Глава 15. В одном я уверен – воспоминания об этом дне будут преследовать меня до конца жизни
В одном я уверен – воспоминания об этом дне будут преследовать меня до конца жизни. Я помню дым, поднимавшийся над башнями‑близнецами и зданием Пентагона, и угрюмые лица солдат, стоявших рядом со мной перед экраном телевизора и смотревших, как люди прыгают из окон, спасаясь от огня, и разбиваются насмерть. Я видел, как сложились внутрь здания Всемирного торгового центра, превратившись в бесформенную груду обломков, и над ними поднялись огромные облака пыли. В бессильной ярости я смотрел, как эвакуировали Белый дом. Через несколько часов я узнал, что США собираются отвечать на нападение террористов и что первый шаг предстоит сделать вооруженным силам. Наш гарнизон был приведен в состояние боевой готовности, и еще никогда я так не гордился моими солдатами. Личные разногласия и политические пристрастия отошли на второй план. На короткое время все мы стали просто американцами. Призывные пункты по всей стране были переполнены – шла массовая запись добровольцев. Среди нас, контрактников, желание служить было сильным, как никогда. Тони первым в моем отделении записался на второй срок, и за ним потянулись остальные. Даже я, ожидавший в декабре почетной отставки и считавший дни до встречи с Саванной, поддался всеобщему порыву и продлил военный контракт. Проще всего было бы сказать, что на мое решение повлиял всеобщий ажиотаж, но это могло послужить максимум поводом. Допустим, меня увлекла памятная всем волна патриотизма, но не стоит забывать, что я был связан двойными узами – дружбы и ответственности. Я хорошо знал моих солдат, дорожил ими, и мысль покинуть ребят в такую минуту показалась мне трусливой и совершенно неприемлемой. Вместе мы через многое прошли, и я даже не задумывался о том, чтобы оставить службу в те мрачные дни 2001 года. Я позвонил Саванне и сообщил ей новость. Вначале она меня поддержала. Как всех, случившееся повергло ее в шок, и она прониклась важностью возложенной на меня миссии, не дожидаясь объяснений с моей стороны. Она даже сказала, что гордится мной. Но вскоре реальность вступила в свои права. Выбрав служение своей стране, я принес в жертву личную жизнь. Хотя расследование по террористическим атакам завершилось быстро, дальнейшие события 2001 года нас напрямую не коснулись. К огромному разочарованию моих солдат, наша пехотная дивизия не принимала участия в свержении правительства талибов в Афганистане. Зиму и весну мы провели за подготовкой к новой кампании – военному вторжению в Ирак. Примерно в это время письма от Саванны стали приходить реже. Сперва я получал их раз в неделю, потом раз в десять дней, позже, словно дни стали длиннее, письма стали приходить два раза в месяц. Я утешался тем, что настроение и тон посланий оставались прежними, но со временем и это начало меняться. Исчезли длинные отрывки, где Саванна говорила о нашей любви и будущей совместной жизни, прежде наполнявшие меня радостным нетерпением. Исполнение мечты отодвинулось на два года. Писать о столь отдаленном будущем означало лишь бередить раны, слишком болезненные для нас обоих. С мая я лелеял надежду увидеться с Саванной в июне, однако судьба распорядилась иначе. За несколько дней до отпуска меня вызвал командир. Когда я вошел, он приказал мне сесть и сообщил, что мой отец перенес тяжелый инфаркт. Не дожидаясь моего заявления, командир дал мне дополнительный отпуск с того же дня. Вместо Чапел‑Хилла и двух прекрасных недель с Саванной я поехал в Уилмингтон и провел отпуск у папиной кровати, дыша запахом антисептика, который у меня всегда вызывал мысли скорее о смерти, чем об исцелении. Когда я приехал, отец лежал в интенсивной терапии и оставался там чуть ли не до конца моей побывки. Его кожа приобрела сероватый оттенок, и дышал он часто и слабо. В первую неделю папа часто терял сознание, а когда приходил в себя, на его изможденном лице проступали столь редкие для него эмоции (а их сочетание я вообще видел у него впервые в жизни): отчаянный страх, секундное смущение и благодарность, от которой разрывалось сердце, за то, что я рядом с ним. Я подолгу держал отцовскую руку в своей, чего никогда раньше не делал. Папа не мог говорить, поэтому наше общение было односторонним. Я почти не касался гарнизонной жизни – в основном разговор шел о монетах. Читал отцу «Бюллетень нумизмата»; покончив со свежим выпуском, сходил домой, отыскал старые экземпляры, бережно хранившиеся у отца в ящике стола, и прочитал их тоже. Заходил на сайты вроде «Редкие монеты Дэвида Холла» и «Легенды нумизматики» и зачитывал отцу, что предлагают и по каким ценам. Суммы меня поразили; я впервые подумал, что отцовская коллекция, даже с учетом падения цен на монеты (основной спрос в тот момент был на золото), стоила примерно в десять раз дороже дома, где он жил. Папа, неспособный овладеть искусством самой простой беседы, был богаче всех моих знакомых. Но отца не интересовал денежный эквивалент коллекции. Он сразу отводил глаза, стоило упомянуть об этом, и я вспомнил слегка подзабытый факт: охота за монетами куда интереснее, чем сами монеты, а для папы каждый золотой кругляш служил вещественным напоминанием об истории со счастливым концом. Учитывая это, я напряг память, стараясь вспомнить, какие монеты мы нашли вместе. Папа вел исключительно подробные записи; перед сном я их просматривал, и мало‑помалу воспоминания оживали. На следующий день я напомнил папе о наших поездках в Роли и Шарлотту. Хотя врачи сомневались, что отец поправится, за две недели он улыбался больше, чем за всю жизнь, и в день моего отъезда отца отпустили домой, приставив к нему сиделку до окончательного выздоровления. Время, проведенное у больничной койки, благотворно сказалось на нашей с отцом дружбе, но оказалось бесполезным для нас с Саванной. Не поймите меня неправильно – она приезжала как могла часто, всячески помогала и сочувствовала. Но я безвылазно сидел в больнице, и отпуск не помог залечить те трещинки, которые начали появляться в наших отношениях. Честно говоря, я и сам не знал, чего мне от нее нужно: когда Саванна была рядом, мне казалось – лучше бы я остался наедине с отцом; однако в отсутствие любимой мне ее не хватало. Каким‑то образом Саванна ухитрилась пройти по этому минному полю, не отреагировав ни на один из стрессов, которые я невольно на ней срывал. Она словно знала, о чем я думаю, и угадывала мои желания лучше, чем я сам. Однако нам недоставало времени, проведенного вдвоем, общения наедине. Если сравнить наш роман с батарейкой, мое пребывание за океаном разряжало ее почти до нуля, и нам обоим требовалась подпитка. Однажды, сидя у кровати отца под равномерное попискивание кардиомонитора, я сообразил, что мы с Саванной провели вместе всего четыре из последних ста четырех недель. Меньше пяти процентов времени. Даже с частыми письмами и звонками я иногда застывал, глядя в пространство, не представляя, как мы выдержим еще два года. Иногда нам удавалось погулять, дважды мы обедали вместе, но Саванна училась и работала и не могла остаться. Я пытался не винить ее за это, но сдерживаться удавалось не всегда, и всякий раз дело заканчивалось ожесточенными спорами. Я ненавидел эти упреки не меньше, чем она, но никто из нас не был в силах прекратить ссору. Хотя Саванна все отрицала и горячо возражала, когда я поднимал эту тему, основная причина наших ссор заключалась в том, что я не сдержал своего обещания вернуться домой. Это был первый и единственный раз, когда Саванна мне солгала. Мы честно постарались забыть разногласия, и трогательная сцена прощания опять не обошлась без слез, правда, Саванна успокоилась быстрее, чем в прошлом году. Можно было утешаться мыслью – дескать, начинаем привыкать или оба повзрослели, но в глубине души я чувствовал – что‑то непоправимо изменилось. Меньше слез было пролито из‑за ослабевшей силы нашего чувства. Осознание этого оказалось болезненным. Первой ночью следующего полнолуния я вышел на пустое поле для соккера и, как и обещал, вспомнил время, проведенное с Саванной в свой первый отпуск. Я думал и о втором отпуске, но – странно – мне не хотелось думать о следующем; видимо, уже тогда я предчувствовал грядущие события. Лето заканчивалось. Отец поправлялся, хотя и медленно. В своих письмах он писал, что ежедневно три раза в день обходит квартал пешком, и каждая прогулка длится ровно двадцать минут, но даже это давалось ему с трудом. Единственным плюсом стало то, что у папы появилось вокруг чего строить жизнь теперь, на пенсии, – помимо монет, я имею в виду. Я стал не только чаще писать ему, но начал звонить по вторникам и пятницам ровно в час дня по тамошнему времени, просто чтобы убедиться, что папа жив и ему не хуже. Я вслушивался, пытаясь угадать любые признаки усталости в его голосе, и постоянно напоминал ему хорошо питаться, вдоволь спать и принимать лекарства. Говорил в основном я – для папы телефонные разговоры были еще труднее, чем живое общение, и мне всегда казалось, что больше всего ему хочется побыстрее повесить трубку. Со временем я начал подтрунивать над ним за это, не будучи, впрочем, уверен, что папа понимает шутку. Это меня смешило, и хотя отец не смеялся в ответ, его голос сразу веселел, правда, только на несколько секунд, а потом папа снова замолкал. Это было нормально. Я знал – отец очень ждет наших разговоров. Он всегда снимал трубку на первом звонке, и я представлял, как он поглядывает на часы в ожидании звонка. Прошел август, сентябрь, начался октябрь. Саванна отучилась в Чапел‑Хилле и вернулась в родной городок, где начала искать работу. В газетах я прочел о заседании ООН, как европейские страны желают найти способ удержать нас от обострения военной ситуации в Ираке. В столицах наших союзных государств‑членов НАТО тоже росло напряжение. В газетах писали о гражданских демонстрациях и убедительных заявлениях о том, что США совершают огромную ошибку. Наши лидеры искали способы изменить свое решение, а мы в гарнизоне продолжали делать свое дело – тренировались и с мрачной решимостью готовились к неизбежному. В ноябре нас опять послали в Косово. Мы пробыли там недолго, но и этого хватило. Я к тому времени уже устал от Балкан, да и от миротворческой миссии. Каждый из наших знал, что война на Ближнем Востоке будет, хочет того Европа или нет. В то время мы с Саванной довольно регулярно обменивались письмами и телефонными звонками. Обычно я звонил ей перед закатом – около полуночи по тамошнему времени, и если прежде всегда заставал ее дома, с недавних пор она иногда не брала трубку. Тщетно я убеждал себя, что она пошла куда‑нибудь с друзьями или в гости к родителям, – в голову невольно лезло черт‑те что. Положив трубку, я иногда ловил себя на мысли, что Саванна встретила другого мужчину и влюбилась в него. И я перезванивал по два‑три раза, тихо зверея с каждым неотвеченным звонком. Когда Саванна наконец подходила к телефону, я ни разу не спрашивал, где она была. Любимая тоже не всегда снисходила до объяснений. Теперь знаю, что зря скромничал, но ведь я только об этом и думал, тщетно стараясь сосредоточиться на текущем разговоре. Часто я говорил напряженно, отрывисто, и в репликах Саванны тоже чувствовались скованность и напряжение. Наше общение стало напоминать обычный обмен информацией, а не радостное проявление взаимной привязанности. Повесив трубку, я проникался к себе отвращением – тоже мне, Отелло выискался – и казнился несколько дней, обещая, что не позволю этому повториться. В другие дни Саванна казалась такой, как прежде, и я верил, что она продолжает любить меня. Моя любовь со временем стала лишь сильнее, и я часто тосковал по прежним простым временам. Я понимал, что происходит. Чувствуя растущее между нами отчуждение, я инстинктивно цеплялся за то, что нас когда‑то объединяло, но словно попал в заколдованный круг – мои отчаянные старания отдаляли нас еще сильнее. У нас начались споры. Как и при нашей первой ссоре в доме Саванны во время моего второго отпуска, мне было трудно высказать, что я чувствую. Что бы ни говорила Саванна, я не мог избавиться от мысли, что она насмехается надо мной, даже не пытаясь смягчить мои муки. Я ненавидел эти звонки сильнее, чем собственную ревность, хоть и понимал, что эти явления взаимосвязаны. Несмотря на проблемы, я ни минуты не сомневался, что мы все преодолеем. В декабре я начал звонить регулярно и взял ревность на короткий поводок. Я заставлял себя говорить по телефону приподнятым тоном в надежде, что Саванне захочется меня слышать. Я думал, дело поправляется, и внешне все вроде бы так и обстояло, но за четыре дня до Рождества я напомнил Саванне, что буду дома меньше чем через год, и вместо ожидаемой радости в трубке повисло молчание. Я слышал только ее дыхание. – Ты меня слышала? – растерялся я. – Да, – тихо ответила она. – Я это и раньше слышала. Возразить было нечего, но после той реплики я не мог нормально спать неделю. Полнолуние пришлось как раз на новогодний праздник. Выйдя посмотреть на луну, я вспоминал первую неделю нашей любви, однако образы тех дней казались зыбкими, словно подточенными огромной печалью, поселившейся во мне. По дороге назад в казарму я видел десятки сослуживцев, оживленно болтавших друг с другом или подпиравших стенку, покуривая сигарету, словно у них не было никаких забот. Интересно, что они подумали, когда я проходил мимо. Догадались ли они, что я потерял в жизни все, что прежде ценил? И что мечтаю обрести способность изменять прошлое? Наверняка не поручусь, а ребята не спрашивали. Между тем ситуация в мире быстро менялась. Долгожданный приказ был получен на следующее утро. Через несколько дней мое отделение перебросили в Турцию (вторжение в Ирак планировали с севера). Мы просиживали на собраниях, запоминали боевые задания, изучали топографию местности, повторяли планы боев. В редкие свободные минуты, отваживаясь выходить за пределы базы, мы попадали под град острых неприязненных взглядов местных жителей. Ходили слухи, что Турция собирается отказать нашим войскам в доступе на свою территорию, и как раз шли переговоры, чтобы убедить турок этого не делать. Мы давно научились просеивать слухи через мелкое сито, однако на этот раз сведения оказались точными, и вскоре нас перебросили в Кувейт, где пришлось начинать все сначала. Самолет приземлился в середине дня под ярко‑синим безоблачным небом среди песчаных барханов. Нас тут же погрузили в автобус, везли несколько часов и высадили в самом большом палаточном городке, который мне доводилось видеть. Армия приложила все мыслимые усилия для создания максимально комфортных условий. Еда была хорошей, в военном магазине имелось все, что может понадобиться, но – было скучно. Почта запаздывала – я не получил ни одного письма, очереди к телефону выстраивались на милю. В промежутках между занятиями мои солдаты и я собирались в палатке и гадали, когда начнется вторжение, или – с моей подачи – на скорость натягивали костюмы противохимической защиты. Согласно плану наступления, мое отделение должно было оказывать поддержку частям различных дивизий во время молниеносного броска к Багдаду. В феврале, после миллиарда лет в пустыне, я и мои люди были в полной боевой готовности. Многие солдаты находились в Кувейте с середины ноября, и языки мололи без устали. Никто точно не знал, чего ждать: говорили о биологическом и химическом оружии, о том, что Саддам усвоил преподанный ему урок «Бури в пустыне» и отдал национальной гвардии приказ занять оборону вокруг Багдада в надежде устроить кровавый «последний заслон». К семнадцатому марта я твердо знал, что войны не избежать. В свою последнюю ночь в Кувейте я написал письма тем, кого любил, на случай, если мне не повезет, и вечером следующего дня уже находился на территории Ирака, продвигаясь к Багдаду в составе военной колонны. Вначале бои были единичными. Наша военная авиация доминировала в иракском воздушном пространстве, и мы без опаски поглядывали в небо, двигаясь в основном по заброшенным дорогам. Иракских регулярных частей нигде не было видно, но это лишь усиливало напряжение – я пытался предугадать, с чем столкнется мое отделение в этой кампании. Время от времени мы слышали сообщение о минометном обстреле с вражеской стороны и, чертыхаясь, залезали в наши защитные костюмы (всякий раз оказывалось, что тревога ложная). Нервы были натянуты до предела. Я не спал трое суток. По мере продвижения в глубь иракской территории начались перестрелки, и именно тогда я постиг первый закон Военной операции по освобождению Ирака: военные и гражданские здесь выглядят практически одинаково. Спонтанно начиналась стрельба, мы отвечали, иногда даже не видя, в кого стреляем. Мы добрались до «суннитского треугольника».[11]Война начинала разгораться: мы слышали о боях в Фаллудже, Рамади, Тикрите, в которых участвовали части других дивизий. На нашу долю выпало взятие Самавы – мое отделение действовало совместно с восемьдесят вторым авиационным полком. Именно тогда мы впервые узнали, что такое война. Как и положено, путь пехоте расчищала авиация – бомбы, ракеты и минометные снаряды сыпались на город целые сутки, и когда мы перешли мост, ведущий в Самаву, я был поражен стоявшей там тишиной. В задачу моего отделения входило патрулирование окрестностей, и мы переходили от дома к дому в поисках притаившихся боевиков. Зорко глядя по сторонам, я автоматически отмечал: сгоревший грузовик, мертвый водитель лежит рядом, чей‑то дом, от которого уцелело только две стены, еще дымящиеся почерневшие остовы автомобилей. Беспорядочные выстрелы из винтовок заставляли держаться настороже. Несколько раз к нам кидались гражданские с поднятыми руками, и мы делали все возможное, чтобы спасти их раненых. Мы уже собирались возвращаться, когда из дома дальше по улице по нам открыли плотный огонь. Мы едва успели прижаться к стене, но стрельба усиливалась, и я велел двоим прикрывать, а остальных перевел через узкую простреливаемую улочку в мертвую зону на противоположной стороне. Каким‑то чудом все мои люди остались живы. Оказавшись в безопасности, мы ответили на обстрел массированным автоматным огнем, выпустив по дому, где была засада, около тысячи пуль. Когда я счел, что основная опасность миновала, мы осторожно приблизились к зданию. Бросив в окно фанату, я велел своим оставаться снаружи, а сам осторожно заглянул внутрь через зиявший дверной проем – дверь выбило взрывом. Внутри висел густой дым, пахло серой, однако один иракский солдат остался жив и, когда мы вошли, открыл стрельбу из подпола. Тони был ранен в руку, остальные ответили бешеным огнем. Грохот стоял такой, что я не слышал собственных приказов, хотя орал изо всех сил, и лишь продолжал давить на спусковой крючок, водя стволом от пола через стены до потолка. Мелкие осколки штукатурки, кирпича, дерева летели градом. Когда мы наконец прекратили стрелять, я готов был поклясться, что ни один из врагов не выжил, но для верности бросил еще одну гранату в дыру, ведущую в подпол. Скорчившись, мы переждали взрыв снаружи. Через двадцать самых напряженных минут в моей жизни на улице воцарилась полная тишина, нарушаемая лишь звоном в ушах и звуками, которые издавали мои солдаты – кого‑то рвало, кто‑то чертыхался или обменивался впечатлениями о свежей стычке, перекраивая ее на свой манер. Я перевязал Тони руку, проверил, целы ли остальные, после чего мы пошли назад той же дорогой. Через час мы добрались до железнодорожной станции, охранявшейся нашими войсками, и тут нас вконец развезло. А вечером нам доставили почту – впервые за шесть недель. Меня ожидали шесть писем от отца и только одно от Саванны. В тусклом свете я начал читать:
Дорогой Джон! Я пишу это письмо на кухонном столе, сражаясь с каждой буквой, потому что не знаю, как выговорить то, в чем должна признаться. Мне очень хочется поговорить с тобой лично, но это невозможно, поэтому сижу с мокрыми щеками и с трудом подбираю слова, надеясь, что ты простишь меня за то, что я сейчас напишу. У вас сейчас очень тяжелый период. Я пытаюсь не думать о войне, но теленовости и газеты пестрят военными репортажами и фотографиями, и меня не отпускает страх. Зная, что твоя часть находится в самой гуще событий, я смотрю новости и перелистываю прессу, пытаясь угадать, где ты и как ты. Каждую ночь я молюсь, чтобы ты вернулся домой целым и невредимым, и всегда буду молиться о тебе. Нас с тобой связывало прекрасное чувство, и я не хочу, чтобы ты об этом забывал. Еще я не хочу, чтобы ты хоть на миг усомнился в том, что твоя любовь была взаимной. Ты редкий и замечательный человек, Джон. Я страстно полюбила тебя, но больше того – встреча с тобой открыла мне, что такое настоящая любовь. Два с половиной года я смот – рела на красавицу луну в первый день полнолуния, вспоминая, как хорошо нам было вдвоем. Я помню, как заговорила с тобой в первый вечер знакомства и почувствовала, словно знаю тебя всю жизнь. Я помню ночь, когда мы занимались любовью. Я всегда буду радоваться, что у нас с тобой все это было. Для меня это значит, что наши души соединены навеки. Я помню все. Когда закрываю глаза, то вижу твое лицо. Когда иду, мне кажется, ты держишь меня за руку. Эти чувства никуда не делись, но если раньше они приносили радость, то теперь причиняют лишь боль. Я понимаю, почему ты остался в армии, и уважаю твое решение, но мы оба знаем, что после этого в наших отношениях многое изменилось. Хуже того, мы сами изменились. Может, слишком долго были в разлуке или мы и вправду из разного теста, не знаю. После каждой ссоры я корила себя за несдержанность. Каким‑то образом, продолжая любить друг друга, мы потеряли ту магическую связь, которая удерживала нас вместе. Извинения здесь бесполезны, но, пожалуйста, поверь – я не хотела влюбляться в другого. Если даже я не вполне понимаю, как это произошло, как ожидать понимания от тебя? Я и не жду, но во имя милых, светлых воспоминаний не хочу и не могу лгать тебе. Ложь умалит и унизит все, что между нами было, и я решила сказать правду, хотя и знаю – ты сочтешь, что тебя предали. Я пойму, если ты никогда не заговоришь со мной снова, пойму, если скажешь, что ненавидишь меня. Иногда я и сама себя ненавижу – за это письмо, например. Глядя в зеркало, я вижу женщину, которая не заслуживает любви. Клянусь, это правда. Может, ты не захочешь этого слышать, но знай – ты всегда будешь в моем сердце. Ты занимаешь там особое место, где пребудешь до конца моих дней, и никогда это место не будет отдано никому другому. Ты герой и джентльмен, ты добр и честен, и ты первый мужчина, которого я полюбила по‑настоящему, и так будет всегда, что бы ни готовило мне будущее. Любовь к тебе сделала мою жизнь лучше. Прости меня. Саванна.
|