Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

ЧАСТЬ ВТОРАЯ 9 страница. В другом письме Задоров писал:




В другом письме Задоров писал:

"Часто к нам приходят Оксана и Рахиль. Мы им даем сала, а они нам

кое в чем помогают, а то у Кольки грамматика, а у Голоса арифметика не

выходят. Так мы просим, чтобы совет командиров зачислил их в седьмой

сводный отряд, дисциплине они подчиняются".

И ещё Шурка писал:

"У Оксаны и Рахили нет ботинок, а купить не на что. Мы свои ботинки починили, ходить нужно много и все по камню. Тех денег, которые прислал Антон Семенович, уже нету, потому что купили книжки и для моего черчения готовальню. Оксане и Рахили нужно купить ботинки, стоят по семи рублей на благбазе#23. Кормят нас ничего себе, плохо только то, что один раз в день, а сало уже поели. Семен много ест сала. Напишите ему, чтобы ел сала меньше, если ещё пришлете сала".

Ребята с горячей радостью постановляли на общем собрании: послать денег, послать сала побольше, принять Оксану и Рахиль в седьмой сводный отряд, послать им значки колонистов, а Семену не нужно писать насчет сала, у них там есть командир, пускай командир сам сало выдает, как полагается командиру. Вершневу написать, чтобы не психовал, а Семену насчет черниговки, пусть будет осторожнее и головы себе не забивает разными черниговками. А если нужно, так пускйа черниговка напишет в совет командиров.

Лапоть умел делать общие собрания деловыми, быстрыми и веселыми и умел предложить замечательные формулы для переписки с рабфаковцами. Мысль о том, что черниговка должна обратиться в совет командиров, очень всем понравилась и в дальнейшем получила даже некоторое развитие.

Жизнь седьмого сводного в Харькове в корне изменила тон нашей школы. Теперь все убедились, что рабфак - вещь реальная, что при желании каждый может добиться рабфака. Поэтому мы наблюдали с этой осени заметное усиление энергии в школьных занятиях. Открыто пошли к рабфаку Братченко, Георгиевский, Осадчий, Шнайдер, Глейзер, Маруся Левченко.

Маруся окончательно бросила свои истерики и за это время влюбилась в Екатерину Григорьевну, всегда сопутствуя ей и помогая в дежурстве, всегда провожая ее горящим взглядом. Мне понравилось, что Маруся стала большой аккуратисткой в одежде и научилась носить строгие высокие воротнички и с большим вкусом перешитые блузки. На наших глазах из Маруси вырастала красавица.

И в младших группах стал распостраняться запах далекого ещё рабфака, и ретивые пацаны часто стали расспрашивать о том, на какой рабфак лучше всего направить им стопы.

С особенной жадностью набросилась на ученье Наташа Петренко. Ей было около шестнадцати лет, но она была неграмотной. С первых же дней занятий обнаружились у нее замечательные способности, и я поставил перед ней задачу пройти за зиму первую и вторую группы. Наташа поблагодарила меня одними ресницами и коротко сказала:

- А чого ж?

Она уже перестала называть меня "дядечкой" и заметно освоилась в коллективе. Ее полюбили все за непередаваемую прелесть натуры, за постоянную доверчиво-светлую улыбку, за косой зубик и грациозность мимики. Она по-прежнему дружила с Чоботом, и по-прежнему Чобот молчаливо-угрюмо оберегал это драгоценное существо от врагов. Но положение Чобота с каждым днем становилось затурднительнее, ибо никаких врагов вокруг Наташи не было, а зато постепенно заводились у нее друзья и среди девочек, и среди хлопцев. Даже Лапоть по отношению к Наташе выступал совсем новым: без зубоскальства и проказ, внимательным, ласковым и заботливым. Поэтому Чоботу приходилось долго ожидать, пока Наташа останется одна, что поговорить или, правильнее, помолчать о каких-то строго конспиративных делах.

Я начал различать в поведении Чобота начало тревоги и не был удивлен, когда Чобот пришел вечером ко мне и сказал:

- отпустите меня, Антон Семенович, к брату сьездить.

- А разве у тебя есть брат?

- А как же, есть. хозяйствует возле Богодухова. Я от него письмо

получил.

Чобот протянул мне письмо. Там было написано:

"А что ты пишешь насчет твоего положения, то приезжай, дорогой брат Мыкола Федорович, и прямо оставайся тут, бо у меня ж и хата большая, и хозяйство не как у другого кого, и моему сердцу будет хорошо, что брат нашелся, а колы полюбил девушку, привози смело".

- Так я хочу поехать посмотреть.

- Ты Наташе говорил?

- Говорил.

- Ну?

- Наташа мало чего понимает. А надо поехать посмотреть, бо я как ушел из дому, так и не видал брата.

- Ну что же, поезжай к брату, посмотри. Кулак, наверное, брат твой?

- Нет, такого нет, чтобы кулак, бо коняка у него была одна, а про то теперь не знаю, как оно будет.

Чобот уехад в начале декабря и долго не возвращался.

Наташа как будто не заметила его отьезда, оставалась такой же радостно-сдержанной и так же настойчиво продолжала школьную работу. Я видел, что за зиму эта девочка могла бы пройти и три группы.

Новая политика колонистов в школе изменила лицо колонии. Колония стала более культурной и ближе к нормальному школьному обществу. Уже не могло быть ни у одного колониста сомнения в важности и необходимости ученья. А увеличивалось это новое настроение нашей общей мыслью о Максиме Горьком.

В одном из своихъ писем колонистам Алексей Максимович писал:

"Мне хотелось бы, чтобы осенним вечером колонисты прочитали мое

"Детство". Из него они увидят, что я совсем такой же человек, каковы

они, только с юности умел быть настойчивым в моем желании учиться и не

боялся никакого труда. Верил, что действительно ученье и труд все

перетрут".

Колонисты давно уже переписывались с Горьким. Наше первое письмо, отправленное с коротким адресом - "Сорренто, Максиму Горькому", к нашему удивлению, было получено им, и Алексей Максимович немедленно на него ответил приветливым, внимательным письмом, которое мы в течение недели зачитали до дырок. С той поры переписка между нами происходила регулярно. Колонисты писали Горькому по отрядам, письма приносили мне для редакции, но я считал, что никакой редакции не нужно, что чем они будут естественнее, тем приятнее Горькому будет их читать. Поэтому моя редакторская работа ограничивалась такими замечаниями:

- Бумагу выбрали какую-то неаккуратную.

- А почему без подписей?

Когда приходило письмо из Италии. раньше чем оно попадало в мои руки, его должен был подержать в руках каждый колонист, удивиться тому, что Горький сам пишет адрес на конверте, и осуждающим взглядом рассмотреть портрет короля на марке:

- Как это они могут, эти итальянцы, терпеть так долго? Король... для чего это?

Письмо разрешалось вскрывать только мне, и я читал его вслух первый и второй раз, а потом оно передавалось секретарю совета командиров и читалось всласть любителями, от которых Лапоть требовал соблюдения только одного условия:

- Не водите пальцем по письму. Есть у вас глаза, и водите глазами – для чего тут пальцы?

Ребята умели находить в каждой строчке Горького целую философию, тем более важную, что это были строчки, в которых сомневаться было нельзя. Другое дело - книга. С книгой можно ещё спорить, можно отрицать книгу, если она неправильно говорит. А это не книга, а живое письмо самого Максима Горького.

Правда, в первое время ребята относились к Горькому с некоторым, почти религиозным благоговением, считали его существом выше всех людей, и подражать ему казалось им почти кощунством. Они не верили, что в "Детстве" описаны события его жизни:

- Так он какой писатель! Он разве мало всяких жизней видел? Видел и описал, а сам он, наверное, как и пацаном был, так не такой, как все.

Мне стоило большого труда убедить колонистов, что Горький пишет правду в письме, что и талантливому человеку нужно много работать и учиться. Живые черты живого человека, вот того самого Алеши, жизнь которого так похожа на жизнь многих колонистов, постепенно становились близкими нам и понятными без всяких напряжений. И тогда в особенности захотелось ребятам повидать Алексея Максимовича, тогда начали мечтать о его приезде в колонию, никогда до конца не поверив тому, что это вообще возможно.

- Доедет он до колонии, как же! Ты думаешь, какой ты хороший, лучше всех. У Горького тысячи таких, как ты, - нет, десятки тысяч...

- Так что же? Он всем и письма пишет?

- А ты думаешь, не пишет? Он тебе напишет двадцать писем в день - считай, сколько это в месяц? Шестьсот писем. Видишь?

Ребята по этому вопросу затеяли настоящее обследование и специально приходили спрашивать у меня, сколько писем в день пишет Горький.

Я им ответил:

- Я думаю: одно-два письма, да и то не каждый день.

- Не может быть! Больше! Куда!..

- Ничего не больше. Он ведь книги пишет, для этого нужно время. А людей сколько к нему ходит? А отдохнуть ему нужно или нет?

- Так, по-вашему, выходит: вот он нам написал, так это что ж, это значит, какие мы, значит, знакомые такие у Горького?

- Не знакомые, - говорю, - а горьковцы. Он - наш шеф. А чаще будем писать да ещё повидаемся, станем друзьями. Таких мало у Горького.

Оживление образа Горького в колонийском коллективе, наконец, достигло нормы, и только тогда я стал замечать не благоговение перед большим человеком, не почитание великого писателя, а настоящую живую любовь к Алексею Максимовичу и настоящую благодарность горьковцев к этому далекому, немного непонятному, но все же настоящему, живому человеку.

Проявить эту любовь колонистам было очень трудно. Писать письма так, чтобы выразить свою любовь, они не умели, даже стеснялись ее выразить, потому что так сурово привыкли никаких чувств не выражать. Только Гуд со своим отрядом нашел выход. В своем письме они послали Алексею Максимовичу просьбу, чтобы он прислал мерку со своей ноги, а они ему пошьют сапоги. Первый отряд был уверен, что Горький обязательно исполнит их просьбу, ибо сапоги - это несомненная ценность: сапоги заказывали в нашей сапожной очень редкие люди, и это было дело довольно хлопотливое: нужно было долго ходить по толкучке и найти подходящий набор или хорошие вытяжки, надо было купить и подошвы, и стельку, и подкладку. Нужен был хороший сапожник, чтобы сапоги не жали, чтобы они были красивы. Горькому сапоги всегда будут на пользу, а кроме того, ему будет приятно, что сапоги

пошиты колонистами, а не каким-нибудь итальянским сапожником.

Знакомый сапожник из города, считавшийся большим специалистом своего дела, приехав в колонию смолоть мешок муки, подтвердил мнение ребят и сказал:

- Итальянцы и французы не носят таких сапог и шить их не умеют. А только какие вы сапоги пошьете Горькому? Надо же знать, какие он любит: вытяжки или с головками, какой каблук и голенище... если мягкое – одно дело, а бывает, человеку нравится твердое голенище. И материал тоже: надо пошить не иначе как шевровые сапоги, а голенище хромовое. И высота какая - вопрос.

Гуд был ошеломлен сложностью вопроса и приходил ко мне советоваться:

- Хорошо это будет, если поганые сапоги выйдут? Нехорошо. А какие сапоги: шевровые или лакированные, может? А кто достанет лаковой кожи? Я разве достану? Может, Калина Иванович достанет? А он говорит, куды вам, паразитам, Горькому сапоги шить! Он, говорит, шьет сапоги у королевского сапожника в Италии.

Калина Иванович тут подтверждал:

- Разве я тебе неправильно сказав? Такой ещё нет хвирмы: Гуд и компания. Хвирменные сапоги вы не пошьете. Сапог нужен такой, чтобы на чулок надеть и мозолей не наделать. А вы привыкли как? Три портянки намотаешь, так и то давит, паразит. Хорошо это будет, если вы Горькому

мозолей наделаете?

Гуд скучал и даже похудел от всех этих коллизий.

Ответ пришел через месяц. Горький писал:

 

"Сапог мне не нужно. Я ведь живу почти в деревне, здесь и без сапог ходить можно".

Калина Иванович закурил трубку и важно задрал голову:

- Он же умный человек и понимает: лучше ему без сапог ходить, чем надевать твои сапоги, потому что даже Силантий в твоих сапогах жизнь проклинает, на что человек привычный...

Гуд моргал глазами и говорил:

- Конечно, разве можно пошить хорошие сапоги, если мастер здесь, а заказчик аж в Италии? Ничего, Калина Иванович, время ещё есть. Он если к нам приедет, так увидите, какие сапоги мы ему отчубучим...

Осень протекала мирно#24.

Событием был приезд инспектора Наркомпроса Любови Савельевны Джуринской. Она приехала из Харькова нарочно посмотреть колонию, и я встретил ее, как обыкновенно встречал инспекторов, с настороженностью волка, привыкшего к охоте на него.

В колонию ее привезла румяная и счастливая Мария Кондратьевна.

- Вот знакомьтесь с этим дикарем, - сказала Мария Кондратьевна. -

Я раньше тоже думала, что он интересный человек, а он просто подвижник. Мне с ним страшно: совесть начинает мучить.

Джуринская взяла Бокову за плечи и сказала:

- Убирайся отсюда, мы обойдемся без твоего легкомыслия.

- Пожайлуста, - ласково согласились ямочки Марии Кондратьевны, - для моего легкомыслия здесь найдутся ценители. Где сейчас ваши пацаны? На речке?

- Мария Кондратьевна! - кричал уже с речки высокий альт Шелапутина. - Мария Кондратьевна! Идите сюда, у нас ледянка хиба ж такая!

- А мы поместимся вдвоем? - уже на ходу к речке спрашивает Мария Кондратьевна.

- Поместимся, и Колька ещё сядет! Только у вас юбка, падать будет неудобно.

- Ничего, я умею падать, - стрельнула глазами в Джуринскую Мария Кондратьевна.

Она умчалась к ледяному спуску к Коломаку, а Джуринская, любовно проводив ее взглядом, сказала:

- Какое это странное существо. Она у вас, как дома.

- Даже хуже, - ответил я. Скоро я буду давать ей наряды за слишком шумное поведение.

- Вы напомнили мне мои прямые обязанности. Я вот приехала поговорить с вами о системе дисциплины. Вы, значит, не отрицаете, что накладываете наказания? Наряды эти... потом, говорят6 у вас ещё кое-что практикуется: арест... а говорят, вы и на хлеб и на воду сажаете?

 

Джуринская была женщина большая, с чистым лицом и молодыми свежими глазами. Мне почему-то захотелось обойтись с ней без какой бы то ни было дипломатии:

- На хлеб и воду не сажаю, но обедать иногда не даю. И наряды. И аресты могу, конечно, не в карцере - у себя в кабинете. У вас правильные сведения.

- Послушайте, но это же все запрещено.

- В законе это не запрещено, а писания разных писак я не читаю.

- Не читаете педологической литературы? Вы серьезно говорите?

- Не читаю вот уже три года.

- Но как же вам не стыдно! А вообще читаете?

- Вообще читаю. И не стыдно, имейте в виду. И очень сочувствую тем, которые читают педологическую литературу.

- Я, честное слово, должна вас разубедить. У нас должна быть советская педагогика.

Я решил положить предел дискуссии и сказал Любови Савельевне:

- Знаете что? Я спорить не буду. Я глубоко уверен, что здесь, в колонии, самая настоящая советская педагогика, больше того: что здесь коммунистическое воспитание. Вас убедить может либо опыт, либо серьезное исследование - монография. А в разговоре мимоходом такие вещи не решаются. Вы долго у нас будете?

- Два дня.

- Очень рад. В вашем распоряжении много всяких способов. Смотрите, разговаривайте с колонистами, можете с ними есть, работать, отдыхать. Делайте какие хотите заключения, можете меня снять с работы, если найдете нужным. Можете написать самое длинное заключение и предписать мне метод, который вам понравится. Это ваше право. Но я буду делать так, как считаю нужным и как умею. Воспитывать без наказания я не умею, меня ещё нужно научить этому искусству.

Любовь Савельевна прожила у нас не два дня, а четыре, я ее почти не видел. Хлопцы про нее говорили:

- О, это грубая баба: все понимает.

Во время пребывания ее в колонии пришел ко мне Ветковский:

- Я ухожу из колонии, Антон Семенович...

- Куда?

- Что-нибудь найду. здесь стало неинтересно. На рабфак я не пойду, столяром не хочу быть. Пойду, ещё посмотрю людей.

- А потом что?

- А там видно будет. Вы только дайте мне документ.

- Хорошо. Вечером будет совет командиров. Пускай совет командиров тебя отпустит.

В совете командиров Ветковский держался недружелюбно и старался ограничться формальными ответами:

- Мне не нравится здесь. А кто меня может заставить? Куда хочу, туда и пойду. Это уже мое дело, что я буду делать... Может, и красть буду.

Кудлатый возмутился:

- Как это так, не наше дело! Ты будешь красть, а не наше дело? А если я тебя сейчас за такие разговоры сгребу да дам по морде, так ты, собственно говоря, поверишь, что это наше дело?

Любовь Савельевна побледнела, хотела что-то сказать, но не успела. Разгоряченные колонисты закричали на Ветковского. Волохов стоял против Кости:

- Тебя нужно отправить в больницу. Вот и все. Документы ему, смотри ты!.. Или говори правду. Может, работу какую нашел?

Больше всех горячился Гуд:

- У нас что, заборы есть? Нету заборов. Раз ты такая шпана - на все четыре стороны путь. Может, запряжем Молодца, гнаться за тобою будем? Не будем гнаться. Иди, куда хочешь. Чего ты сюда пришел?

Лапоть прекратил прения:

- Довольно вам высказывать свои мысли. Дело, Костя, ясное: документа тебе не дадим.

Костя наклонил голову и пробурчал:

- Не надо документа, я и без документов пойду. Дайте на дорогу десятку.

- Дать ему? - спросил Лапоть.

Все замолчали. Джуринская обратилась вслух и даже глаза закрыла, откинув голову на спинку дивана. Коваль сказал:

- Он в комсомол обращался с этим самым делом. Мы его выкинули из комсомола. А десятку, я думаю, дать ему можно.

- Правильно, - сказал кто-то. - Десятки не жалко.

Я достал бумажник.

- Я ему дам двадцать рублей. Пиши расписку.

При общем молчании Костя написал расписку, спрятал деньги в карман и надел фуражку на голову:

- До свидания, товарищи!

Ему никто не ответил. Только Лапоть сорвался с места и крикнул уже в дверях:

- Эй ты, раб божий! Прогуляешь двадцатку, не стесняйся, приходи в колонию! Отработаешь!

Командиры расходились злые. Любовь Савельевна опомнилась и сказала:

- Какой ужас! Поговорить бы с мальчиком нужно...

Потом задумалась и сказала:

- Но какая страшная сила этот ваш совет командиров! Какие люди!

На другой день утром она уезжала. Антон подал сани. В санях были грязная солома и какие-то бумажки. Любовь Савельевна уселась в сани, а я спросил Антона:

- Почему это такая грязь в санях?

- Не успел, - пробурчал Антон, краснея.

- Отправляйся под арест, пока я вернусь из города.

- Есть, - сказал Антон и отодвинулся от саней. - В кабинете?

- Да.

Антон поплелся в кабинет, обиженный моей строгостью, а мы молча выехали из колонии. Только перед вокзалом Любовь Савельевна взяла меня под руку и сказала:

- Довольно вам лютовать. У вас же прекрасный коллектив. Это какое-то чудо. Я прямо ошеломлена... Но скажите, вы уверены. что этот ваш... Антон сейчас сидит под арестом?

Я удивленно посмотрел на Джуринскую:

- Антон - человек с большим достоинством. Конечно, сидит под арестом.

Но в общем... это настоящие звереныши.

- Да не нужно так. Вы все из-за этого Кости? Я уверена, что он вернется. Это же замечательно! У вас замечательные отношения, и Костя этот лучше всех...

Я вздохнул и ничего не ответил.

 

13. Гримасы любви и поэзии

Наступил 1925 год. Начался он довольно неприятно.

В совете командиров Опришко заявил, что он хочет жениться, что старый Лукашенко не отдаст Марусю, если колония не назначит Опришко такого же приданого, как и Оле Вороновой, а с таким хозяйством Лукашенко принимает Опришко к себе в дом, и будут они вместе хозяйничать.

Опришко держался в совете командиров с неприятной манерой наследника Лукашенко и человека с положением.

Командиры молчали, не зная, как понимать всю эту историю.

Наконец Лапоть, глядя на Опришко, через острие попавшего в руку карандаша, спросил негромко:

- Хорошо, Дмитро, а ты как же думаешь? Не будешь ты хозяйнувать с Лукашенком, это значит - ты селянином станешь?

Опришко посмотрел на Лаптя немного через плечо и саркастически улыбнулся:

- Пусть будет по-твоему: селянином.

- А по-твоему как?

- А там видно будет.

- Так, - сказал Лапоть. - Ну, кто выскажется?

Взял слово Волохов, командир шестого отряда:

- Хлопцам нужно искать себе доли, это правда. До старости в колонии сидеть не будешь. Ну, и квалификация какая у нас? Кто в шестом, или в четвертом, или в девятом отряде, тем ещё ничего - можно кузнецом выйти, и столяром, и по мельничному делу. А в полевых отрядах никакой квалификации, - значит, если он идет в селяне, пускай идет. Но только у Опришко как-то подозрительно выходит. Ты ж комсомолец?

- Ну так что ж - комсомолец.

- Я думаю так, - продолжал Волохов, - не мешало бы об этом раньше в комсомоле поговорить. Совету командиров нужно знать, как на это комсомол смотрит.

- Комсомольское бюро об этом деле уже имеет свое мнение, - сказал Коваль. - Колония Горького не для того, чтобы кулаков разводить. Лукашенко кулак.

- Та чего ж он кулак? - возразил Опришко. - Что дом под железом, так это ещё ничего не значит.

- А лошадей двое?

- Двое.

- И батрак есть?

- Батрака нету.

- А Серега?

- Серегу ему наробраз дал из детского дома. На патронирование - называется.

- Один черт, - сказал Коваль, - из наробраза чи не из наробраза, а все равно батрак.

- Так, если дают...

- Дают. А ты не бери, если ты порядочный человек.

Опришко не ожидал такоц встречи и рассеянно сказал:

- А почему так? Ольге ж дали?

Коваль ответил:

- Во-первых, с Ольгой другое дело. Ольга вышла за нашего человека, теперь они с Павлом переходят в коммуну, наше добро на дело пойдет. А во-вторых, и колонистка Ольга была не такая, как ты. А третье и то, что нам разводить кулаков не к лицу.

- А как же мне теперь?

- А как хочешь.

- Нет, так нельзя, - сказал Ступицын. - Если они там влюблены, пускай себе женятся. Можно дать и приданое Дмитру, только пускай он переходит не к Лукашенку, а в коммуну. Теперь там Ольга будет заворачивать делом.

- Батько Марусю не отпустит.

- А Маруся пускай на батька наплюет.

- Она не сможет этого сделать.

- Значит, мало тебя любит... и вообще куркулька.

- А тебе дело, любит или не любит?

- А вот видишь, дело. Значит, она за тебя больше по расчету выходит. Если бы любила...

- Она, может, и любит, да батька слухается. А перейти в коммуну она не может.

- А не может, так нечего совету командиров голову морочить! – грубо отозвался Кудлатый. - Тебе хочется к куркулю пристроиться, а Лукашенку зятя богатого в хату нужно. А нам какое дело? Закрывай совет...

Лапоть растянул рот до ушей в довольной улыбке:

- Закрываю совет по причине слабой влюбленности Маруськи.

Опришко был поражен. он ходил по колонии мрачнее тучи, задирал пацанов, на другой день напился пьяным и буянил в спальне#25.

Собрался совет командиров судить Опришко за пьянство.

Все сидели мрачные, и мрачный стоял у стены Опришко. Лапоть сказал:

- Хоть ты и командир, а сейчас ты отдуваешься по личному делу, поэтому стань на середину.

У нас был обычай: виноватый должен стоять на середине комнаты.

Опришко повел сумрачными глазами по председательскому лицу и пробурчал:

- Я ничего не украл и на середину не стану.

- Поставим, - сказал тихо Лапоть.

Опришко оглядел совет и понял, что поставят. Он отвалился от стены и вышел на середину.

- Ну хорошо.

- Стань смирно, - потребовал Лапоть.

Опришко пожал плечами, улыбнулся язвительно, но опустил руки и выпрямился.

- А теперь говори, как ты смел напиться пьяным и разоряться в спальне, ты - комсомолец, командир и колонист? Говори.

Опришко всегда был человеком двух стилей: при удобном случае он не скупился на удальство, размах и "на все наплевать", но, в сущности, всегда был осторожным и хитрым дипломатом. Колонисты это хорошо знали, и поэтому покорность Опришко в совете командиров никого не удивила. Жорка Волков, командир седьмого отряда, недавно выдвинутый вместо Ветковского, махнул рукой на Опришко и сказал:

- Уже прикинулся. Уже он тихонький. А завтра опять будет геройство показывать.

- Да нет, пускай он скажет, - проворчал Осадчий.

- А что мне говорить: виноват - и все.

- Нет, ты скажи, как ты смел?

Опришко доброжелательно умаслил глаза и развел руками по совету.

- Да разве тут какая смелость? С горя выпил, а человек, выпивши если, за себя не отвечает.

- Брешешь, - сказал Антон. - Ты будешь отвечать. Ты это по ошибке воображаешь, что не отвечаешь. Выгнать его из колонии - и все. И каждого выгнать, если выпьет... Беспощадно!

- Так ведь он пропадет, - расширил глаза Георгиевский. - Он же пропадет на улице...

- И пускай пропадает.

- Так он же с горя! Что вы в самом деле придираетесь? У человека горе, а вы к нему пристали с советом командиров! - Осадчий с откровенной иронией рассматривал добродетельную физиономию Опришко.

- И Лукашенко его не примет без барахла, - сказал Таранец.

- А наше какое дело! - кричал Антон. - Не примет, так пускай себе Опришко другого куркуля ищет?

- Зачем выгонять? - несмело начал Георгиевский. - Он старый колонист, ошибся, правда, так он ещё исправится. А нужно принять во внимание, что они влюблены с Маруськой. Надо им помочь как-нибудь.

- Что он, беспризорный? - с удивлением произнес Лапоть. Чего ему исправляться? Он колонист.

Взял слово Шнайдер, новый командир восьмого, заменивший Карабанова в этом героическом отряде. В восьмом отряде были богатыри типа Федоренко и Корыто. Возглавляемые Карабановым, они прекрасно притерли свои угловатые личности друг к другу, и Карабанов умел выпаливать ими, как из рогатки, по любому рабочему заданию, а они обладали талантом самое трудное дело выполнять с запорожским реготом и с высоко поднятым знаменем колонийской чести. Шнайдер в отряде сначала был недоразумением. Он пришел маленький, слабосильный, черненький и мелкокучерявый. После древней истории с Осадчим антисемитизм никогда не подымал голову в колонии, но отношение к Шнайдеру енще долго было ироническим. Шнайдер действительно иногда смешно комбинировал русские слова и формы и смешно и неповоротливо управлялся с сельскохозяйственной работой. Но время проходило, и постепенно вылепились в восьмом отряде новые отношения: Шнайдер сделался любимцем отряда, им гордились карабановские рыцари. Шнайдер был умница и обладал глубокой, чуткой духовной организацией. Из больших черных глаз он умел спокойным светом облить самое трудное отрядное недоразумение, умел сказать нужное слово. И хотя он почти не прибавил роста за время пребывания в колонии, но сильно окреп и нарастил мускулы, так что не стыдно было ему летом надеть безрукавку, и никто не оглядывался на Шнайдера, когда ему поручались напряженные ручки плуга. Восьмой отряд единодушно выдвинул его в командиры, и мы с Ковалем понимали это так:

- Держать отряд мы и сами можем, а украшать нас будет Шнайдер.

Но Шнайдер на другой же день после назначения командиром показал, что карабановская школа для него даром не прошла: он обнаружил намерения не только украшать, но и держать; и Федоренко, привыкший к громам и молниям Карабанова, так же легко стал привыкать и к спокойно-дружеской выволочке, которую иногда задавал ему новый командир.

Шнайдер сказал:

- Если бы Опришко был новеньким, можно было бы и простить. А теперь нельзя простить ни в коем случае. Опришко показал, что ему на коллектив наплевать. Вы думаете, это он показал в последний раз? Все знают, что нет. Я не хочу, чтобы Опришко мучился. Зачем это нам? А пускай он поживет без нашего коллектива, и тогда он поймет. И другим нужно показать, что мы таких куркульских выходок не допустим. Восьмой отряд требует увольнения.

Требование восьмого отряда было обстоятельством решающим: в восьмом отряде почти не было новеньких. Командиры посматривали на меня, и Лапоть предложил мне слово:

- Дело ясное. Антон Семенович, вы скажите, как вы думаете?

- Выгнать, - сказал я коротко.

Опришко понял, что спасения нет никакого, и отбросил налаженную дипломатическую сдержанность:

- Как выгнать? А куда я пойду? Воровать? Вы думаете, на вас управы нету? Я и в Харьков поеду...

В совете рассмеялись.

- Вот и хорошо! Поедешь в Харьков, тебе дадут там записочку, и ты вернешься в колонию и будешь у нас жить с полным правом. Тебе будет хорошо, хорошо.

Опришко понял, что он сморозил вопиющую глупость, и замолчал.

- Значит, один Георгиевский против, - оглядел совет Лапоть. – Дежурный командир!

- Есть, - строго вытянулся Георгиевский.

- Выставить Опришко из колонии.

- Есть выставить! - ответил обычным салютом Георгиевский и движением головы пригласил Опришко к двери.

Через день мы узнали, что Опришко живет у Лукашенко. На каких условиях состоялось между нами соглашение - не знали, но ребята утверждали, что все дело решала Маруська.

Проходила зима. В марте пацаны откатались на льдинах Коломака, приняли полагающиеся по календарю неожиданные все-таки весенние ванны, потому что древние стихийные силы сталкивали их в штанах и "куфайках" с самоделковых душегубок, льдин и надречных веток деревьев. Сколько полагается, отболели гриппом.







Дата добавления: 2015-10-01; просмотров: 154. Нарушение авторских прав


Рекомендуемые страницы:


Studopedia.info - Студопедия - 2014-2020 год . (0.03 сек.) русская версия | украинская версия