Прямая речь и прямой внутренний монолог
В шаблоне ПР передаются как внешние, так и внутренние речи персонажа. Этот шаблон подразумевает, как правило, аутентичную передачу чистого ТП. Существуют, однако, случаи, в которых ПР не передает ТП аутентично. К таким случаям мы обратимся в дальнейшем. Если ТП и ТН не различаются по своим лексическим и синтаксическим признакам на протяжении всего произведения, то оппозиция текстов нейтрализована в признаках 7 и 8, и тогда типичная схема признаков ПР выглядит следующим образом: Эта разновидность ПР, которую В. Волошинов [1929] называет «обезличенная прямая речь», встречается в литературе до XIX в., где она, однако, как сознательно употребляемый прием не используется. Ее появление в более новой литературе, например в прозе модернистского орнаментализма, служит особым эстетическим целям. Но с текстовой интерференцией она имеет так же мало общего, как и основной тип ПР[189]. Если внутренняя речь расширяется, принято говорить о внутреннем монологе. Внутренний монолог, который по ошибке нередко отождествляется с НПР, может передаваться в шаблонах и ПР, и НПР. В первом случае мы говорим о прямом внутреннем монологе, а во втором – о несобственно-прямом монологе [190]. Прямой внутренний монолог по своему назначению – дословное воспроизведение внутренней речи персонажа, с сохранением не только ее содержания, но и всех особенностей грамматики, лексики, синтаксиса и языковой функции. Но далеко не всегда в прямом внутреннем монологе сохраняются все особенности ТП. Наряду с основным типом, который отличается последовательным воспроизведением стилистических и экспрессивных средств ТП, мы нередко находим «обезличенный» вариант прямого внутреннего монолога, в котором мысли и рассуждения героя облечены в нарраториально упорядоченную синтаксическую форму. Примером служит один из монологов Пьера Безухова: «Елена Васильевна, никогда ничего не любившая, кроме своего тела; и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер, – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. <...> Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы для бедных... Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигали в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что-то новое, всякий раз изумляла его (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. Т. 10. С. 296). Пьер Безухов здесь явно служит рупором самого автора (от которого нарратор мало диссоциирован) и высказывает его, т. е. автора, правду. Внутренняя речь как бы обработана, упорядочена, сглажена нарратором, приближена к стилю повествовательного текста. Над персонально-характерологической функцией внутреннего монолога здесь преобладает его аукториально-идеологическая функция. Какие бы то ни было черты ассоциативного развития мысли и признаки спонтанной артикуляции отсутствуют. Примечательно, что при переходе от прямого монолога к речи нарратора стиль никаких изменений не претерпевает. Автор «Войны и мира», как правило, держит монологи героев в «ежовых» нарраториальных и в конечном счете аукториальных (т. е. в своих авторских) «рукавицах». Но встречаются в этом романе и внутренние монологи героев, где непосредственно воспроизводится процесс восприятия, воспоминания и мышления. Таков двуголосый монолог, в котором Андрей Болконский признается перед самим собой в честолюбии: Ну, а потом? – говорит опять другой голос, а потом, ежели ты десять раз прежде этого не будешь ранен, убит или обманут; ну а потом что ж? «Ну, а потом... – отвечает сам себе князь Андрей, – я не знаю, что будет потом, не хочу и не могу знать; но ежели хочу этого, хочу славы, хочу быть известным людям, хочу быть любимым ими, то ведь я не виноват, что я хочу этого, что одного этого я хочу, для одного этого я живу. Да, для одного этого! Я никогда никому не скажу этого, но, боже мой! что же мне делать, ежели я ничего не люблю, как только славу, любовь людскую (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. Т. 9. С. 324). Когда Толстой, психолог обыденных ментальных ситуаций, изображает особые состояния сознания – полусон, полубред, сильную взволнованность [ср. Есин 1999: 323—324], он пользуется в высшей степени персональным, сугубо миметическим, предвосхищающим модернистские формы психологизма видом внутреннего монолога, ассоциации которого могут быть организованы не тематической связностью, а звуковыми сходствами, как это имеет место в следующем монологе Николая Ростова: «Должно быть, снег – это пятно; пятно – «une tache» – думал Ростов. – Вот тебе и не таш...» «Наташа, сестра, черные глаза. На... ташка... (Вот удивится, когда я ей скажу, как я увидал государя!) Наташку... ташку возьми» <...> «Да, бишь, что я думал? – не забыть. Как с государем говорить буду? Нет, не то – это завтра. Да, да! На ташку наступить... тупить нас – кого? Гусаров. А гусары и усы... По Тверской ехал этот гусар с усами, еще я подумал о нем, против самого Гурьева дома... Старик Гурьев... Эх, славный малый Денисов! Да, все это пустяки. Главное теперь – государь тут. Как он на меня смотрел, и хотелось ему что-то сказать, да он не смел... Нет, это я не смел. Да это пустяки, а главное – не забывать, что я нужное-то думал, да. На – ташку, нас – тупить, да, да, да. Это хорошо» (там же. С. 325—326). В научной литературе приоритет в употреблении такого типа внутреннего монолога и по сей день приписывается А. Шницлеру («Лейтенант Густль», 1900) или Э. Дюжардену («Отрезанный лавр», 1888). Оспаривая утверждение Дюжардена [1931: 31], что первое сознательное, систематическое и устойчивое употребление monologue intérieur датируется его же романом, Глеб Струве [1954] обращает внимание на более ранний образец: в статье «Детство и отрочество. Военные рассказы графа Л. Н. Толстого» (1856) Н. Г. Чернышевский (который позднее в романе «Что делать?» (1863) сам создал примеры персонального внутреннего монолога) указывает на эту манеру изложения в «Севастопольских рассказах» (1855) Толстого. Толстой и был, по Струве, первым европейским писателем, сознательно и экстенсивно употреблявшим ту технику, которую Дюжарден [1931: 59] определил следующим образом: Внутренний монолог – это речь (discours) без слушателя и не произносимая, в которой тот или иной персонаж выражает свою самую интимную и самую близкую к несознательному мысль, до всякой ее логической организации, т. е. в стадии ее возникновения. Но и Толстому не принадлежит первенство в употреблении внутреннего монолога. За девять лет до «Севастопольских рассказов», Достоевский в «Двойнике» употребил целиком персональный, крайне ассоциативный вид прямого внутреннего монолога. Привожу один такой монолог в сокращенном виде: Хорошо, мы посмотрим, – думал он про себя, – мы увидим, мы своевременно раскусим все это... Ах ты, господи боже мой! – простонал он в заключение уже совсем другим голосом, – и зачем я это приглашал его, на какой конец я все это сделал? ведь истинно сам голову сую в петлю их воровскую, сам эту петлю свиваю. Ах ты голова, голова! ведь и утерпеть-то не можешь ты, чтоб не прорваться, как мальчишка какой-нибудь, канцелярист какой-нибудь, как бесчиновная дрянь какая-нибудь, тряпка, ветошка гнилая какая-нибудь, сплетник ты этакой, баба ты этакая!.. Святые вы мои! И стишки, шельмец, написал и в любви ко мне изъяснился! Как бы этак, того... Как бы ему, шельмецу, приличнее на дверь указать, коли воротится? Разумеется, много есть разных оборотов и способов. Так и так, дескать, при моем ограниченном жалованье... Или там припугнуть его как-нибудь, что, дескать, взяв в соображение вот то-то и то-то, принужден изъясниться... дескать, нужно в половине платить за квартиру и стол и деньги вперед отдавать. Гм! нет, черт возьми, нет! Это меня замарает. Оно не совсем деликатно! <...> А ну, если он не придет? и это плохо будет? прорвался я ему вчера вечером!.. Эх, плохо, плохо! Эх, дело-то наше как плоховато! Ах я голова, голова окаянная! взубрить-то ты чего следует не можешь себе, резону-то взгвоздить туда не можешь себе! Ну, как он придет и откажется? А дай-то господи, если б пришел! Весьма был бы рад я, если б пришел он; много бы дал я, если б пришел... (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 1. С. 160—161). От ассоциаций Николая Ростова в «Войне и мире» и от внутреннего разговора Голядкина с самим собой уже недалеко до потока сознания, т. е. техники повествования, где диегесис излагается уже не в виде повествуемой нарратором истории, а в форме рыхлой вереницы («потока») мимолетных впечатлений, свободных ассоциаций, мгновенных воспоминаний и фрагментарных размышлений персонажа, которые, как кажется, не подвергаются какой бы то ни было нарраториальной обработке, а чередуются по свободному ассоциативному принципу[191].
|