Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Герберт Уэллс. Машина времени




УРОВНИ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ

Имея в виду сделанные выводы, мы можем обратиться к другому аспекту романов Тургенева и повести речь о типологии тургеневских характеров. Это означает переход к иной художественной реальности: предметом рассмотрения будут не законы построения произведения, а его уже построенный «мир» — целостное и ощутимое подобие жизни. Соответственно меняются категории описания и сама его природа. Персонажи тургеневских романов предстанут перед нами в новом качестве — как сотворенные человеческие личности, существующие и действующие как бы независимо от авторской, воли. Их «жизнеподобие» даст нам право характеризовать их в той же системе понятий, в какой характеризуются реальные живые люди. В то же время мир характеров и обстоятельств ставит нас лицом к лицу с художественной мыслью создателя романа, этот мир воплощает ее адекватно, во всей ее полноте. А это значит, что мы получаем право говорить уже не об условной фигуре повествователя, а прямо о Тургеневе, о его концепциях, представлениях и оценках.

Прежде всего мы обнаруживаем принципиальную неоднородность характеров и обстоятельств, воссозданных в тургеневских романах. Из романа в роман переходят различные и очень устойчивые в своих различиях категории персонажей. Внутри каждой из этих категорий оказываются персонажи совершенно несходные по своей психологии, социальному положению, характеру и уровню культуры, относящиеся к разным эпохам, наконец. Но их объединяет тяготение к определенному типу взаимоотношений с окружающим миром.

Одна категория выделяется своей архаичностью. Это категория людей «прежнего времени», от которого современный человек уже отрезан необратимыми социальными и культурными переменами. К этой категории принадлежат, например, Марфа Тимофеевна Пестова, Арина Власьевна Базарова, старый слуга Лаврецкого Антон и бывший дядька Базарова «потертый и проворный старичок» Тимофеич. На фоне «новейших поколений» этих людей отличает какая-то удивительная несуетность и своеобразное чувство собственного достоинства.

Проблемы, с которыми сталкивает современного человека его самолюбие, этих людей не касаются и не могут коснуться. Поэтому в их жизнь не входят все «болезни» современной личности, источником которых является самолюбие: зависть, мнительность, озлобленность и т. п. В сознании этих людей самооценка неразрывно связана с их социальным положением: они никогда не забывают о том, что они дворяне или, напротив, крепостные слуги. Но такое самоощущение не может обернуться у них ни спесью, ни чувством собственной неполноценности. Дело в том, что для этих людей нет социальных положений, которые воспринимались бы как унизительные.

Для Марфы Тимофеевны Пестовой не унизительна ее бедность: она «при самых скудных средствах держалась так, как будто за ней водились тысячи» (7, 126). Правда, бедность Марфы Тимофеевны искупается древностью ее рода («трое Пестовых значатся в синодике Ивана Васильевича Грозного» — 7, 181). Но этим обстоятельством определяются лишь оттенки ее поведения, а не его основа. Для другой «дворяночки прежнего времени», Арины Власьевны Базаровой, ее неродовитость так же несущественна, как и ее бедность: и то и другое не вызывает даже намека на чувство социальной ущемленности. А для Антона или Тимофеича нисколько не унизительно положение барского слуги, т. е. с объективной точки зрения положение бесправного крепостного раба. Потерю своих обычных прав эти люди восприняли бы как наказание или бедствие. Но сами эти права, если они назначены человеку от рождения, всегда его удовлетворяют, как бы ничтожны они ни были.

Человек «прежнего времени» измеряет свое достоинство особыми критериями. Людям такого типа достаточно сознавать, что они действуют и живут сообразно своему «званию», чтобы уважать себя независимо от всего остального. Это возможно прежде всего потому, что человек «прежнего времени» не отделяет себя от своего «звания». И в неменьшей степени потому, что каждое из существующих «званий» освящено в его глазах оправданиями высшего порядка.

В современном общественном укладе люди «прежнего времени» приемлют далеко не все. Для Тургенева очевидно, что многие законы этого уклада, многие черты созданных им нравов этих людей отталкивают. Но разделение общества на сословия — подчиненные и привилегированные — представляется им естественным и справедливым.

«Арина Власьевна была очень добра и, по-своему, вовсе не глупа. Она знала, что есть на свете господа, которые должны приказывать, и простой народ, который должен служить, — а потому не гнушалась ни подобострастием, ни земными поклонами; но с подчиненными обходилась ласково и кротко, ни одного нищего не пропускала без подачки и никогда не осуждала никого, хотя и сплетничала подчас» (8, 317).

Такова логика патриархального социально-нравственного сознания. В сознании людей «прежнего времени» «господа» и «простой народ» разделены и в то же время связаны как две различные, но равно необходимые и как бы дополняющие одна другую части единого целого. У этих людей отношения господства и подчинения скрепляются почти родственным благожелательством и вообще отмечены чертами своеобразной семейственности. Зависимость здесь неотделима от покровительства и потому представляется естественной — наподобие обычного подчинения младших старшим в «натуральной» человеческой иерархии семьи.

Словом, для человека «прежнего времени» общественная иерархия — это не просто данность. Тут действует санкция общенародной традиции, опирающейся не на юридический закон, а на живую силу обычая, для всех родного и кровного. Этой санкцией все оправдано и все урегулировано. Любое положение в общественной иерархии оказывается по-своему почтенным и, стало быть, унизить не может. Унизительным, недостойным может быть лишь несоответствие человека занимаемому «месту».

Такое понимание человеческого достоинства и общественных отношений — лишь одна из граней целостного и глубоко своеобразного отношения к миру. «Арина Власьевна была настоящая русская дворяночка прежнего времени; ей бы следовало жить лет за двести, в старомосковские времена. Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; а об устрицах говорила не иначе как с содроганием; любила покушать — и строго постилась; спала десять часов в сутки— и не ложилась вовсе, если у Василия Ивановича заболевала голова; не прочла ни одной книги, кроме «Алексиса, или Хижины в лесу», писала одно, много два письма в год, а в хозяйстве, сушенье и варенье знала толк, хотя своими руками ни до чего не прикасалась...» (8, 316—317).

Мы видим человека, у которого сознание и жизнь подчинены готовым нормам, заданным традицией. Но традиционные представления, цели, формы жизни оказываются для него естественными условиями существования, нормативное — личным, интимным, собственным. Такому человеку обеспечена незыблемость его мировосприятия, безоглядная уверенность поведения, почти ненарушимая душевная цельность. Этот человек не утратил интимной связи с народным миросозерцанием, с миром древнейших верований и магических представлений. Сопричастность коллективному опыту множества поколений оборачивается у него ощущением своей общности со всей мировой жизнью: за видимой оболочкой ее явлений он чувствует присутствие загадочных, но неравнодушных к нему сил, с которыми связан каждый поворот его судьбы. В представлении этого человека мир вовсе не идилличен, но человек в нем — как в родном доме, где рядом с радостями могут ждать его и горе и беда, но где при всем том ничто ему не чуждо.

Тургенев дает нам ощутить обаяние такого человеческого типа, но не позволяет забыть о том, что это обаяние уже миновавшей эпохи, исчезающей породы людей. Общенародные традиции, на которых зиждется жизнь этих людей, живы только в их собственном сознании. Сами они — старики, доживающие свой век, а все, кто их окружает, живут уже по другим законам. Но все-таки Тургенев считает необходимым ввести их в художественный мир своих романов, и он вводит их как напоминание о том далеком, но вполне реальном для него этапе русской истории, когда единство человека с общественным целым не было, на взгляд писателя, проблемой.

Эти живые воплощения «прежнего времени» нужны Тургеневу для того, чтобы современность предстала в отчетливой соотнесенности с прошлым — как следствие распада былого общественного единства. Возникающие контрасты наглядно отмечают, как далеко этот процесс зашел и куда он ведет. А ведет он прежде всего к разнообразию взаимоотношений человека с обществом.

Существующий общественный уклад тоже облекает жизнь человека в готовые формы, но его власть над этой жизнью представляется Тургеневу механической и в сущности внешней. Нормы, заданные господствующим укладом, требуют от человека лишь простого подчинения. Они бессильны наполнить человеческую жизнь идейным, нравственным, вообще духовным смыслом, дать ей высшее оправдание. Теперь человек в принципе может сам решать, как и для чего ему жить.

Следствием этого оказывается разнообразие решений и соответственно разнообразие взаимоотношений человека с обществом. По мысли Тургенева, в современных исторических условиях складывается несколько типов, или, говоря иначе, несколько уровней этих отношений, потому что замеченные Тургеневым типы отношений личности и общества, с точки зрения писателя, неравноценны.

 

 

 

Начнем с того из них, который воспринимается Тургеневым как низший. Этот уровень воплощен во многих персонажах, сближенных только однородностью своих взаимоотношений с общественной средой, а в конечном счете однородностью своего отношения к миру. По этому признаку уравниваются и оказываются персонажами одного ряда такие несходные фигуры, как, например, Пандалевский и Пигасов, отец Лизы Калитиной и жена Лаврецкого, Паншин и Гедеоновский, Курнатовский и Николай Артемьевич Стахов.

Основа всех побуждений этих людей — эгоизм. Их истинная цель — житейское преуспеяние. Оно может рисоваться им в разных формах, но в любой форме цель эта лишена духовного содержания. Этим людям категорически отказано в нравственном самосознании, в религиозности, в патриотизме, в элементарной принципиальности. Даже безупречная служебная честность Курнатовского для писателя только форма, в которую облекается карьеризм особого склада.

Но при всей беспощадности Тургенева к этим людям жизненная позиция каждого из них не лишена в глазах романиста какого-то (пусть даже очень слабо выраженного) человеческого смысла. Прежде всего Тургенев заставляет нас заметить, что в каждом из этих людей стремление преуспеть порождается (или усиливается) объективным противоречием, возникшим независимо от его воли. Гвардейский офицер Николай Артемьевич Стахов «был красив собой, хорошо сложен и считался едва ли не лучшим кавалером на вечеринках средней руки» (8, 18), но «в большой свет ему не было дороги» (там же). Курнатовский, выпускник привилегированного училища правоведения, — сын наемного управляющего на службе у графов Б. Отец Лизы бывший губернский прокурор Калитин «получил изрядное воспитание, учился в университете», но рожден «в сословии бедном» (7, 125). Честолюбивый, энергичный и настойчивый Пигасов тоже «происходил от бедных родителей». «Отец его занимал разные мелкие должности, едва знал грамоте и не заботился о воспитании сына» (6, 248—249). Пандалевский, человек ловкий и далеко, не бездарный, — вовсе темного происхождения: «В чертах лица его было нечто азиатское... Но молодой человек именовался по фамилии Пандалевский и называл своею родиной. Одессу, хотя и воспитывался где-то в Белоруссии, на счет благодетельной и богатой вдовы» (6, 241). У Паншина и Варвары Павловны исходное противоречие еще сложнее и еще обиднее: оба богато одарены от природы и происхождением предназначены для высокого положения, но оба лишены этого положения неудачливостыо своих родителей.

У каждого из этих людей свой предел мечтаний. Однако источник их притязаний в сущности один и тот же. С точки зрения норм соответствующей среды, у каждого из них есть основания чувствовать свою неполноценность. И в каждом случае человек не хочет с ней смириться. Он чувствует, что обладает качествами, способными обеспечить успех. А потому и стремится возвыситься вопреки обстоятельствам, поставившим его в положение, которое он не может считать естественным и достойным. 50

Соотнесение этой жизненной позиции с позицией людей «прежнего времени» (соотнесение, явно предусмотренное Тургеневым) проясняет ее социально-историческую природу. Человек новой формации — уже не член гигантской национальной общины-семьи. Это всего лишь частное лицо, которое не представляет никого и ничего, кроме самого себя. Исходя из этого и решается проблема смысла жизни. Патриархальные решения этой проблемы, поддержанные естественным авторитетом обычая, уже утратили силу. В то же время человек такого уровня не способен решать эту проблему по-своему, вне рамок окружающей его социальной среды, независимо от ее норм. Человек этот даже не стремится выйти за пределы таких норм или как-то пересмотреть их. Он принимает те, какие есть, и из них исходит.

Понять его, по Тургеневу, совсем нетрудно. Для такого человека система ценностей его круга — единственно реальная. Он может знать о существовании других ориентиров, других критериев, однако эти ориентиры и критерии он воспринимает как абстракции, нежизнеспособные и пустые. Он живет в мире, где другие ценности не имеют ни малейшего значения, и этого условия никому не отменить. Можно говорить об ограниченности такой социальной сферы, но ведь именно в ее пределах проходит почти вся жизнь человека, отнесенного Тургеневым к низшему уровню. Выходы в иные сферы крайне редки и не могут привести к закреплению в новом кругу. В человеке низшего уровня нет необходимых для этого естественных данных (например, артистических способностей Варвары Павловны и Паншина хватает только для роли светских дилетантов). Оттого человек и не мечется, а сразу устремляется к тем жизненным ориентирам, которые имеют для него реальную цену.

И он не ошибается, потому что на таком пути он в самом деле может получить все, что ему нужно. «Паншин твердо верил в себя...; он шел вперед смело и весело, полным махом; жизнь его текла как по маслу» (7, 134). Перед нами не исключение, а правило: самоуверенность оказывается типичной чертой людей, причисленных к уровню, о котором идет речь. Эта черта отмечена в Калитине, в жене Лаврецкого, в Курчатовском, в Пандалевском, в Пигасове (времени его службы). По части уверенности в себе с этими людьми могут конкурировать разве что молодой Рудин, Инсаров или Базаров, каким он был до встречи с Одинцовой. Но насколько легче дается такая уверенность Пандалевскому, Паншину или Курнатовскому! И как она устойчива, вплоть до абсолютной неуязвимости!

Самоуверенность подобных людей — признак обретения ими искомого состояния (или, по крайней мере, признак близости к такому состоянию). Человек достигает не только практического успеха, но вместе с ним и благодаря ему — возможности ценить себя так высоко, как требуется, и притом неизмеримо выше тех, кто живет по другим ориентирам. Эти другие либо ничего не пытаются добиться (поскольку имеют все необходимое), либо не могут достигнуть желанной цели и потому испытывают неудовлетворенность, смятение, тоску. Человек, добившийся и достигший, чувствует себя вправе смотреть на таких людей свысока. Он может искренне воспринимать их как чудаков, растяп, неудачников, болтунов. Иной раз он может совершенно искренне их презирать.

Таким образом, связывая свое достоинство с практическим успехом, а практический успех — с признанными и вполне доступными ценностями, человек обретает прочную опору и возможость полного довольства собой. Важно только не выходить за пределы своей сословной среды и принятых в этой среде ориентиров. И человек не выходит, тем более что поводов для этого у него немного. Так эгоизм оборачивается приспособлением к нормам среды и наличным житейским условиям.

Внутри этой диалектики есть моменты, несущие в себе человеческое содержание, — конфликт личности с обстоятельствами, ее самооценка и самоутверждение. Здесь кроется возможность таких порывов, которые не вполне укладываются в житейские стандарты среды (вспомним хотя бы отношение матери к замужеству Елены и неожиданное примирение с ней отца). Иногда эти порывы даже становятся реальностью, но только на мгновения. Изменить жизненную позицию человека они не способны.

Для удивления тут нет оснований. Уже исходный конфликт личности с неблагоприятными обстоятельствами имеет в значительной степени механический характер: он задан не свободной волей личности, а внешней нормой, определяющей унизительность бедности, незнатности, нечиновности, плебейского происхождения и т. п. Механической оказывается и сама связь человека с обществом, потому что это связь приспособления к внешней данности, а не связь органического единства с целым. Эта механическая связь и эгоистическая природа жизненной позиции человека взаимно дополняют и обеспечивают друг друга. Неудивительно, что такой тип взаимоотношений человека и общества представлен в тургеневских романах как низший: он недалек от логики биологического приспособления и законов борьбы за существование, действующих в природе.

 

 

 

Более высокий уровень взаимоотношений человека и общества отличает присутствие момента духовности в жизненной позиции человека. Особый характер внутреннего содержания и форм проявления этой духовности уравнивает и сближает опять-таки несходных персонажей, таких, как Лежнев и Волынцев, Басистов и Михалевич, Берсенев и Шубин, Павел, Николай и Аркадий Кирсановы.

Прежде всего они люди честные и порядочные, неспособные к низким чувствам или поступкам. Эта не просто особенность их психологии, но принципиальная позиция, осознанная, выбранная, часто даже противопоставленная другим позициям и принципам поведения; Порядочность этих людей почти всегда связана с их независимо-отчужденным, а иногда и прямо враждебным отношением к светской суете, карьеризму, стяжательству и т. п. Варианты такого отношения, конечно же, неодинаковы, но это именно варианты одного и того же явления. Басистов всей душой ненавидит карьериста и приживальщика Пандалевского — Лежнев на такие сильные чувства не способен. Но он никому не прощает взяток, угодничества, житья за чужой счет, корысти, лицемерия, недобросовестности. Пандалевского и Пигасова он презирает, а в его отношении к салонной культуре, свету, светским кумирам отчетливо проступает враждебность. В позиции Михалевича, напротив, трудно обнаружить враждебность к чему бы то ни было; к тому же тщеславие, корысть, низменный практицизм волнуют и занимают его гораздо меньше, чем слабости просвещенных и гуманных дворянских интеллигентов. Но само существование Михалевича оказывается своеобразным вызовом миру корыстных и тщеславных расчетов, объективно полемизируя с ним своей абсолютной свободой от меркантильных интересов, целей и забот.

Свобода этих людей от корысти и тщеславия получает осязаемо реальное воплощение. Лежнев не служит и, видимо, никогда не служил. Шубин слышать не хочет об академии и упорно избегает путей, ведущих в сферу искусства, отмеченного официальным покровительством. Николай Петрович Кирсанов уклоняется от военной карьеры, а при первой возможности оставляет и гражданскую службу. Его брат тоже покидает службу, жертвуя перспективой блистательной карьеры, а затем и высший свет, где пользовался столь же блистательным успехом. Берсенев, Михалевич, Басистов служат, но служат не ради карьеры или каких-либо выгод. Даже элементарная необходимость заработка отступает для них на второй план, уступая первое место возвышенной задаче воспитания юношества: она-то и определяет в их глазах главный смысл их служебной деятельности. Словом, жизненные цели и стимулы поведения, вездесущие и всемогущие, на низшем уровне, для этих людей недействительны.

Эти люди могут возвыситься над многими сословными предрассудками. Могут и вовсе их не иметь, как Шубин и Берсенев, изначально далекие от условного кодекса дворянской морали, как Лежнев, прошедший школу философского идеализма, как Басистов или Михалевич, своим разночинским происхождением освобожденные от власти дворянских традиций. Возможен и такой своеобразный вариант. Нравственное сознание Волынцева ни в чем не выходит за пределы сословной морали, но Волынцев следует ей отнюдь не механически. В столкновении с Рудиным он защищает традиционные нормы чести и приличия осмысленно и одухотворенно. И все условные каноны дворянско-офицерского рыцарства перестают быть условностями, наполняясь живым смыслом и неотразимой в своей простоте человеческой правдой. Конечно, на такую высоту Волынцева поднимает страсть, но предпосылки взлета — в изначальной нравственной «добротности» этого человека.

Свобода этих людей от косности так же неслучайна, как их свобода от корысти. Легко заметить, что в их нравственности многое определяется широкими, по сути своей сверхсословными установками и критериями. Для этих людей реальны и существенны нравственные обязательства личности перед обществом, историей, прогрессом нации и человечества. Именно такие обязательства имеет в виду Михалевич, когда кричит Лаврецкому, что «на каждой отдельной личности лежит долг, ответственность великая перед богом, перед народом, перед самим собою» (7, 204). О необходимости нравственной и гражданской связи с родиной говорит Лежнев: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится» (6, 349). А разве Шубин и Берсенев не признают (каждый на собственный лад) своей ответственности перед искусством и наукой? И разве служение искусству и науке не получает в их сознании общественный смысл? Берсенев свято чтит память отца, видевшего в науке «светоч», и не представляет лучшего призвания, чем «пойти по следам Тимофея Николаевича» (в котором читатель тургеневских времен без труда угадывал Грановского). А Шубин не шутя задумывается о возможности заслуженной славы, о перспективе бессмертия художника в памяти «благодарного потомства».

Даже аристократизм Павла Петровича Кирсанова наполнен гражданским смыслом. Ведь право аристократии на руководящее положение в обществе Павел Петрович обосновывает не сословными привилегиями, а нравственными достоинствами настоящих аристократов и той высокой социальной миссией, которая только им одним вполне посильна. По убеждениям Павла Петровича, подлинный аристократизм противоположен всяческой косности и всяческому эгоизму, сословному и личному. Подлинный аристократизм представляется могущественным фактором прогресса: в аристократе, доказывает Павел Петрович, чувства, укрепляющие и возвышающие личность, развиты сильнее, чем в ком бы то ни было. Отсюда следует, что аристократ наиболее органично уважает права личности и чувствует ее обязанности. Это делает его естественным другом и защитником свободы в такой же мере, как и защитником закона, чести, долга. Потому Павел Петрович и подчеркивает, что уважает настоящих аристократов именно как человек либеральный и любящий прогресс. Оттого он с такой гордостью напоминает Базарову: «Аристократия дала свободу Англии и поддерживает ее» (8, 241).

Иначе говоря, аристократ представляется Павлу Петровичу наиболее совершенным воплощением общественного человека, а принцип аристократизма — высшей моральной силой, способной организовать жизнь человеческого общества на основе соединения свободы и порядка. Миссия аристократии в России мыслится им как цивилизаторская, как противостояние дикости, разгулу грубой силы, антикультурному хаосу.

Вообще «принсипы» Павла Петровича становятся предметом насмешки только в соотнесении с титаническим масштабом базаровского отрицания и базаровской судьбы. Сами по себе они выглядят у Тургенева последовательными, кое в чем убедительными и не лишенными достоинств. Даже англомания Павла Петровича не так уж нелепа и, во всяком случае, не только смешна. Преклонение перед британским консервативным либерализмом и его программным принципом — найти в разумном обновлении общественных отношений гарантию сохранения их традиционно-исторических основ — создает благоприятную почву для соединения лучших идей западничества и славянофильства. Европейские идеи личной независимости, личного достоинства, свободы, чести, права без противоречия согласуются у Павла Петровича с идеями великого значения общины и патриархальной семьи, с утверждением необходимости смирения перед народной верой и народной правдой и т. п. И все это — под знаком идеи прогресса, с искренним уважением к символам «народа», «человечества», «логики истории». Читатель-современник имел основания воспринять идеи Павла Петровича как нечто более серьезное и значительное, чем личность персонажа. А сам Павел Петрович представал читательскому взору последователем хотя и нереальных, но по-своему высоких и благородных общественных идеалов, последователем, пусть ограниченным, но убежденным и честным.

Сознание своих обязательств перед обществом может получать у подобных людей оттенок некоторой оппозиционности, направленной против официальных установлений или позиции большинства их сословия. Такой оттенок сказывается уже в нападках Лежнева на консервативные принципы помещиков типа Ласунской. Есть он и в свободомыслии Берсенева и Шубина. Наконец, разве Павел Петрович не «пугал помещиков старого покроя либеральными выходками» (8, 225)? И разве его брат в какой-то момент не прослыл в губернии «красным», опередив многих в смелости хозяйственных преобразований?

Все эти черты явно и резко отличают персонажей, о которых идет речь, от лиц, отнесенных Тургеневым к низшему уровню. Вместе с тем в позициях этих персонажей отмечено нечто такое, что не позволяет им уйти слишком далеко от действующих на низшем уровне законов взаимоотношений человека и общества.

Сходство обнаруживается хотя бы в том, что цели и содержание жизни этих людей тоже определяется какими-то внешними нормами. У них более достойные ориентиры, но это всегда ориентиры готовые. За такими ориентирами почти всегда, стоит какой-нибудь авторитет — Роберта Пиля или «Тимофея Николаевича», британской аристократии или русского народа, философской доктрины или почитаемого морального кодекса. Эти ориентиры связывают человека с определенной социально-культурной средой, не столь широкой и прочно укорененной, как среда сословная, но уже успевшей сложиться и обрести «собственные традиции. Внутри современного ему общественного уклада Тургенев обнаруживает несколько таких особых миров, каждый из которых живет по «своим» законам. Таков мир прогрессивно мыслящей университетской профессуры, взрастившей Берсенева. Таков мир независимой артистической богемы, в котором сформировался Шубин. Такова специфическая среда московского студенчества, откуда вынес свою «всегда готовую» восторженность романтик Михалевич. Наконец, такова система уже устойчивых традиций, определяющих уклад жизни либеральных русских помещиков, тех, которые, подобно Павлу, Николаю и Аркадию Кирсановым, пытаются строить свое хозяйство и свои отношения с крестьянами на европейских началах. В каждом из таких миров его традиции действуют как нормы, указывающие человеку, каким надлежит ему быть. Ими предопределены его занятия, образ мыслей, мораль, стиль поведения, в конечном счете вся его жизнь.

В отношении человека этой категории к внешним нормам опять-таки сказывается статус частного лица, ограничивающий его нравственные права и притязания. Вне подчинения норме, заданной средой и традицией, такой человек живет только для себя и никого, кроме самого себя, не представляет. Поэтому коллективно признанная общественная норма неизбежно оказывается по отношению к нему вышестоящей инстанцией, властной приказывать, запрещать, санкционировать и оправдывать. Именно так она и воспринимается. Свободная воля человека может проявиться в выборе одного из многих установленных ориентиров. Но «законодательная инициатива» самой личности, нравственный поиск, не ограниченный заранее данными внешними предпосылками, исключаются.

Неспособность выйти из круга готовых норм объективно сближает человека такого типа с людьми, живущими в подчинении обычным законам сословно-бюрократического уклада. Не менее важно другое. Жизненные цели такого человека не приводят его к столкновению с этими законами, потому что традиции и нормы, которым он следует, с этими законами вполне совместимы. Такой человек может строить свою жизнь внутри господствующего уклада, сохраняя достойно-независимую позицию и в то же время не вступая с ним в сколько-нибудь серьезный конфликт. Такой человек может быть принципиальным, гуманным, критически мыслящим, не выходя из рамок относительно благополучного существования, ничем не жертвуя и ничем не рискуя. Диапазон его идеалов достаточно узок, чтобы это оказалось возможным. Достаточно узок для этого и диапазон его ответственности, а в конечном счете и диапазон его гражданской или нравственной реакции на все происходящее вокруг.

Относительно достойная позиция и относительно благополучное существование такого человека всегда соотнесены у Тургенева с определенным контрастным фоном. Это бегло, но точно нарисованные картины общественного неблагополучия. Мы видим народную нищету и народные страдания, хозяйственные неурядицы, разложение традиционного быта, бестолковость и беспомощность всех сословий перед лицом социального кризиса, косность и бессилие администрации, духовную немощь дворянской интеллигенции. Причем все это мы обычно видим вместе с персонажами того разряда, о котором идет речь, нередко их глазами, отождествляясь с «внутренней» точкой зрения кого-то из них. И всякий раз оказывается, что человек этот все понимает и оценивает совершенно верно.

«Нас бы очень далеко повело, если бы мы хотели разобрать, отчего у нас являются Рудины» (6, 349), — эта глубокая и верная мысль принадлежит Лежневу. «Нет еще у нас никого, нет людей, куда ни посмотри. Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная, либо толкачи, из пустого в порожнее переливатели да палки барабанные!» (8, 142), — это сказано Шубиным. «— Нет, — подумал Аркадий, — небогатый край этот, не поражает он ни довольством, ни трудолюбием, нельзя, нельзя ему так остаться, преобразования необходимы...» (8, 205). И разве читатель может не согласиться с персонажем?

Но осознание общественного неблагополучия не ведет таких людей ни к бунту, ни к духовной драме, ни к поискам неизведанных путей, не становится для них мучительной проблемой, без решения которой невозможно жить. Оттого-то, все это понимая, они могут довольствоваться сознанием собственной порядочности (как Лежнев), рациональным переустройством собственного хозяйства (как Аркадий Кирсанов), честным размежеванием со своими собственными крепостными (как его отец). Варианты опять-таки могут быть самыми различными, но все они в той или иной мере благополучны. Для персонажей той категории, о которой идет речь, не существует трагических ситуаций. Их отличает способность не попадать в тиски неразрешимых противоречий, способность удовлетворяться возможным и доступным.

 

Наконец, важно еще и то, что позиция, позволяющая этим людям уважать себя, почти всегда хотя бы отчасти обеспечена (или по крайней мере отчасти «подстрахована») благоприятным для них стечением обстоятельств. Рассмотрим для примера хотя бы историю Николая Петровича Кирсанова. На первый взгляд перед нами ряд ситуаций, в которых собственный выбор человека определял его жизненный путь. Отец прочил сына в офицеры, а тот поступил в университет. Традиция указывала путь служебной, карьеры, а человек взял да и вышел в отставку. И как ни огорчались родители, люди старого закала, не порвал со своей возлюбленной, дочерью бедного чиновника, не порвал и в конце концов женился на ней. Николай Петрович кажется хозяином, своей судьбы, но лишь до той поры, пока мы принимаем во внимание развязки конфликтных ситуаций его жизни. Картина становится иной, если приглядеться к предпосылкам этих развязок. Каждый раз на помощь приходит какая-то не зависящая от него случайность: она-то и определяет во многом исход дела. Накануне производства в офицеры сломал ногу — и перспектива военной службы отпадает сама собой, даже без столкновения с отцом. Поселился на квартире у бедного чиновника и, естественно, влюбился в дочку хозяина. Внезапно (и, видимо, безвременно) умерли родители, и вот уже можно беспрепятственно оставить службу и жениться. Конфликт опять-таки снимается сам собой. Конечно, влечение к образованию, отвращение к служебной лямке, возможность жениться на умной и серьезной девушке независимо от ее происхождения и состояния — в самой натуре Николая Петровича. Но обстоятельства, отмеченные повествователем, застревают в памяти, и трудно отделаться от естественно возникающий вопросов. А если бы ногу не сломал? А если бы поселился в другом доме? А если бы родители прожили еще много лет? Разве нельзя допустить, что при этих условиях жизнь Николая Петровича была бы иной? Во всяком случае, обстоятельства неизменно оберегали его от испытания «на прочность».

А разве нельзя сказать то же самое о Лежневе? В эпилоге он признает, что судьба его могла сложиться совсем иначе, не будь он, в частности, богат. Но какой бы могла она быть, эта иная судьба? Превращение Лежнева в энтузиаста, героя, бесприютного скитальца, подобного Рудину, едва ли возможно. Лежнев сам чувствует, что к такой жизни просто неспособен: «Я первый на твоем месте давно бы примирился бы со всем» (6, 366). Выходит, что «счастливые обстоятельства» уберегли Лежнева от перспективы заурядного приспособленчества.

В общем, ограниченность этих людей очевидна. Очевидна умеренность любого из присущих им достоинств. И в то же время в романах Тургенева именно этим людям, и только этим людям, дано испытать радости взаимной любви и счастья. Эта особенность резко отличает их от людей, отнесенных к низшему разряду. И так же резко — от тех, кого Тургенев ставит выше всех прочих.

Любовь у Тургенева не просто многолика: иерархии людей соответствует иерархия родов чувства. Люди, отнесенные Тургеневым к низшему уровню, могут испытывать увлечение, подобное страсти, способное захватить человека целиком. Автор не отказывает им в этом, но всегда отмечает тот особый оборот, который придает увлечению эгоистическая природа их душевной жизни. На низшем уровне увлечение, достигшее силы привязанности или страсти, не возвышает человека над его обычным состоянием. Происходит, скорее, обратное: люди становятся слабее, мельче, прозаичнее. К такому выводу приводят истории отношений Паншина и Варвары Павловны, отца и матери Лизы Калитиной, Николая Артемьевича и Анны Васильевны Стаховых.

Чувства людей, подобных Лежневу, Берсеневу, Кирсановым, — иной природы. Их любовь песет в себе высокие духовные стремления. И стремления эти осуществимы, если не для всех, то по крайней мере для многих. Условием их осуществления оказывается взаимность любви.

«Он едва стоял на ногах и только твердил: „Катя, Катя...", а она как-то невинно заплакала, сама тихо смеясь своим слезам. Кто не видал таких слез в глазах любимого существа, тот еще не испытал, до какой степени, замирая весь от благодарности и стыда, может быть счастлив на земле человек» (8, 378). Открытое вторжение лирической патетики в подобных ситуациях совсем не обязательно у Тургенева. Однако оно не случайно, как не случаен и грандиозно-универсальный масштаб, который получает при этом житейская ситуация. По мысли Тургенева, взаимная любовь скрывает в себе разрешение глубочайших противоречий человеческого существования. Взаимная любовь возвышает людей до того гармонического состояния, в котором жизнь для другого становится наслаждением, а это значит, что исчезает грань, разделяющая жизнь для другого и жизнь для себя. Только взаимная любовь может снять извечное противоречие между чувственностью и духовностью: чувственность здесь одухотворяется и как бы перерастает самое себя, переставая быть чем-то противоположным разуму и нравственной воле человека. В любви как будто бы ничто не зависит от самого человека — ни радость, ни горе, ни сила, ни выбор, ни время, ни последствия. А сам он всецело зависит от ее прихотей, так же как от прихотей чужого чувства. Стихии чувств властвуют над ним как непреложная необходимость, но вместе с тем очевиден избирательный характер любви: человек в ней ищет то неповторимое и единственное, что необходимо именно ему. И если находит, неуловимо исчезает еще одно извечное противоречие, разделившее в человеческой жизни необходимость и свободу. Разрешением этих противоречий создается счастье, особое и не для каждого возможное состояние душевной гармонии.

Таковы законы, открытые в тургеневском романе опытом персонажей, занимающих здесь «срединное» положение. У Тургенева это подлинно «золотая» середина в том смысле, что на долю этих людей достаются радости; недоступные никому другому. Взаимная любовь и счастье в чем-то компенсируют ту духовную узость, с которой неизбежно связана ограниченность их нравственной и гражданской позиции. Любовь и счастье увеличивают внутреннюю свободу этих людей (история Аркадия — наглядный тому пример), к ним приходит широта взгляда, способность принять то, что прежде было неприемлемо (счастливый Лежнев способен воздать должное Рудину), приходит любовная симпатия к природе, чувство слияния с ней, повышенная чувствительность к красоте и повышенная способность ею наслаждаться. Можно сказать, что человек «срединной» категории приближается к гармонии не только с самим собой, но и с миром.

Впрочем, и это гармоничное состояние отмечено печатью ограниченности. Такие понятия, как «трудное счастье» или «тревожное счастье», к людям «срединной» категории неприменимы. Их счастье — это состояние по сути своей идиллическое, несовместимое с какими-либо конфликтными ситуациями или внутренними диссонансами. Тем более знаменателен у Тургенева тот факт, что людям «золотой середины» счастье достается, как правило, легко. На фоне глубоких противоречий жизни, открывающихся читателю повсюду, такая легкость выглядит подозрительной. И подозрения подобного рода всегда оправдываются общим контекстом тургеневского романа.

Обычно счастье этих людей (так же как их достоинство) обеспечено удачным сочетанием не зависящих от них условий. Николаю Петровичу Кирсанову, потерявшему любимую жену, случай посылает Фенечку, а вместе с ней возможность нового счастья. Его сыну Аркадию, безнадежно влюбленному в Анну Сергеевну Одинцову, сразу же открывается возможность утешения в дружбе с Катей, а вслед за тем возможность взаимной любви. Неудача Рудина обеспечивает будущий успех Волынцева — судьба, беспощадная к одному, тем же поворотом благодетельствует другого. А сами эти люди, со своей стороны, и в поисках счастья достаточно умеренны. Они и здесь всегда готовы чем-то поступиться или ограничиться (Павел Петрович — единственное исключение из общего правила). Волынцев «давно любил Наталью и все собирался сделать ей предложение... Она к нему благоволила — но сердце ее оставалось спокойным: он это ясно видел. Он и не надеялся внушить ей чувство более нежное и ждал только мгновения, когда она совершенно привыкнет к нему, сблизится с ним» (6, 284). Ни один из главных героев Тургенева не смог бы смириться ни с такой ролью, ни с такими отношениями. А Волынцев смог — и вознагражден за это. Рядом с базаровской страстью — огромной и мучительной — почти комична способность Аркадия примириться с безнадежностью своего чувства к той же женщине. Но именно эта почти комическая способность как раз и открывает перед ним возможность прочного счастья. Выходит, и он вознагражден за то, что не рвется к недосягаемому. Вознагражден и Николай Петрович за то, что «ищущая, неопределенная, печальная тревога» может остаться у него кратковременным состоянием и не мешает ему жить простыми и тихими семейными радостями. Разумеется, можно выделить и варианты менее благополучные. Однако ограниченность связей человека с миром, ограниченность его требований к жизни и к людям сказываются на судьбах всех персонажей Тургенева, занимающих в его романах «срединное» положение.

 

 

 

Персонажи, отнесенные Тургеневым к высшей категории, выделены в его романах уже своей сюжетной ролью. Это главные герои или главные героини, чьи характеры и судьбы выдвинуты на первый план. И опять решающим признаком, объединяющим персонажи одного уровня, оказывается определенный тип отношения личности к среде, к обществу, к миру. Этот признак неожиданно сближает таких во многом противоположных героев, как Базаров и Рудин, а их обоих, в свою очередь,— с Еленой Стаховой или даже с Лизой Калитиной.

Как ни различны эти люди, основы их жизненных позиций сходны в самом существенном. Жизненная цель этих людей никак не связана с нормами и ценностями господствующего общественного уклада, и в то же время абсолютно несовместима с ними. То, ради чего живут эти люди, отъединяет их от всего, что происходит в окружающем их социальном мире, от всего, что возможно в его рамках. Даже когда герой или героиня сами пытаются как-то согласовать или хотя бы соразмерить свою цель с наличными формами общественной жизни, у них ничего не получается. И, как показывает Тургенев, ничего не может получиться.

«Я смиряюсь, хочу примениться к обстоятельствам, хочу малого, хочу достигнуть цели близкой... Нет! не, удается! Что это значит? Что мешает мне жить и действовать, как другие? Я только об этом теперь и мечтаю. Но едва успею я войти в определенное положение, остановиться на известной точке, судьба так и сопрет меня с нее долой...» (6, 364). Это говорит Рудин, многократно убедившийся в фатальной невозможности компромисса. Цель Лизы Калитиной как будто бы не нуждается в компромиссах с наличным и признанным. Ее идеал вытекает из норм христианской морали, норм, которые официально исповедуются всеми. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что христианский идеал безнадежно чужд едва ли не каждому, чужд настолько, что попытка осуществить его всерьез роковым образом разъединяет героиню с ее средой и — шире — со всем общественным порядком, основанным на несправедливости.

В то же время герой такого уровня никогда не связан у Тургенева с какой-либо оппозиционной господствующему укладу устойчивой социальной средой. В существующих условиях русской общественной жизни для него просто не находится прочного и жизнеспособного родственного окружения. Это относится не только к Елене Стаховой, безвозвратно покинувшей родину, потому что в целой России нет для нее ни места, ни дела, ни какой-либо возможности достойного и осмысленного существования. И не только к Лизе Калитиной, которая вообще уходит из мирской жизни, пытаясь отречься от всего земного, а в монастыре видит не содружество людей, соединившихся для общей цели, но место полного уединения и одинокого религиозного подвига.

Общий закон распространяется даже на таких ярко выраженных общественных деятелей, каковы Рудин или Базаров. Перед нами пророки идей, явно имеющих социальное значение, люди, стремящиеся стать зачинателями и вождями новых общественных движений. Тем существеннее то, что рядом с ними нам не дано увидеть подлинных единомышленников и последователей.

На первый взгляд это, казалось бы, не совсем так. Герои окружены слушателями, восторженными поклонниками, учениками. Но в конечном счете всегда обнаруживается тот факт, что между героем и этими людьми нет и в сущности никогда не было единства.

Лежнев, например, может понять Рудина и отнестись с уважением к его целям. Но это уважение и это понимание не могут пойти дальше пассивного сочувствия. Лежнев трезво сознает, что сам он всегда жил и будет жить по другим законам. И таково правило, отчетливо обозначенное в романе Тургенева. Единство кружка, которое как будто бы связывало Рудина с какой-то сложившейся общностью людей, оказалось временным и хрупким. Для всех, кроме Рудина и Покорского (чья ранняя смерть ставит его в особое положение), кружок — это эпизод их прошлого, важный, но все-таки эпизод. Конечно, этих людей могут на мгновение сблизить какие-то эмоции, воспоминания, какая-то степень взаимопонимания. «Кажется, совсем зверем стал человек, а стоит только произнести при нем имя Покорского — и все остатки благородства в нем зашевелятся, точно ты в грязной и темной комнате раскупорил забытую склянку с духами...» (6, 300). Эти слова Лежнева, безусловно, справедливы, но все-таки каждый из прежних товарищей живет на свете не ради того, во что они веровали в пору своей романтической юности. Здесь и проходит грань, бесповоротно отделяющая их от Рудина. Временные попутчики (вроде мимоходом охарактеризованного Курбеева) могут появиться рядом с Рудиным и позже. Они приходят и уходят, но в конечном счете герой всегда остается один. Эпизод его гибели на покинутой всеми баррикаде выявляет эту закономерность в наглядном и одновременно символическом воплощении.

Базаров нередко говорит от лица многих: «Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным...»; «В теперешнее время полезнее всего отрицание — мы отрицаем...»; «Мы ничего не проповедуем; это не в наших привычках...»; «Нас не так мало, как вы полагаете»; «Вы, например, не деретесь — и уже воображаете себя молодцами, а мы драться хотим» и т. д. (8, 243, 245, 346, 380).

Но посмотрим, что реально соответствует этому многократно повторенному «мы». Аркадий Кирсанов внутренне далек от Базарова с самого начала, в конце романа приятели расходятся открыто и навсегда. Между Базаровым и его «учеником» Ситниковым нет ничего общего. Людям типа «гениального» Елисевича Базаров подчеркнуто противопоставлен. А подлинных единомышленников Базарова нам так и не дано увидеть. Мы не видим их даже тогда, когда автор позволяет нам выйти за пределы мира Одинцовых и Кирсановых, когда он приводит нас в Петербург или в Гейдельберг, всем известные центры сосредоточения радикальной русской интеллигенции. Не менее показательно отсутствие, каких-либо сведений о студенческой жизни самого Базарова, отсутствие даже незначительных и отдаленных намеков на его связь с кружками революционного студенчества.

Все это бросается в глаза и не может не отразиться на читательском восприятии героя, его положения и судьбы. Обычные ссылки на цензурные затруднения вряд ли можно признать основательными. Цензурные ограничения 50-х — начала 60-х годов оставляли писателю достаточное пространство для намеков, и Тургенев умел их делать достаточно искусно. Очевидно, отсутствие зримых единомышленников Базарова — неслучайная и вполне ответственная особенность построения романа. Единственным указанием на существование единомышленников героя, как видно, должно остаться только базаровское «мы».

К тому же звучит оно достаточно своеобразно — без малейшего намека на живую межчеловеческую связь. Базаров никогда не думает о своих незримых единомышленниках и ничего из-за них не переживает. Нет возможности ощутить, что эти люди Базарову близки, что в общении с ними он нуждается. Похоже на то, что он просто учитывает их существование, не больше. Читатель вправе предполагать, что таких, как Базаров, и впрямь немало. Но каждого из них можно представить себе только по аналогии с самим Базаровым — социальным «бобылем», самостоятельно избравшим жизненную программу, воспринимающим задачу переделки мира как свою собственную цель и просто учитывающим существование других себе подобных. Такие люди не образуют, не могут образовать что-либо подобное коллективу — устойчивое, жизнеспособное единство, связанное изнутри не просто одинаковостью, но и общностью тех, кто его составляет. В этом принципиальное отличие Базарова от героев «Что делать?». Правда, есть как будто бы иная возможность соотнести позицию тургеневских героев высшего уровня с каким-то объективным внешним источником. Если нет для такого героя родственной социальной среды, то ведь существует близкий ему тип духовной культуры, с которым герой, несомненно, связан. В упоминавшихся выше статьях о Тургеневе Л. В. Пумпянский рассматривал центрального героя тургеневского романа как создание и выражение определенного типа культуры, в системе рассуждений исследователя свойства героя выводятся ив свойств культуры, а не наоборот. Личность героя, его позиция, его цель предстают величинами производными.

Именно в этом пункте с Л. В. Пумпянским трудно согласиться. Тургеневский герой-идеолог — не воспитанник соответствующей нравственно-философской культуры, а ее творец. Это выясняется уже в первом романе Тургенева, в рассказе Лежнева о философском кружке его юности. Лежнев говорит, что «мысли его (Рудина — В. М.) рождались не в его голове: он брал их у других» (6, 279). Очевидно, так оно и было. Но очевидно и другое: мировоззрением и типом культуры (т. е. нормой сознания определенного круга людей) эти заимствованные идеи становятся только благодаря Рудину и его личным свойствам. Без Рудина такое превращение просто не могло бы состояться. Здесь необходим именно рудинский склад ума, с его специфической способностью «хвататься за самый корень дела» и из немногих отправных идей выстраивать одну ясную к последовательную мировоззренческую систему. Необходим именно рудинский тип красноречия, воздействующий не только на ум, но и на чувства, вызывающий почти религиозный экстаз. Необходим восторженный рудинский энтузиазм, обладающий зажигательной силой. Необходима, наконец, чисто рудинская постоянная потребность подчинять себе людей «во имя общих начал». Не будь всего этого, не было бы метаморфозы, превратившей, пусть на время, сходки недоученных мальчишек в уникальное явление культуры — русский философский кружок эпохи романтизма.

К тому же идеи, которыми пользуется Рудин, ему не внушены: он сам их «берет», по словам Лежнева, развивая и систематизируя, открывая с их помощью «духовные перспективы» (а ведь эти последние как раз наиболее важны). Его роль в отношении проповедуемых им идей — активная и в значительной мере творческая. Если Покорский обрисован как творец духовно-нравственной атмосферы философского кружка, то Рудин представлен создателем его интеллектуальной, идеологической базы. Именно создателем — никак не меньше.

Еще в большей степени это можно сказать о Базарове. «Мы догадались», «мы увидели», «мы решились» — эти базаровские формулы говорят о том, что перед нами не объект воздействия уже найденных идеологических решений, а их суверенный и полностью ответственный за них субъект. Очевидно сходство некоторых формул Базарова с идеями антропологического материализма, но внутреннее отношение героя к этой системе идей не так уж просто. В ответ на упреки Павла Петровича в проповеди материализма Базаров причисляет это понятие к разряду тех «иностранных слов», которые, по его только что высказанному утверждению, «русскому человеку даром не нужны». Иными словами, Базаров протестует против попытки отождествлять его взгляды с понятием «материализм».

Антропологическая система, видимо, импонирует ему своей рациональной ясностью и простотой решения проблем. Заметить это совсем нетрудно, достаточно присмотреться к тем случаям, когда Базаров использует антропологические идеи, подкрепляя ими свои оценки или позиции, в споре. Но он явно не хочет связывать себя законченной философской концепцией, пусть даже близкой ему по духу.

Такова его постоянная и неизменная позиция. Базаров совершенно искренне недоумевает, когда при нем заходит речь о необходимости чему-то верить или признавать какие-то авторитеты. Столь же естественно и непроизвольно его отталкивание от всякой «субстанциональной» категории, будь то «логика истории», «долг», «право», «наука» или что-нибудь еще. Его ум противится любым заданным предпосылкам и окончательным решениям, и это даже не принцип, а неотъемлемое, органическое свойство его мышления. Сам тип его мышления исключает всякую законченность и нормативность, исключает все, что может как-то ограничить его критицизм. Поэтому, отвергая старые теории, Базаров не намерен доверяться новым: не обернутся ли они догмами, которые потребуют повиновения. Он хочет сохранить свободу и живой контакт с реальностью. И то и другое для него дороже любых «доктрин». 51

Итак, в обоих случаях тип культуры, с которым связан в романе главный герой, не предшествует его личности, воздействуя на нее извне. Не она его формирует, а он ее — отсюда возможность его внутренней свободы по отношению к ней. Эта свобода со временем обнаруживается наглядно, проявляясь в способности героя «отделяться» от своих теорий.

Отчетливый намек на это есть уже в эпилоге «Рудина». «Я упивался словами и верил в призраки» (6, 364), — говорит Рудин Лежневу. Это явно относится к метафизическим концепциям юности героя. Они позволяли воспринимать историю человечества как осуществление благого замысла высших сил, позволяли видеть в каждой отдельной личности прямое орудие, этих сил, позволяли веровать во всемогущество абстрактной мысли, в ее способность полностью и навсегда разрешить все противоречия бытия. Но неудачи и унижения отрезвляют, и наступает момент, когда все эти грандиозные метафизические утопии герой отбрасывает как нечто нереальное. Однако сама жизненная цель, идейными обоснованиями которой они служили, остается непоколебимой. Рудин по-прежнему живет ради служения истине и благу людей, конкретизируя эту цель по собственному разумению, каждый раз эмпирически, «ощупью» находя определенное направление своей деятельности.

Такой оборот дела обнаруживает глубочайшие внутренние мотивы героического энтузиазма Рудина, мотивы, для которых исповедуемые героем идеи были только формой — подходящей, естественной, но все-таки в принципе отделимой. Теперь, когда прежние обоснования возвышенной цели себя дискредитировали и по существу отпали, становится очевидным, что ее источник — в самой личности героя, в индивидуальных свойствах и потребностях его натуры. Именно так понимает теперь положение вещей он сам: «...Во мне сидит какой-то червь, который грызет меня и гложет и не дает мне успокоиться до конца... Я родился перекати-полем... Я не могу остановиться» (6, 357, 366). Конечно, объективные категории «истины», «добра», «пользы существенной» сохраняют для Рудина свое прежнее значение, но все они фактически превратились во «внутренние» реальности его сознания и только в этом качестве существуют на самом деле, потому что в объективной реальности общественной жизни Рудин не находит для них никакой опоры. Сознание этого явно прорывается в горьком замечании Рудина о том, как «мудрено... строить, когда и почвы-то под ногами нету, когда самому приходится собственный свой фундамент создавать» (6, 357).

И опять-таки можно заметить, что типичная тургеневская ситуация, бегло намеченная в «Рудине», получает открытое и напряженное выражение в «Отцах и детях». В XXI главе разговор Базарова с Аркадием позволяет догадаться о глубокой духовной драме героя. Базарову ясно, что его стремлениям равно противостоят законы природной и общественной необходимости, что разлад с ними принципиален и неустраним.

Безучастности законов общества и природы Базаров не может противопоставить никакого собственно человеческого объективного закона. Антропологическая концепция здоровой человеческой натуры сама подвергнута теперь «полному и беспощадному отрицанию». «Какую клевету ни взведи на человека, он в сущности заслуживает в двадцать раз хуже того» (8, 326),— таково теперь суждение Базарова о родовой природе всех людей.

Теперь и собственная цель представляется ему в новом свете. «Я придерживаюсь отрицательного направления — в силу ощущения. Мне приятно отрицать, мой мозг так устроен — и баста!» (8, 325).

Разумеется, логически эта формула может быть увязана с утверждением: «Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным» (8, 243), прозвучавшим в начале романа. Однако подобная увязка возможна лишь в отвлечении от контекста двух конкретных разговоров и ситуаций. Когда Базаров говорил, что «в теперешнее время полезнее всего отрицание» (8, 243), он исходил из того, что отрицание объективно необходимо всем. Заявляя, что он отрицает «в силу ощущения», в силу особенного «устройства мозга», которому «приятно» отрицать, Базаров явно отбрасывает прежнюю посылку. Теперь уже и речи нет о том, отвечает или не отвечает отрицание объективным потребностям общества; сама эта проблема больше не стоит. Цель предстает как личная потребность, не поддержанная никакими социально-нравственными санкциями. Это позиция человека, идущего своим путем не в силу убеждения, долга или надежды на успех, а просто потому, что он не может жить иначе. Такая позиция отчасти напоминает «разумный эгоизм» героев «Что делать?». Но сходство простирается неглубоко и не отменяет принципиального различия двух явлений. То, что стремится показать Тургенев, в известном смысле даже противоположно этике «новых людей». По логике «антропологического принципа» эгоизм человека состоит в его неизменном стремлении к удовольствию и пользе, а «разумная» природа этого эгоизма сводится к тому, что истинную пользу и высшее удовольствие может доставить человеку только благо других людей. Такое решение вопроса тоже означает отказ от повиновения традиционным нормам старого мира, но отказ от этого не ведет к нравственной автономии личности. У сторонников «антропологического принципа» есть иной верховный законодатель: эта роль принадлежит природе, естественному порядку вещей, не зависящему от чьей-либо субъективной воли. Все естественные стремления человека — не просто его личные расположения. Это и есть требования всеобщих законов природы, и «разумная» диалектика эгоизма — альтруизма представляется заданной именно таким, всеобщим и непререкаемым, законом естества. Он открыт и объяснен человеку наукой — остается лишь его исполнять.

В Базарове угадано принципиально иное соотношение необходимости и свободы. Базаров говорит, что ему «приятно» отрицать и что причина его непреклонности — в устройстве его мозга. Это похоже на антропологические формулы в самом крайнем их варианте. Но нет возможности утверждать, что «устройство», предрасполагающее к отрицанию, представляется Базарову всеобщей естественной нормой. Напротив, подтекст базаровского признания заключается в том, что такое «устройство» отделяет его, «нигилиста», от всех остальных людей. Поэтому у Базарова не находится серьезных возражений, когда Аркадий обращает его тезис об «ощущениях» против него же самого. «Во мне простое чувство справедливости заговорило...— возразил запальчиво Аркадий.— Но так как ты этого чувства не понимаешь, у тебя нет этого ощущения, то ты и не можешь судить о нем» (8, 327). И возникает необычная ситуация: впервые на протяжении романа Базаров практически побит в споре. Возразить и в самом деле нечего. «Отчего мне нравится химия? Отчего ты любишь яблоки? — тоже в силу ощущения. Это все едино. Глубже этого люди никогда не проникнут» (8, 325). Выходит, что «ощущения» у каждого свои, и утверждал это сам Базаров.

Все это придает базаровским «ощущениям» совсем не антропологический смысл. «Ощущения» здесь — необходимость, заданная личности законом ее собственной индивидуальной природы. Не удивительно, что Базаров не признает никакой законодательной силы, стоящей над ним и имеющей право определять его жизненную цель.

Общий закон «героического» уровня проявляется и по-иному. В жизненной позиции Лизы Калитиной или Елены Стаховой нет и намека на идеологическую инициативу. Но вместе с тем трудно видеть в их стремлениях и целях производное от какой-то системы идей, воздействующих на личность героини как объективная внешняя сила. Елена Стахова, например, явно не нуждается ни в каких идеологических обоснованиях своей цели: ее стремления рвутся прямо из глубины ее натуры. Ее равнодушие к философским доктринам очевидно. На первый взгляд она может показаться религиозной, но в ее религиозности очень скоро обнаруживается отсутствие смирения и — что еще важнее — веры в существование высшей справедливости, таящейся в глубине противоречий жизни. Иначе говоря, отсутствие таких элементов, без которых совершенно немыслимо христианское мировоззрение. Существенна и одна особенность записей в дневнике героини: Елена прилагает к своим чувствам общеизвестные нравственные критерии и сознает, что с точки зрения этих критериев ее чувства не могут быть оправданы. Она признает греховность своего равнодушия к родителям, невольную жестокость своего отношения к Шубину и Берсеневу, несправедливость своей беспощадной требовательности к любому человеку. Но все это не оборачивается муками совести, не рождает потребности искупления вины и вообще не меняет отношения Елены к миру и к людям. Очевидно, это отношение в своей основе не зависит от принципов и критериев, исходящих извне.

Глубочайшая сущность стремлений Лизы Калитиной в конечном счете тоже не определяется какой-либо внешней нормой. С наибольшей отчетливостью это обнаруживает уход Лизы в монастырь. Нормы христианской морали — ни в церковной, ни в народной их интерпретации — при данных обстоятельствах не требовали от нее религиозного подвига. Такого поступка вообще не требует ни одна из представленных в романе современных общественных норм. Поступок Лизы принципиально отличается от сходного поступка ее няни Агафьи, кончающей свою жизнь в раскольничьем ските. Для Агафьи затворничество — естественное завершение долгой жизни, в которой было достаточно и радостей, и грехов, и страданий, и, наконец, превратностей судьбы, постепенно ослабивших привязанность к земным благам и земным целям. Лиза уходит в монастырь на заре жизни, не изведав счастья, не совершив грехов, которые требовали бы такого искупления.

Итог представляется ясным: жизненная цель тургеневских героев и героинь не имеет позитивных оснований вне их собственных личностей. Цель задана герою его внутренними стремлениями и потребностями, все обоснования, идущие извне, явно «вторичны». Это не означает отсутствия социально-исторических предпосылок, напротив, они всегда обозначены у Тургенева. В конце концов позиция героя всегда определяется его реакцией на противоречия русской общественной жизни, на ее рутинность, бездуховность и хаотичность. Но очевидно особое свойство таких предпосылок. Это предпосылки провоцирующие, предпосылки-«раздражители», их связь со стремлениями героя, как правило, негативная. И только в «провоцирующем» смысле — через отталкивание — порождает окружающий мир жизненную цель тургеневского героя. Все объективные воздействия иного рода лишь способствуют оформлению этой цели, но не являются ее источниками.

Иными словами, духовный поиск героя по существу автономен. Тем любопытнее то обстоятельство, что столь полная самостоятельность и суверенность личности не оборачивается у тургеневских героев и героинь эгоистической обособленностью и ограниченностью. Происходит как раз обратное: чем полнее духовная автономия воссозданной Тургеневым личности, тем отчетливее общезначимый, социально-нравственный характер ее цели, тем более широк и универсален ее масштаб. Эта закономерность явственно проступает во внутренней диалектике базаровских стремлений: ничем извне не направляемая и ни на что вне себя не опирающаяся личная воля в самой себе несет потребность переустройства общества и всей человеческой жизни. Степень всеобщности этой цели такова, что можно прямо говорить о ее общенациональном масштабе. Базарову нужна другая Россия: будь его воля, он изменил бы на свой лад и мысли, и чувства, и поведение русских людей, исправил бы по собственному разумению все условия их существования.

Рудин готов помириться на меньшем. «Слепую бабку и все ее семейство своими трудами прокормить, как, помнишь, Пряженцев... Вот тебе и дело» (6,364—365), — говорит он Лежневу. Но в соотнесении с вдохновляющей героя целью даже малые дела получают грандиозный всеобщий смысл. Они осознаются как акты служения истине и благу человечества, представителями которого оказываются слепая бабка с ее семейством и вообще все, кто встречается герою на его жизненном пути.


Поможем в написании учебной работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой





Дата добавления: 2015-09-15; просмотров: 371. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2022 год . (0.086 сек.) русская версия | украинская версия
Поможем в написании
> Курсовые, контрольные, дипломные и другие работы со скидкой до 25%
3 569 лучших специалисов, готовы оказать помощь 24/7