Гримасы любви и поэзии
Наступил 1925 год. Начался он довольно неприятно. В совете командиров Опришко заявил, что он хочет жениться, что старый Лукашенко не отдаст Марусю, если колония не назначит Опришко такого же приданого, как и Оле Вороновой, а с таким хозяйством Лукашенко принимает Опришко к себе в дом, и будут они вместе хозяйничать. Опришко держался в совете командиров с неприятной манерой наследника Лукашенко и человека с положением. Командиры молчали, не зная, как понимать всю эту историю. Наконец Лапоть, глядя на Опришко, через острие попавшего в руку карандаша, спросил негромко: — Хорошо, Дмитро, а ты как же думаешь? Не будешь ты хозяйнувать с Лукашенком, это значит — ты селянином станешь? Опришко посмотрел на Лаптя немного через плечо и саркастически улыбнулся: — Пусть будет по-твоему: селянином. — А по-твоему как? — А там видно будет. — Так, — сказал Лапоть. — Ну, кто выскажется? Взял слово Волохов, командир шестого отряда: — Хлопцам нужно искать себе доли, это правда. До старости в колонии сидеть не будешь. Ну, и квалификация какая у нас? Кто в шестом, или в четвертом, или в девятом отряде, тем еще ничего — можно кузнецом выйти, и столяром, и по мельничному делу. А в полевых отрядах никакой квалификации, — значит, если он идет в селяне, пускай идет. Но только у Опришко как-то подозрительно выходит. Ты ж комсомолец? — Ну так что ж — комсомолец. — Я думаю так, — продолжал Волохов, — не мешало бы об этом раньше в комсомоле поговорить. Совету командиров нужно знать, как на это комсомол смотрит. — Комсомольское бюро об этом деле уже имеет свое мнение, — сказал Коваль. — Колония Горького не для того, чтобы кулаков разводить. Лукашенко кулак. — Та чего ж он кулак? — возразил Опришко. — Что дом под железом, так это еще ничего не значит. — А лошадей двое? — Двое. — И батрак есть? — Батрака нету. — А Серега? — Серегу ему наробраз дал из детского дома. На патронирование — называется. — Один черт, — сказал Коваль, — из наробраза чи не из наробраза, а все равно батрак. — Так, если дают… — Дают. А ты не бери, если ты порядочный человек. Опришко не ожидал такоц встречи и рассеянно сказал: — А почему так? Ольге ж дали? Коваль ответил: — Во-первых, с Ольгой другое дело. Ольга вышла за нашего человека, теперь они с Павлом переходят в коммуну, наше добро на дело пойдет. А во-вторых, и колонистка Ольга была не такая, как ты. А третье и то, что нам разводить кулаков не к лицу. — А как же мне теперь? — А как хочешь. — Нет, так нельзя, — сказал Ступицын. — Если они там влюблены, пускай себе женятся. Можно дать и приданое Дмитру, только пускай он переходит не к Лукашенку, а в коммуну. Теперь там Ольга будет заворачивать делом. — Батько Марусю не отпустит. — А Маруся пускай на батька наплюет. — Она не сможет этого сделать. — Значит, мало тебя любит… и вообще куркулька. — А тебе дело, любит или не любит? — А вот видишь, дело. Значит, она за тебя больше по расчету выходит. Если бы любила… — Она, может, и любит, да батька слухается. А перейти в коммуну она не может. — А не может, так нечего совету командиров голову морочить! — грубо отозвался Кудлатый. — Тебе хочется к куркулю пристроиться, а Лукашенку зятя богатого в хату нужно. А нам какое дело? Закрывай совет… Лапоть растянул рот до ушей в довольной улыбке: — Закрываю совет по причине слабой влюбленности Маруськи. Опришко был поражен. он ходил по колонии мрачнее тучи, задирал пацанов, на другой день напился пьяным и буянил в спальне. Собрался совет командиров судить Опришко за пьянство. Все сидели мрачные, и мрачный стоял у стены Опришко. Лапоть сказал: — Хоть ты и командир, а сейчас ты отдуваешься по личному делу, поэтому стань на середину. У нас был обычай: виноватый должен стоять на середине комнаты. Опришко повел сумрачными глазами по председательскому лицу и пробурчал: — Я ничего не украл и на середину не стану. — Поставим, — сказал тихо Лапоть. Опришко оглядел совет и понял, что поставят. Он отвалился от стены и вышел на середину. — Ну хорошо. — Стань смирно, — потребовал Лапоть. Опришко пожал плечами, улыбнулся язвительно, но опустил руки и выпрямился. — А теперь говори, как ты смел напиться пьяным и разоряться в спальне, ты — комсомолец, командир и колонист? Говори. Опришко всегда был человеком двух стилей: при удобном случае он не скупился на удальство, размах и «на все наплевать», но, в сущности, всегда был осторожным и хитрым дипломатом. Колонисты это хорошо знали, и поэтому покорность Опришко в совете командиров никого не удивила. Жорка Волков, командир седьмого отряда, недавно выдвинутый вместо Ветковского, махнул рукой на Опришко и сказал: — Уже прикинулся. Уже он тихонький. А завтра опять будет геройство показывать. — Да нет, пускай он скажет, — проворчал Осадчий. — А что мне говорить: виноват — и все. — Нет, ты скажи, как ты смел? Опришко доброжелательно умаслил глаза и развел руками по совету. — Да разве тут какая смелость? С горя выпил, а человек, выпивши если, за себя не отвечает. — Брешешь, — сказал Антон. — Ты будешь отвечать. Ты это по ошибке воображаешь, что не отвечаешь. Выгнать его из колонии — и все. И каждого выгнать, если выпьет… Беспощадно! — Так ведь он пропадет, — расширил глаза Георгиевский. — Он же пропадет на улице… — И пускай пропадает. — Так он же с горя! Что вы в самом деле придираетесь? У человека горе, а вы к нему пристали с советом командиров! — Осадчий с откровенной иронией рассматривал добродетельную физиономию Опришко. — И Лукашенко его не примет без барахла, — сказал Таранец. — А наше какое дело! — кричал Антон. — Не примет, так пускай себе Опришко другого куркуля ищет? — Зачем выгонять? — несмело начал Георгиевский. — Он старый колонист, ошибся, правда, так он еще исправится. А нужно принять во внимание, что они влюблены с Маруськой. Надо им помочь как-нибудь. — Что он, беспризорный? — с удивлением произнес Лапоть. Чего ему исправляться? Он колонист. Взял слово Шнайдер, новый командир восьмого, заменивший Карабанова в этом героическом отряде. В восьмом отряде были богатыри типа Федоренко и Корыто. Возглавляемые Карабановым, они прекрасно притерли свои угловатые личности друг к другу, и Карабанов умел выпаливать ими, как из рогатки, по любому рабочему заданию, а они обладали талантом самое трудное дело выполнять с запорожским реготом и с высоко поднятым знаменем колонийской чести. Шнайдер в отряде сначала был недоразумением. Он пришел маленький, слабосильный, черненький и мелкокучерявый. После древней истории с Осадчим антисемитизм никогда не подымал голову в колонии, но отношение к Шнайдеру енще долго было ироническим. Шнайдер действительно иногда смешно комбинировал русские слова и формы и смешно и неповоротливо управлялся с сельскохозяйственной работой. Но время проходило, и постепенно вылепились в восьмом отряде новые отношения: Шнайдер сделался любимцем отряда, им гордились карабановские рыцари. Шнайдер был умница и обладал глубокой, чуткой духовной организацией. Из больших черных глаз он умел спокойным светом облить самое трудное отрядное недоразумение, умел сказать нужное слово. И хотя он почти не прибавил роста за время пребывания в колонии, но сильно окреп и нарастил мускулы, так что не стыдно было ему летом надеть безрукавку, и никто не оглядывался на Шнайдера, когда ему поручались напряженные ручки плуга. Восьмой отряд единодушно выдвинул его в командиры, и мы с Ковалем понимали это так: — Держать отряд мы и сами можем, а украшать нас будет Шнайдер. Но Шнайдер на другой же день после назначения командиром показал, что карабановская школа для него даром не прошла: он обнаружил намерения не только украшать, но и держать; и Федоренко, привыкший к громам и молниям Карабанова, так же легко стал привыкать и к спокойно-дружеской выволочке, которую иногда задавал ему новый командир. Шнайдер сказал: — Если бы Опришко был новеньким, можно было бы и простить. А теперь нельзя простить ни в коем случае. Опришко показал, что ему на коллектив наплевать. Вы думаете, это он показал в последний раз? Все знают, что нет. Я не хочу, чтобы Опришко мучился. Зачем это нам? А пускай он поживет без нашего коллектива, и тогда он поймет. И другим нужно показать, что мы таких куркульских выходок не допустим. Восьмой отряд требует увольнения. Требование восьмого отряда было обстоятельством решающим: в восьмом отряде почти не было новеньких. Командиры посматривали на меня, и Лапоть предложил мне слово: — Дело ясное. Антон Семенович, вы скажите, как вы думаете? — Выгнать, — сказал я коротко. Опришко понял, что спасения нет никакого, и отбросил налаженную дипломатическую сдержанность: — Как выгнать? А куда я пойду? Воровать? Вы думаете, на вас управы нету? Я и в Харьков поеду… В совете рассмеялись. — Вот и хорошо! Поедешь в Харьков, тебе дадут там записочку, и ты вернешься в колонию и будешь у нас жить с полным правом. Тебе будет хорошо, хорошо. Опришко понял, что он сморозил вопиющую глупость, и замолчал. — Значит, один Георгиевский против, — оглядел совет Лапоть. — Дежурный командир! — Есть, — строго вытянулся Георгиевский. — Выставить Опришко из колонии. — Есть выставить! — ответил обычным салютом Георгиевский и движением головы пригласил Опришко к двери. Через день мы узнали, что Опришко живет у Лукашенко. На каких условиях состоялось между нами соглашение — не знали, но ребята утверждали, что все дело решала Маруська. Проходила зима. В марте пацаны откатались на льдинах Коломака, приняли полагающиеся по календарю неожиданные все-таки весенние ванны, потому что древние стихийные силы сталкивали их в штанах и «куфайках» с самоделковых душегубок, льдин и надречных веток деревьев. Сколько полагается, отболели гриппом. Но проходили гриппы, поднимались туманы, и скоро Кудлатый стал находить «куфайки» брошенными посреди двора и устраивал обычный весенний скандал, угрожая трусиками и голошейками на две недели раньше, чем полагалось бы по календарю.
|