краю

А теперь поэтом стал

И рифмы подбираю

Толпа большая и притихшая, у тротуаров она уплотнялась, а из окон квартир смотрели люди в ночном белье. Катафалк сопровождали четверо личных телохранителей Феска — они шли медленным маршем у четырех углов машины. Одеты по-западному, темные костюмы и галстуки, начищенные «оксфорды», боевые автоматы — в положении «на грудь!».

Эрику понравилось. Телохранители даже после смерти. Эрик подумал: во.

Следом двигались брейк-дансеры — в отглаженных джинсах и кедах, подтверждая собой историю жизни покойного, урожденного Реймонда Гэзерса из Бронкса, некогда знаменитого танцора. То были его сверстники, шесть человек растянулись по шести полосам движения, всем сильно за тридцать, они вновь вышли на улицы через столько лет — вертеть гелики и бочки, невозможно вращаться по осям на голове.

— Спроси, люблю ли я эту срань, — сказал Козмо.

Однако энергия и блеск сообщали толпе некоторую меланхолию, больше сожаления, нежели возбуждения. Даже те, кто помоложе, казались подавленными, слишком уж почтительными — а брейкеры вертелись на локтях, размахивали телами параллельно земле, охваченные горизонтальным неистовством.

Скорбь должна быть могуча, подумал Эрик. Но толпа еще только училась скорбеть по такому уникальному рэперу, как Феск, который смешивал языки, ритмы и темы.

Лишь Козмо выглядел живым и фанковал.

— Раз я такой здоровый и ретронегритос, я должен любить то, что вижу. Потому что заниматься этим мне не приснится даже в самый голодный день на земле.

Да, они вращались на головах, вытянув тела вверх, а ноги слегка расставив, у одного брейкера руки были даже скованы за спиной. Эрику казалось, что в этом какая-то мистика — человеку такое принять не под силу, полубезумная страсть святого пустынника. Должно быть, ему совсем не место в этом мире, тем паче — тут, в смазке и асфальте Девятой авеню.

Дальше ехали родственники и друзья — в тридцати шести белых вытянутых лимузинах, по три в ряд, виднелись серьезные профили мэра и комиссара полиции, а также десятка конгрессменов, матери невооруженных черных, застреленных полицией, и собратья по рэпу в средней фаланге, а за ними руководители СМИ, иностранные сановники, лица из кино и телевизора, и повсюду рассеяны религиозные деятели со всего мира в их мантиях, рясах, кимоно, сандалиях и сутанах.

Над головами пролетели четыре вертолета служб новостей.

— Ему нравилось попов держать под рукой, — сказал Козмо. — Как-то заявился ко мне в кабинет с имамом и двумя белыми парнишками из Юты в костюмчиках. Всегда отлучался на молитву.

— Он одно время жил в минарете в Лос-Анджелесе.

— Слыхал.

— Я однажды съездил в гости. Он построил его рядом с домом, а потом переселился из дома в минарет.

Голос покойника теперь звучал громче — приближался грузовик со звукоусилительной установкой. Его лучшие песни были сенсационны, и даже те, что были не хороши, были хороши.

Глушившиеся голосом хлопки хора стали громче, и Феска повело в импровизированные ритмы, которые звучали безрассудно, казалось, их невозможно поддерживать долго. Раздавались всплески истового воя, уханье и уличные крики. Ритмичные хлопки распространились от звукоустановки на людей в лимузинах и толпу на тротуаре — и ночь насытилась чистой эмоцией, радостью пьянящей целостности, он и они, мертвый и условно живые.

Шеренга пожилых католических монашек в полном облачении читала розарий — они преподавали в начальной школе, куда он ходил.

Голос его звучал еще быстрее — на урду, затем на невнятном английском, его вдруг пробили пронзительные вопли певицы из хора. В этом звучал восторг, яростное ликование, а также что-то еще, невыразимое, падающее с обрыва, когда все смыслы уже израсходованы и не остается ничего, кроме завораживающей речи, когда слова наползают друг на друга — без барабанов, без хлопков, без женских истошных воплей.

Наконец голос умолк совсем. Люди решили, что на этом всё. Их, опустошенных, трясло. Восторг Эрика от того, что он обанкротился, казалось, благословлен этим, официально заверен. Из него изъято все, кроме ощущения всеохватной недвижности, предопределенности, которая ни в чем не заинтересована и свободна.

А потом он подумал о собственных похоронах. Недостойный он и жалкий. Ладно там телохранители, четверо против троих. Какой комплект элементов нужно подобрать, чтобы хоть как-то сравниться с тем, что происходит здесь? Кто придет смотреть на него, эдак разложенного? (Набальзамированный компонент в поисках мертвеца в тон.) Те, кого он сокрушил, придут порастравлять свою злобу. Те, кто для него сливался с обоями, будут стоять над ним и злорадствовать. Он будет напудренным трупом в саркофаге мумии, а они дожили до того дня, когда этому можно порадоваться.

Стало быть, думать о сборище плакальщиков — уныло. Над этим зрелищем он не властен. А похороны еще не закончились.

Потому что следом пришли дервиши — за зовом одинокой флейты. Худые мужчины в рубахах и длинных расклешенных юбках, в топазово-желтых шапочках без полей, цилиндрических, высоких. Они кружились, они медленно поворачивались, широко раскинув руки и слегка запрокинув головы.

Теперь голос Братухи Феска, хриплый и без аккомпанемента, медленно преодолевал монодический рэп, которого Эрик раньше не слышал.

Парнишка считал, что все знает в системе

Улицы князь, как сказал — так и стой

Но его научили философеме

Говори только то, что скажет любой

Молодой брейк-дансер, навлекающий на себя все опасности улицы, его арестовывают, бьют, танцами он собирает милостыню на платформах подземки, куплет за куплетом разворачивается его стыд, сияющие женщины в трико, для него недоступные, а затем — миг открытия.

Нить зари, что Восток пробуждает

И ширится крик спавших душ

Он вливается в суфийскую традицию, в борьбу за то, чтобы стать другим нищим — просителем рифм, который поет свой антиматериальный рэп (как он сам его называл), учит языки и обычаи, которые кажутся ему естественными, а не за семью печатями таинств и чуждости, благословение, вшитое в кожу.

О Бог О Человек твоя участь проста

Соси молоко молитвы и поста

Богатство, почести в сотне стран, бронированные автомобили и телохранители, сияющие женщины, да, снова, теперь повсюду, еще одно благословение плоти, женщины под паранджами и в джинсах, цепляются за кроватные столбики, раскрашенные и простушки, и он пел об этом несколько сокрушенно, и голос его звучал как в провидческой грезе, где ему сообщили о слабом сердце.

Мне сказали о том под косым потолком

Мои уши для сосулек истины тесны

И никчемная душа изо рта летит спеша

А золотой мой зуб раскололся до десны

На улице плясало двадцать дервишей, все, наверное — архетипичны, первой и священной модели, видимо, всей ватаги брейк-дансеров, только не вверх тормашками. И последние слова Феска не находили красоты в умирании молодым.

Дай мне быть кем я был

Шут без рифмы

Заблудился но жив

Теперь музыка полнила собою ночь — уды, флейты, тарелки и барабаны, а танцоры вертелись вихрем, против часовой стрелки, с каждым оборотом все быстрее. Они кружатся прочь из собственных тел, подумал Эрик, устремляются к пределу любого владения.

Хор все настойчивей.

Поскольку кружение есть всё. Кружение есть драма сбрасывания всего. Поскольку все они вращаются навстречу совместной благодати, думал он. И поскольку сегодня вечером кто-то мертв, и лишь кружение способно утишить их скорбь.

Он в это верил. Пытался вообразить некую бестелесность. Думал о том, что кружащиеся танцоры тают, переходят в текучие состояния, в вихрящуюся жидкость, кольца воды и тумана, который рано или поздно исчезает в воздухе.

Эрик заплакал, когда мимо проехала замыкающая группа безопасности — полицейский фургон и несколько машин без опознавательных знаков. Плакал неистово. Колотил себя, скрещивал руки и бил себя в грудь кулаками. Следом ехали автобусы с прессой — три штуки, — шли пешие неофициальные плакальщики, многие напоминали паломников — всех рас и разновидностей верований, манер одеваться, — а он раскачивался и рыдал, пока мимо проезжали машины скорбящих, импровизированный континуум, восемьдесят, девяносто машин в произвольных порядках.

Плакал он по Феску и всем, кто были здесь, ну и, конечно, по самому себе, безоговорочно капитулируя перед сотрясавшими все тело рыданиями. Поблизости плакали и другие. Прокатилась волна биения себя в грудь и молотьбы руками. Затем Козмо обернул его ручищей и притянул к себе. Это вовсе не казалось странным. Человек умирает — ты плачешь. Чем значительнее фигура, тем шире ламентации. Люди рвут на себе волосы, стенают имя покойного. Эрик медленно затих. В коже и плоти всеохватной туши Козмо он ощутил зарождение созерцательного принятия.

От этих похорон он желал еще одного. Он хотел, чтобы мимо вновь проехал катафалк с телом, поставленным почти на попа для всеобщего обозрения, цифровой труп, петля, репродукция. Как-то неправильно, что катафалк взял и уехал. Эрику хотелось, чтобы он через какой-то интервал возникал вновь, тело гордо выставлено в ночь — восполнить печаль и изумление толпы.

 

Он устал смотреть на экраны. Плазменные панели недостаточно плоски. Раньше казались плоскими, а теперь нет. Он смотрел, как президент Всемирного банка обращается к палате напряженных экономистов. Ему казалось, что изображение может быть и четче. Затем из своего лимузина по-английски и по-фински заговорил президент Соединенных Штатов. Финский он немного знал. Эрик его за это ненавидел. Он знал, что рано или поздно все вычислят, как он повлиял на происходящее — один человек, ныне — скорбящий и усталый. Он кодом отправил экраны в свои люки и стойки, вернул интерьер салона к его естественной масштабности, когда зрительные оси ничем не перекрыты, а его собственное тело изолировано в пространстве, и почувствовал, как в его иммунной системе зарождается чих.

Улицы быстро пустели, заграждения грузили в кузова и увозили. Теперь машина ехала, Торваль сидел впереди.

Эрик чихнул и тут же ощутил какую-то незавершенность. Осознал, что всегда чихал дважды — ну или так ему в ретроспективе казалось. Эрик подождал, и он пришел — как награда, этот второй чих.

Отчего люди чихают? Защитный рефлекс слизистых оболочек носа, чтобы изгнать чужеродную материю.

Улица была мертва. Машина проехала мимо испанской церкви[24] и кучки темных городских особняков в лесах. Эрик налил себе бренди и понял, что снова хочет есть.

Впереди был ресторан — на южной стороне улицы. Эрик заметил, что эфиопский, и вообразил, как кусок пористого бурого хлеба возят по чечевичной подливке. Вообразил маринованного ягненка в берберском соусе из красного перца. Уже поздно, там закрыто, но с кухни пробивался тусклый свет, и Эрик велел шоферу остановиться.

Ему хотелось ягненка. Хотелось произнести «yebeg wat», понюхать и съесть.

То, что случилось дальше, произошло быстро. Он ступил на тротуар, и к нему подбежал человек и ударил его. Он поднял руку, защищаясь. Эрик не прозевал, слишком поздно, и двинул вслепую, может, задел по голове или по плечу. Ощутил слякоть, какую-то кашу из крови и плоти у себя на лице. Видеть он не мог. Глаза ему залепило этой дрянью, но поблизости он слышал Торваля — хруст и хрюканье оттуда, где сцепились двое.

Он вынул из кармана платок и встал на бордюре, вытирая лицо — осторожно, вдруг ему повредили глазное яблоко. Смог разглядеть: Торваль загнул человека на багажник лимузина, заведя руку ему за голову.

— Объект обезврежен, — сказал Торваль себе в лацкан.

Эрик ощутил запах и вкус чего-то. Для начала — сам платок, испорченный секрециями его яичек, семенных пузырьков и разных прочих желез, собравшимися за день, когда этим квадратиком ткани он чистился от того или иного испускания телесных жидкостей. Но вкус на языке смущал его.

Человек — объект — что-то говорил, а поблизости лучились какие-то вспышки, но выстрелов не раздавалось. Торваль отодрал человека от багажника и пихнул к Эрику, тут же ловко закинув ему голову назад.

— Я за вами давно охочусь. Сукин сын, — сказал тот. — Хорошо я вам вмазал.

Теперь Эрик увидел справа трех фотографов и человека, с колен снимавшего на видео. Их машина стояла с распахнутыми дверцами.

— Сегодня вас кремировал мастер, — говорил тот. — Такова моя всемирная миссия. Саботировать власть и богатство.

До Эрика стало доходить. Перед ним стоял Андре Петреску, кондитерский террорист, который выслеживает директоров корпораций, военачальников, звезд футбола и политиков. И залепляет им в физиономии пирожными. Он так ослеплял глав государств под домашним арестом. Нападал на военных преступников и судей, которые выносили им приговоры.

— Я три года этого ждал. Только свежая выпечка. Я от президента США отказался, чтобы нанести этот удар. Его я кремирую когда угодно. А вы — это громкое заявление, точно могу сказать. Очень трудно прицелиться.

Парень был невелик ростом, волосы высвечены до блеска, в футболке «Мира Диснея». В голосе его Эрик заметил нотку восхищения. Тщательно пнул его по яйцам и посмотрел, как он дергается и оседает в хватке Торваля. Когда заполыхали вспышки, он кинулся на фотографов — кому-то засветил, с каждым ударом чувствуя себя лучше. Троица обратилась в бегство, запуталась в шеренге мусорных баков, затем пустилась наутек по улице. Видеооператор удрал в машине.

Эрик вернулся к лимузину, горстью смахивая взбитые сливки с лица и суя их в рот — снежный крем с лимонным привкусом. Теперь их с Торвалем объединяло насилие, они обменялись взглядами уважения и почтения.

Петреску корчился от боли.

— Вам недостает чувства юмора, мистер Пэкер.

Эрик заехал ему обеими руками в живот так, что он отскочил от груди Торваля. Снова заговорил он не сразу.

— Репутацию свою подтверждаете, ладно. Но охрана меня била и пинала столько, что я уже ходячий мертвец. В Англии на меня надевают радиоошейник, чтобы уберечь королеву. Следят, как за редким журавлем. Но прошу вас — поверьте одному. Я кремировал Фиделя за шесть дней три раза, когда он в прошлом году приезжал в Бухарест. Я активный живописец пирожными с кремом. Как-то раз я обрушился с дерева на Майкла Джордана.[25] То было знаменитое Летучее Пирожное. Это музейное видео, на века. Я влепил султану, блядь, Брунея кишем, когда он у себя ванну принимал. Меня сунули в черный карцер на столько, что у меня сами глаза на крик изошли.

Они смотрели, как он ковыляет прочь. Ресторан был заперт и пуст, и они стояли в тиши мгновения. Взбитые сливки липли к волосам, набились в уши. На одежде потеки крема и кляксы лимонного пирожного. Эрик ощущал царапину на лбу — от фотоаппарата, которым один человек размахивал для самообороны. Эрик хотел помочиться.

Ему было здорово. Он обхватил сжатый кулак другой рукой. Отлично, саднит, быстро и жарко. Тело шептало ему. Все гудело от схватки, от броска на фотографов, от ударов, которые он наносил, приток крови, биенье сердца, великая разбросанная красота переворачивающихся мусорных баков.

Он опять держал мир за яйца.

 

Темные очки он нашел в ведерке для шампанского и сунул в карман рубашки. Снаружи что-то стукнуло — отскочил мяч. Он собирался было подать шоферу сигнал ехать дальше, когда услышал прерывистый тяжкий шмяк баскетбольного мяча, ошибиться невозможно. Вышел из машины и направился на северную сторону улицы, где располагалась площадка. Всмотрелся сквозь две изгороди и увидел пару ребятишек — они присели и рычали друг на друга, соревнуясь один на один.

Первая калитка была заперта. Эрик перелез через ограждение из острых железных прутьев не колеблясь. Вторая тоже оказалась на запоре. Он перелез и через сетку, вдвое выше него. Перевалился на другую сторону, а Торваль следовал за ним, от одной ограды к другой, ни слова не говоря.

Они зашли в дальний конец сквера и стали смотреть, как парнишки сражаются — играют в тени и сумраке.

— Играешь?

— Немного. Не очень моя игра, — сказал Торваль. — Регби. Вот это по мне. Вы?

— Немного. Мне нравилось, что происходит на трапеции. Теперь качаюсь.

— Вы, конечно, понимаете. Вас по-прежнему кто-то выслеживает.

— Там до сих пор кто-то есть.

— То был мелкий инцидент. Взбитые сливки. Технически незначителен.

— Понимаю. Осознаю. Конечно.

Они играли всерьез, эти детки, хлопали друг друга по рукам, громко били с отскока, хрипло кричали.

— В следующий раз никаких пирожных.

— Десерт уже подали.

— Он где-то там и вооружен.

— Он вооружен, и ты вооружен.

— Это правда.

— Тебе придется применить оружие.

— Это правда, — сказал Торваль.

— Дай посмотреть.

— Дать посмотреть. Ладно. Чего ж нет? Платили вы.

Двое пошмыгали носом, вялый гнусавый смешок.

Торваль вытащил оружие из-под полы пиджака и передал Эрику — симпатичный агрегат, серебристый и черный, ствол четыре с половиной дюйма, ореховые накладки.

— Изготовлен в Чешской Республике.

— Красивый.

— И умный. До жути умный.

— Распознавание голоса.

— Точно, — сказал Торваль.

— Ты что. Говоришь, и он твой голос понимает.

— Точно. Механизм не активируется, пока сонограмма не совпадет с заложенными данными. Совпадает только мой голос.

— А перед тем, как стрелять, нужно говорить по-чешски?

Торваль широко улыбнулся. Эрик впервые видел, как он улыбается. Свободной рукой достал из кармана рубашки очки и растряхнул дужки.

— Но голос — лишь часть процедуры, — сказал Торваль, после чего маняще умолк.

— Говоришь, еще и код имеется.

— Запрограммированный голосовой код.

Эрик надел очки.

— Что за код?

На сей раз Торваль улыбнулся конфиденциально, затем посмотрел в глаза Эрику, который уже направил пистолет.

— Нэнси Бабич.

Эрик выстрелил. В глазах Торваля вспыхнул белый ужас недоверия. Эрик выстрелил только раз, и человек упал. Из него вытекла вся властность. Он выглядел глупо и растерянно.

В двадцати ярдах от них баскетбольный мяч перестал подпрыгивать.

У него была масса, но не было потока. Это ясно — он лежал и умирал. Мяч упал на землю и медленно катился. Эрик махнул им — мол, играйте себе дальше. Ничего значительного не произошло, с чего им переставать.

Он швырнул пистолет в кусты и пошел к сетчатой ограде.

Не распахивались окна, не кричали встревоженные голоса. У пистолета не было глушителя, но прозвучал лишь один выстрел, а людям, наверное, нужно услышать три, четыре, а то и больше, чтобы проснуться или оторваться от телевизора. Обычная ночная мимолетность, вроде кошачьей свадьбы или автомобильного выхлопа. Даже если знаешь, что это не выхлоп, потому что это никогда не выхлоп, тебя не колет совесть — если только явная пальба не повторяется, если никто никуда не бежит. В густой возне квартала, если живешь так невысоко над улицей, где шум стоит все время, а твоя персональная городская аномия тоскливо идет вразнос — не станешь же реагировать на любой блям.

К тому же выстрел раздражал гораздо меньше, чем стук баскетбольного мяча. Если выстрел положил конец игре, будем благодарны за милости под светом луны.

Эрик неуловимо приостановился, подумав, что за пистолетом надо бы вернуться.

Его он швырнул в кусты, потому что хотел, чтобы случилось то, чему суждено случиться. Пистолеты — маленькие практичные вещи. Ему хотелось доверять власти предопределенных событий. Действие совершено, пистолет больше не нужен.

Он перелез сетку, порвав карман брюк.

Пистолет выбросил опрометчиво, но как же здорово это было. Нет человека — нет и пистолета. Теперь поздно передумывать.

Он свалился наземь и двинулся к железной ограде.

Ему не было интересно, кто такая Нэнси Бабич, и он вовсе не думал, что выбор кода Торвалем как-то очеловечивает его телохранителя или требует запоздалых сожалений. Торваль — его враг, угроза его себялюбию. Когда платишь человеку за то, чтобы он не давал тебе умереть, человек приобретает психическое превосходство над тобой. Такое самовыражение Эрика — функция достоверной угрозы и утраты компании и состояния. Кончина Торваля расчистила ночь для более глубокой конфронтации.

Он перемахнул железную ограду и пошел к машине. На углу играл на саксофоне кто-то из прошлого века.


<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Порядок виконання | ОДНОЕЛЕМЕНТНИЙ ІНДУКЦІЙНИЙ ЛІЧИЛЬНИК
1 | <== 2 ==> |
Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.322 сек.) російська версія | українська версія

Генерация страницы за: 0.322 сек.
Поможем в написании
> Курсовые, контрольные, дипломные и другие работы со скидкой до 25%
3 569 лучших специалисов, готовы оказать помощь 24/7