ОТКРОВЕНИЯ УШЛОГО 7 страница
— Я это знал. После воскресенья она звонила уже раза два — я не могу с ней говорить. — Почему? — Она как с цепи сорвалась. Сама не знает, чего ей надо. Говорит, что разбежится со мной, а на развод так и не подала, говорит, что подаст на меня в суд за то, что я сжег ее дом, а я говорю, что сжег только свою половину. Потом говорит, что заберет Нельсона, да что-то не едет за ним, а я бы чертовски хотел, чтобы она его забрала. — Ну, а как, по-твоему, надо понимать — с цепи сорвалась? — По-моему, она умом тронулась. А скорее всего пьет как сапожник. Мим поворачивается в профиль, чтобы затушить сигарету в блюдечке, которое стоит вместо пепельницы на ковре. — Это надо понимать так, что она хочет к тебе вернуться. Мим разбирается в таких вещах, с гордостью признает Кролик. По какой бы дорожке ты ни пошел, Мим там уже побывала. Не была лишь на дорожке, что ведет к Нельсону, и не была еще на той, где ощущаешь приятный горячий шлепок, когда в ладонь левой руки падает свежеотлитая строка набора. Но это устаревшие дорожки — люди больше не рвутся ступить на них. Мим повторяет: — Она хочет вернуть тебя. — Все в голос твердят мне об этом, — говорит Кролик, — но я что-то не вижу доказательств. Она знает, где найти меня, — стоит захотеть. Мим скрещивает ноги в брюках, расправляет полосы и закуривает новую сигарету. — Она попала в капкан. Любовь к этому малому — самое большое событие в ее жизни, это первая попытка вырваться на свободу, на которую она решилась с тех пор, как утопила малышку. Давай посмотрим фактам в лицо, Гарри. Вы, в вашей глухомани, все еще верите в призраки. Прежде чем переспать, вы согласовываете это с Морозом, или как там теперь его зовут. И вот чтобы оправдать перед самой собой свой шаг, Дженис должна представить его как нечто грандиозное. И что получилось? Помнишь, детьми мы заходили в лавку к Споттси, где стояли банки с конфетами, ты запускал туда руку, хватал пригоршню конфет, а потом не мог вытащить зажатый кулак из горлышка? Чтобы вытащить руку, Дженис должна разжать ее — тогда прощай конфеты. Она хочет вытащить руку, но хочет вытащить и конфеты, — нет, не совсем так: она хочет вытащить то, что ей представляется конфетой. Вот так-то. Кому-то надо помочь ей — разбить банку. — Я не хочу, чтоб она возвращалась, пока все еще влюблена в этого щеголя. — Придется смириться и принять ее такой, какая есть. — Этот сукин сын, у него хватает наглости, сидя в теплом месте, в этих своих роскошных костюмах, — зарабатывает небось в три раза больше меня тем, что пудрит людям мозги, — у него хватает наглости изображать из себя этакого голубя мира. Как-то вечером мы все сидели в ресторане, мы с ним препирались через стол по поводу Вьетнама, а они с Дженис в это время терлись друг о друга боками. Вообще-то тебе бы он понравился — он в твоем вкусе. Гангстер. Мим терпеливо присматривается к брату — еще один потенциальный плакальщик в баре. — С каких это пор, — спрашивает она, — ты стал так любить войну? Насколько я помню, ты был чертовски рад, что тебе удалось увильнуть от этой корейской заварухи. — Я не всякую войну люблю, — возражает он, — а только эту. Потому что больше никто ее не любит. Больше никто не понимает. — Так разъясни мне, Гарри. — Это своего рода фикция. Чтобы выбить другого из равновесия. При том, в каком состоянии находится мир, время от времени необходимо такое делать, чтобы сохранить свое преимущество, иметь простор для маневра. — И он руками показывает свое представление о просторе. — Иначе тот, другой, сможет предугадывать каждый твой шаг, и тогда ты мертвец. — А ты уверен, что существует тот, другой? — спрашивает Мим. — Конечно, уверен. — Тот, другой, это врач, который так стискивает твою руку, что становится больно. Уж я-то знаю. С этого начинается безумие. — А ты не считаешь, что просто есть масса маленьких человечков, которые пытаются создать вокруг себя чуть больше простора, чем это позволяет им система, при которой они живут? — Конечно, они есть, эти маленькие человечки, их миллиарды. Миллиарды, миллионы, словом, слишком много. Но есть также и большой мужик, который пытается засунуть их всех в большой черный мешок. Он тронутый, и мы тоже должны быть тронутые. Немножко. Она кивает с таким видом, будто она сама врач. — Да, все сходится, — говорит она. — Надо быть немножко тронутым, чтобы оставаться свободным. Жизнь, которую ты последнее время вел, выглядит достаточно безумной, чтобы ты еще мог долго протянуть. — А что я не так делал? Вел себя как чертов добрый самаритянин. Приютил этих сирот. Черного, белую. Сказал им: «Залезайте на борт. Не важно, какой у вас цвет, какого вы вероисповедания. Залезайте на борт. Кормежка бесплатная». Прямо как эта чертова статуя Свободы. — И схлопотал за это сгоревший дом. — Да ладно. Это совершили другие. Это их проблема, не моя. Я поступал так, как считал правильным. — Он хочет все ей рассказать, он хочет, чтобы язык его соответствовал той любви, какую он чувствует к сестре, он хочет любить ее, хотя понимает, что в ней возникла неприступная стена из слишком многих сделанных ею выводов, стена, которую не прошибешь. И он говорит ей: — Я кое-что выяснил для себя. — Кое-что, что стоит знать? — Например, что мне больше нравится трахаться обычным способом. Мим снимает с нижней губы крошку вроде табачной, хотя сигарета у нее с фильтром. — Вполне здоровый подход, — говорит она. — Только не типично американский. — Кроме того, мы читали книги. Друг другу вслух. — Книги о чем? — Да всякие. О рабах. Можно сказать, исторические. Мим смеется в своем клоунском костюме. — Значит, снова в школу, — говорит она. — Это мило. В школе она училась лучше него, даже после того, как стала интересоваться мальчиками: получала пятерки и четверки, а он четверки и тройки. Мама тогда говорила, просто девчонкам приходится лучше соображать — больше-то взять нечем. Мим спрашивает: — И что же ты узнал из этих книг? — Я узнал, — Кролик впивается взглядом в угол комнаты, желая выразиться поточнее, и видит над буфетом паутину, колеблемую там, наверху, дуновением ветра, которого он не чувствует, — что наша страна не идеальна. — Еще не успев это произнести, он понимает, что не верит этому, как не верит в душе, что умрет. Устал он объяснять свою точку зрения. — Поговорим о приятном, — произносит он, — как складывается твоя жизнь? — Са va. Это значит по-французски: неплохо. — Кто-то содержит тебя, или у тебя на каждую ночь новый? Она смотрит на него в раздумье. Огонек злости вспыхивает в ее подведенных глазах. Потом она выдыхает дым и расслабляется, видимо, решив про себя: «Брат все-таки». — Не то и не другое. Я работаю, Гарри. Предоставляю определенные услуги. Не могу их тебе описать, как это там происходит. Люди неплохие. У них есть правила. Не слишком интересные правила, ничего похожего на «сунь руку в огонь, и место в раю тебе обеспечено». Скорее это правила вроде: «что бы ни было накануне, наутро вставай — и на велотренажер». Мужчины хотят иметь плоский живот и верят в то, что вся скверна выводится с потом. Они не хотят носить в себе слишком много жидкости. Можно назвать их пуританами. Гангстеры — они ведь пуритане. Они стройные и мускулистые, так как стоит дать себе слабину — и ты не жилец на свете. Еще одно правило, которому они следуют: «Всегда за все плати. Если берешь даром, не удивляйся, что обнаружишь гремучую змею». Это правила выживания, правила жизни в пустыне. А оно и есть — пустыня. Остерегайся, Гарри. Она ползет на Восток. — Она уже здесь. Ты бы видела центр Бруэра — сплошные автостоянки. — Но то, что выращивают в полях, можно есть, и солнце по-прежнему твой друг. А там мы его ненавидим. Мы живем под землей. Все отели находятся под землей, лишь пара окон, закрашенных голубой краской. Мы предпочитаем ночь — около трех ночи, когда большие деньги приходят к игорным столам. Дивные лица, Гарри. Жесткие и невыразительные, как фишки. Тысячи долларов переходят из рук в руки, а на лицах не отражается ничего. Знаешь, что меня поражает здесь, когда я гляжу на лица? Какие они мягкие. Боже, до чего же мягкие. И ты кажешься мне таким мягким, Гарри. Ты мягкий, хотя все еще стоишь, и папа мягкий, но он уже свернулся. Если мы не подопрем тебя твоей Дженис, ты тоже так свернешься. Вот Дженис, если подумать, не мягкая. Она твердая, как орех. Этим-то она мне и не нравилась. А теперь, уверена, понравится. Надо будет к ней съездить. — Конечно. Поезжай. Обменяетесь рассказами о своей жизни. Возможно, тебе удастся найти ей работу на Западном побережье. Она уже не первой молодости, но языком работает лихо. — А ты, видно, не на шутку зациклился. — Никто не идеален. А ты как? У тебя узкая специализация или берешься за что попало? Она выпрямляется в кресле. — Она и впрямь здорово тебя стукнула, верно? — И снова откидывается на спинку. С интересом смотрит на Гарри. Наверно, не ожидала встретить в нем такой мощный запас обиды. В гостиной темно, хотя звуки, доносящиеся с улицы, указывают на то, что дети все еще играют на солнце. — Ты мягкий, — успокаивая его, говорит она, — все вы тут как слизняки под опавшими листьями. А там, Гарри, нет листьев. Люди обрастают загорелой скорлупой. У меня тоже такая, смотри. — Она приподнимает блузку в мелкую полоску и показывает загорелый живот. Кролик пытается представить себе остальное и думает, выкрашены ли ее волосы внизу в такой же медово-блондинистый цвет, как волосы на голове. — И ведь на солнце их не увидишь, а все загорелые, с плоским животом. Единственный их недостаток — внутри они все-таки мягкие. Словно шоколадные конфеты, которые мы так не любили, с кремовой начинкой, помнишь, как мы копались в рождественских подарках, которые нам вручали в кинотеатре, стараясь выудить либо квадратные, шоколадные, либо карамель в целлофановой обертке? А остальные мы терпеть не могли — темно-коричневые, круглые, а внутри жидкие. Люди именно такие. Не принято об этом говорить, но все только и ждут, чтобы их выдоили. Мужчины как прыщи, время от времени их нужно выдавливать. Женщин, кстати, тоже. Ты спросил меня, на чем я специализируюсь, на вот этом — дою людей. И вся их требуха вываливается на меня. Работа вроде бы грязная, бывает и так, но обычно все чисто. Я ведь отправилась туда, чтоб стать актрисой, и в известном смысле стала, только играю я всякий раз для кого-нибудь одного. Вот так-то. Расскажи мне еще про твою жизнь. — Ну, я был нянькой при моем линотипе, а теперь его отправили на покой. Я был нянькой при Дженис, а она взбрыкнула и ушла. — Мы вернем ее. — Не утруждай себя. Затем я был нянькой Нельсону, а он возненавидел меня за то, что я угробил Джилл. — Она сама себя угробила. Кстати, именно это мне и нравится в нынешней молодежи — они стремятся убить в себе это. Даже если убивают заодно и себя. — Что это? — Мягкость. Секс, любовь; мое, меня. Они все это изничтожают. Я не связываюсь с теми, кому меньше тридцати, поверь мне. Эти выжигают все наркотиками. Хотят стать насквозь твердыми. Как тараканы. Это самый верный способ, чтобы выжить в пустыне. Стать тараканом. Слишком поздно для тебя, да и для меня уже поздновато, но стоит этим детишкам сообща добиться цели, их уже не умертвишь. Будут жрать любую отраву и не поперхнутся. Мим встает; следом за ней встает и Кролик. Хотя она и в юности была высокой, и повзрослев, да еще с косметикой, кажется, еще покрупнела, лоб ее доходит ему лишь до подбородка. Кролик целует ее в лоб. Она запрокидывает голову и, закрыв голубые веки, снова подставляет лицо для поцелуя. Безвольный рот отца под выразительным носом мамы. Кролик говорит ей: — А ты веселая, старушка. — И целует в сухую щеку. Надушенная почтовая бумага. Щека сдвигается от улыбки и отталкивает его губы. Она похожа на него, только черты лица, унаследованные ими у родителей, соединились у них по-разному. Она обнимает его, похлопывает по складке жира на талии. — Стараюсь не отставать от жизни, — признается Мим. — До Кролика Энгстрома мне, конечно, далеко, но я скромно стараюсь. Она крепче прижимается к нему, и вот так, в обнимку, они подходят к лестнице, чтобы подняться наверх, к родителям.
На другой день, в четверг, когда папа и Гарри возвращаются домой, Мим сидит с мамой и Нельсоном внизу, за кухонным столом, они пьют чай и смеются. — Пап, — произносит Нельсон впервые с воскресного утра: до того он разговаривал с отцом, лишь когда тот обращался к нему, — ты знал, что тетя Мим одно время работала в Диснейленде? Изобрази для него Авраама Линкольна, пожалуйста, изобрази еше раз. Мим встает. Сегодня на ней трикотажное платье, короткое, серое; ноги ее в черных чулках выглядят тощими, а колени чуть слишком острыми — ноги остались такими же, какими были в детстве. Она, прихрамывая, подходит как бы к трибуне, достает из несуществующего нагрудного кармана воображаемый листок бумаги и опускает его трясущейся рукой чуть ниже, на такое расстояние, чтобы глаза могли прочесть. Голос ее звучит словно на шуршащей пленке: — «Восе-е-емь десятков и се-е-емь ле-е-ет...»[62] Нельсон чуть не падает со стула от смеха, тем не менее он успевает бросить взгляд на лицо отца, проверяя, как тот это воспримет. Кролик смеется, а папа удовлетворенно хрюкает, и даже у мамы озадаченно глуповатое выражение лица сменяется озадаченно-веселым. Ее смех напоминает Кролику смех ребенка, который смеется не шутке, а потому, что смеются другие, — смеется, чтобы не отставать и не быть белой вороной. Стремясь поддержать веселье, Мим ставит на стол еще две чашки с блюдечками дергающимися движениями диснеевской куклы в человеческий рост — она покачивается, кивает, ставит чашку не на блюдечко, а на голову Нельсону, даже льет горячую воду не в чашку, а на стол, вода, от которой идет пар, течет по столу прямо к локтю мамы. — Стой, ты ее ошпаришь! — восклицает Кролик и хватает Мим за руку: его ужасает ее кожа, которая стала как целлофановая, не ее кожа, а такая, которой можно придать любую форму. В испуге он слегка встряхивает Мим, и она снова становится человеком, его деятельной сестрой, которая тут же вытирает пролитую воду, вертится между столом и плитой, окружая заботой всех. Папа спрашивает: — Что же ты делала у Диснея, Мим? — Я надевала костюм колониальных времен и водила людей по макету Маунт-Вернона[63]. — Она приседает в реверансе и обеими руками указывает на старую газовую плиту с заляпанными жиром кругами и потрескавшимся стеклом духовки. — «Отец-осно-ватель нашей стра-ны, — произносит она приторным, звонким голосом идиотки, — сам ни-когда не был от-цом». — Мим, а ты когда-нибудь встречала Диснея лично? — спрашивает папа. Мим продолжает представление. — «Его бра-чна-я кровать, которую мы видим перед собой, размером пять футов четыре и три четверти дюйма от края до края, и от изголовья до изножья всего на два дюйма меньше семи футов, ги-гантская кровать по тем временам, когда большинство джентль-менов были не больше грелки. Кстати, здесь вы видите перед собой, — и она снимает пластмассовую мухобойку с загаженной мухами стены, — грелку». — Если хотите знать мое мнение, — говорит как бы про себя папа, так и не получив ответа на свой вопрос, — не столько Рузвельт, сколько Дисней удержал нашу страну от того, чтобы она во время Великой депрессии не стала коммунистической. — «Кро-шечные дырочки, — поясняет Мим, поднимая вверх мухобойку, — сделаны для того, чтобы пропускать теплый воздух и чтобы отец-основатель нашей стра-ны не страдал от холода, когда залезает в постель к своей лю-би-мой Мар-те. Вот здесь... — Мим обеими руками указывает на подарок от фирмы — календарь «Верити-пресс», висящий на стене и показывающий октябрь с ухмыляющейся выдолбленной тыквой[64], — вы видите Мар-ту». Нельсон все еще смеется, но пора прекратить представление, что и делает Мим. Она целует отца в лоб и спрашивает: — Как поживает нынче Повелитель Пика[65], помнишь, папа? Я тогда считала, что «пика» — это тот город, где падающая башня. — Где-то к северу от Бруэра, — говорит Нельсон, — я забыл точно название места, в общем, там есть забегаловка, называется «Падающая башня из пиццы». — Мальчишка ждет, засмеются ли взрослые, и хотя сидящие за столом вежливо посмеиваются, он решает, что им вовсе не смешно, и замыкается в себе. Взгляд у него снова становится настороженный. — Можно мне исчезнуть? Кролик резко спрашивает: — Куда ты собрался? — К себе в комнату. — Это теперь комната Мим. Когда ты ей уступишь ее? — В любое время. — Неужели ты не хочешь выйти на улицу? Погонять мяч, как-то встряхнуться, ради всего святого. Хватит тебе жалеть себя. — Оставь. Его в покое, — вносит свою лепту мама. — Нельсон, когда ты покажешь мне свой знаменитый мини-мотоцикл? — включается в разговор Мим. — Да он неважнецкий — все время ломается. — Он изучающе смотрит на нее, прикидывая, станет ли она ему подходящей компанией. — В такой одежде на нем не поедешь. — У нас на Западе, — говорит она, — все ездят на мотоциклах в трикотажных вещах — это модно. — А ты когда-нибудь ездила на мотоцикле? — Все время, Нельсон. Я выступала в качестве матери-попечительницы группы «Ангелы ада». Мы поедем после ужина посмотреть на твой мини-мотоцикл. — Это не его мотоцикл, а кое-кого другого, — говорит ей Кролик. — После ужина будет темно, — говорит Нельсон. — Я люблю темноту, — говорит она. Успокоившись на этот счет, Нельсон идет наверх, даже не взглянув на отца. Кролик ревнует. За годы, прошедшие после школы, Мим научилась тому, чему он так и не научился: умению ладить с людьми. Мама приподнимает чашку с блюдца, отхлебывает, ставит ее обратно. Мужественный, но опасный поступок. Она явно чем-то гордится — Кролик догадывается об этом по тому, как она сидит, выпрямившись, вытянув шею. Волосы у нее тщательно приглажены щеткой. Такие приглаженные и чуть ли не блестящие. — Мим, — говорит она, — ездила сегодня с визитами. Кролик спрашивает: — К кому? — К Дженис, — отвечает Мим. — В «Спрингер-моторс». — Ну и что эта маленькая тупица изволила сказать в свое оправдание? — Кролик отодвигается от стола, ножки стула царапают по полу. — Ничего. Ее не было на месте. — А где же она была? — Он сказал, что она пошла к юристу. — Старик Спрингер сказал это? Страх, переместившись в желудок, больно покусывает. Закон. Длинный белый конверт. Однако Кролику нравится то, что Мим отправилась туда и стояла в одном из своих костюмов перед макетом «тойоты» этаким ярким ножом, воткнутым в сердце империи Спрингера. Мим, их тайное оружие. — Нет, — говорит она, — не старик Спрингер. Ставрос. — Ты видела там Чарли? Гм. И как же он выглядит? Понуро? — Он пригласил меня пообедать. — Где же это? — А, не знаю, в каком-то греческом ресторанчике в черном районе. Кролик не может не рассмеяться. Вокруг него мертвецы и умирающие, однако он не может удержать это в себе. — Представляю, что будет, когда он ей об этом расскажет. — Сомневаюсь, что расскажет, — говорит Мим. Папа медленно схватывает, о чем идет речь. — О ком мы говорим-то, Мим? Об этом сладкоголосом, что вскружил Дженис голову? Глаза у мамы вылезают из орбит, точно ее душат, а рот пытается изобразить радостную улыбку. Все настороженно умолкают. — Ее любовник, — произносит она. Кролик чувствует, как к горлу подкатывает тошнота. Папа говорит: — Ну, я за все время этой неразберихи ни разу не раскрыл рта — не думай, Гарри, что у меня не было желания вмешаться, но я сдерживался, чтобы не нарушать спокойствия, однако любовник, как я понимаю, — это человек, который любит кого-то и в горе и в радости, а судя по тому, что я слышал, этому хлыщу нужна только задница. Задница и имя Спрингера. Вы уж извините, что я так выразился. — Я думаю, — говорит мама и замолкает, хотя лицо ее продолжает сиять. — Это славно. Знать, что у Дженис есть... — Задница, — доканчивает за нее Мим. Нехорошо это, думает Кролик, что эти двое, папа и Мим, развращают маму на краю могилы. Он холодно спрашивает Мим: — О чем же вы с Чарли беседовали? — Да так, — говорит Мим, — о разном. — Вздернув обтянутое трикотажем бедро, она слезает с кухонного стола, на который уселась, словно на табурет в баре. — Вы знали, что у него больное сердце? Он в любую минуту может отдать концы. — Как бы не так, — говорит Кролик. — Такие хлыщи, — произносит папа, двигая губами, чтобы вернуть на место челюсть, — живут до ста лет, хороня по пути всех честных исконных американцев. Не спрашивайте меня, почему это так, — у Господа наверняка есть на то причины. Мим говорит: — А мне он показался симпатичным. И очень даже неглупым. И он много лучше говорит о вас всех, чем вы о нем. Он очень заботится о Дженис — наверное, он первый за тридцать лет, кто серьезно отнесся к ней как к человеку. Он разглядел в ней много хорошего. — Должно быть, под микроскопом разглядывал, — говорит Кролик. — А тебя, — говорит Мим, поворачиваясь к Кролику, — он считает величайшим трусом, каких он когда-либо встречал. Он не может понять, почему, если ты хочешь вернуть Дженис, ты не придешь и не заберешь ее. Кролик пожимает плечами. — Я не верю в силу. И не люблю заниматься теми видами спорта, где соперники входят в клинч. — Я рассказала ему, каким ты был нежным братом. — Меня всегда беспокоило то, что он никогда мухи не обидит без надобности, — говорит папа. — Такое было впечатление, будто, сами того не зная, мы произвели на свет девочку. Разве не так, мать? Мама выдавливает из себя: — Нет. Настоящий мальчишка. — В таком случае, сказал Чарли... — продолжает Мим. Кролик прерывает ее: — Уже и «Чарли». — В таком случае, сказал он, почему Гарри стоит за войну? — К чертовой матери, — говорит Кролик. Он и сам не сознавал, насколько устал и потерял уже всякое терпение. — Все, у кого голова на месте, стоят за эту чертову войну. Раз те хотят воевать, значит, мы обязаны воевать. Какая у нас альтернатива? Какая? Мим пытается утихомирить расходившегося брата. — По теории Чарли, — говорит она, — ты рад любой беде, лишь бы она освободила тебя от чего-то. Ты был доволен, когда Дженис ушла от тебя, доволен, когда твой дом сгорел. — А еще больше буду доволен, — говорит Кролик, — когда ты перестанешь встречаться с этим елейным гадом. Мим упирается в него взглядом, который ставил на место, наверно, тысячу мужчин. — Как ты изволил выразиться: он в моем вкусе. — Правильно: гангстер. Неудивительно, что ты там трахаешься так, что тебя скоро в гроб положат. Ты знаешь, чем кончают девочки для вечеринок вроде тебя? Тем, что их имя появляется в отчетах коронера после того, как они приняли слишком много снотворных таблеток, потому что телефон их перестал звонить, и гангстеры нашли себе других подружек, у которых кожа еще не отвисла. Ты в большой беде, сестренка, и ставросы всего мира не помогут тебе. Они же сами и засунули тебя туда, где ты находишься. — Ма-ам! — восклицает Мим: повинуясь старому инстинкту, взывает к хрупкому инвалиду, что сидит, покачивая головой, за кухонным столом. — Скажи Гарри, чтоб отстал. И Кролик вспоминает, что отсутствие ссор между ними — это миф: они часто ссорились.
Когда папа и Гарри возвращаются на другой день с работы, по окончании последнего рабочего дня Гарри, «торонадо» с нью-йоркскими номерами перед домом нет. Мим возвращается через час, после того как Кролик поставил свиные отбивные для ужина в печку; когда он спрашивает, где она была, Мим швыряет свою полосатую сумку на мягкий диван и отвечает: — Да пошаталась вокруг. Навестила места моего детства. Центр сейчас и правда выглядит уныло, да? Сплошь черные навесы над автостоянками и черные с черными прическами «афро». И магазины, застланные линолеумом. Впрочем, одну симпатичную вещь я сделала. Зашла в тот магазинчик в нижней части Уайзер, где продают левацкие газеты, и купила фунт орешков. Хочешь верь, хочешь нет, Бруэр — единственное место, где еще можно купить хорошие земляные орехи в скорлупе. Еще теплые. Она бросает Кролику пакетик, он на лету ловит его левой рукой и, пока они разговаривают в гостиной, щелкает орехи. А скорлупу бросает в цветочный горшок. — Значит, — говорит он, — ты снова виделась со Ставросом? — Ты же мне не велел. — Эка важность, что я тебе не велел. Как он? Все хватается за сердце? — Он трогательный. Уже тем, как держится. — Ой-ой. Опять разбирали меня по косточкам? — Нет, мы эгоистично говорили о себе. Он быстро меня раскусил. Мы еще и первого стакана не выпили, как он оглядел меня с ног до головы сквозь свои затемненные очки и говорит: «Трудишься в секс-бизнесе, да?» Дай мне орешек. Он швыряет ей пригоршню — орешки рассыпаются по ее груди. На ней узкое короткое платьице, застегивающееся спереди и по рисунку похожее на шкурку ящерицы. Когда она ставит ноги на пуфик, ему виден даже ромбик колготок между ее ног. Существует три способа носить колготки: надевать трусы под колготки; надевать их сверху и не надевать вообще. Мим, похоже, выбрала третий способ. Она держится лениво и мягко: глаза ее смотрят менее жестко, хотя грим блестит, как будто только что наложенный. — И это все, чем вы занимались? — спрашивает он. — Просто пообедали? — Э-то все, г-господа. — Что ты пытаешься доказать? Я-то считал, что ты приехала к нам на Восток, чтоб помочь маме. — Помочь ей, помочь тебе. Как я могу помочь ей — я ведь не доктор. — Что ж, я премного благодарен тебе за помощь — очень любезно с твоей стороны уложить в постель любовника моей жены. Мим хохочет, запрокинув голову, показывая Гарри подковообразный изгиб своей челюсти снизу, блестящее белое полукружье. Смех внезапно обрывается, словно отрезанный ножом. Она серьезно, нагловато изучает брата. — Будь у тебя выбор, что бы ты предпочел — чтобы он спал с ней или со мной? — С ней. Дженис я всегда могу иметь — я хочу сказать, это возможно в принципе, а вот тебя — никогда. — Понимаю, — весело соглашается Мим. — Изо всех мужчин на свете ты — единственный под запретом. Ты и папа. — Ну, и как я в таком свете выгляжу? Она впивается в него взглядом и выдает ответ в одно слово: — Нелепо. — Так я и думал. О Господи. Неужели ты действительно трахалась сегодня со Ставросом? Или ты просто меня заводишь? Где же вы могли этим заняться? Разве Дженис не заметила бы, что он улизнул с работы? — Ну-у... Он мог сказать, что ездил к покупателю или еще куда-то, — предлагает объяснение Мим, которой все это уже наскучило. — А мог просто сказать, что это не ее дело. Так поступают европейцы. — Она поднимается, пробегает пальцами по пуговицам платья из кожи ящерицы, желая удостовериться, что они все застегнуты. — Пойдем навестим маму. — И добавляет: — Не волнуйся. Много лет назад я взяла себе за правило ни с кем не встречаться больше трех раз. Разве что мне за это отколются хорошие проценты. Вечером Мим заставляет их всех приодеться и везет на ужин в «немецкий» ресторан с шведским столом, к югу от города, в направлении бейсбольного стадиона. Хотя голова у мамы трясется и она с трудом взрезает корочку на яблочном пироге, она, в общем, неплохо справляется и выглядит очень довольной, — как это они с папой ни разу не додумались вывезти ее из дома? Кролику обидно за собственную глупость, и он говорит Мим в прихожей, перед тем как расстаться на ночь — она снова спит в своей старой комнате, а Нельсон спит с ним: — Ты у нас настоящая маленькая мисс Всеустройка, верно? — Да, — огрызается она, — а ты — просто большой мистер Неразбериха. — И прямо перед ним начинает расстегивать пуговицы, и только когда он поворачивается к ней спиной, закрывает свою дверь. В субботу утром она отвозит Нельсона в своем «торонадо» к Фоснахтам: Дженис договорилась с мамой, что они с Пегги весь день проведут с мальчиками. Хотя требуется всего двадцать минут, чтобы доехать от Маунт-Джаджа до Западного Бруэра, Мим отсутствует все утро и возвращается домой лишь после двух. Кролик спрашивает ее: — Ну, как оно было? — Что? — Нет, серьезно. Он что, такой великий мастер в этих делах или так себе, середнячок — уж ты-то можешь судить? Я некоторое время считал, что с ним что-то не то, иначе зачем бы ему прилипать к Дженис, когда тут полным-полно новых птичек, хватай любую? — Может, у Дженис какие-то особые достоинства. — Давай о нем. Исходя из твоего богатого опыта. — Ему кажется, что все мужчины слились для нее воедино, лица, и голоса, и торсы, и руки образуют как бы бормочущую розовую стену — так в те далекие времена, когда он играл в баскетбол, виделись ему зрители, превращаясь в одного вопящего свидетеля, который и был — весь мир. — Исходя из твоего чрезвычайно богатого опыта, — уточняет он. — Почему бы тебе не начать возделывать свой собственный сад вместо того, чтобы мотаться с места на место и пастись на чужих огородах? — спрашивает Мим. Когда она поворачивается, тело ее в клоунском наряде становится похожим на запертые ворота из горизонтальных поперечин. — У меня нет сада, — говорит он. — Потому что ты его не возделывал. Каждый старается обнести свою жизнь забором из определенных правил. Ты же творишь что тебе вздумается, а когда все взлетает на воздух или грохается оземь и разлетается на куски, сидишь сложа руки и куксишься.
|