ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 19 страница
- Алло! Говорят из секции горсовета. Срочно пришлите оркестр. Сегодня в пять часов похороны нашего сотрудника! - Я не пришлю! - Как? - Не пришлю, - говорю. - Это говорят из секции горсовета. - Все равно не пришлю. - По какому праву? - Не хочется. - Как вы так говорите? Как вы можете так говорить? - Давно научился... - Мы будем жаловаться. - Жалуйтесь! - Вы будете отвечать! - Есть, товарищ! - Хорошо, товарищ! - Ничего хорошего! И жаловались, обвиняли в общественном индифферентизме, в зловредном воспитании юношества. Нужно, впрочем, сказать, что на жалобы эти никто не обращал внимания и вполне соглашались с моими доводами: нельзя же ни за что ни про что гонять ребят в город, заставлять их пять километров носить тяжелые трубы, дуть, ходить, отрываться от работы, от книги, от школы.
(24)...и в стуке ее колес я снова не различал ничего тревожного. Только в сельских наших делах иногда что-то цеплялось и царапало, требовало осторожности и регулярного досмотра. Село было плохое, и селяне были особенные. Земли у них почти не было, и землей занимались немногие. Командовали и задавали тон бородачи, которые сами ничего не делали, возились с церковью и писали на нас разные жалобы. У них было множество братьев и сыновей, промышляющих в городе извозом, спекуляцией и другими делами, по нашим сведениям, более темного колера. Именно эта группа и хулиганила на селе, по праздникам напивалась, ссорилась между собою, и в нашу больничку часто приводили грязных, истерзанных дракой людей с ножевыми ранами. Ко мне приехал инспектор милиции и просил помощи. Коваль этими делами специально занялся, но успех приходил медленно. Наши комсомольские патрули, правда, озватили Подворки своими щупальцами, при помощи нашего кино и театра мы привлекли к себе рабочую молодежь, большею частью служившую на железной дороге, появились в Подворках преданные нам друзья и помощники. Но монастырь недаром просидел на горе триста лет: сельское наше общество слишком глубоко было поражено вековой немощью почти первобытной дикости, церковного тупого ритуала и домашнего домостроевского хамства. Мы начали строить в селе хату-читальню, но и в сельсовет засели церковники, и постройка поэтому проходила мучительно, сопровождалась хищением строительных материалов и даже денег. Стариковская часть села, выглядывая из-под железных крыш и из-за основательных заборов, недвумысленно ворчала, а молодежь встречала наши патрули открыто враждебно, затевала столкновения по самым пустяшным поводам, угрожала финками. Мы не доводили дело до прямой боорьбы, желая предварительно закрепить за собою значительную часть сторонников и точнее разобраться в сложных селянских отношениях. Но совершенно отказаться от военных действий было невозможно. Давно кончился день. Только в окне сторожевого отряда ярко горит электрическая лампа. По прохладной земле еле слышно проходит охрана, если там нет Миши Овчаренко. Миша всегда что-нибудь напевает, не обнаруживая, впрочем, в своем пении ни приятного голоса, ни чрезмерного уважения к неприкосновенности песенного мотива. Поэтому многие просят Мишу не петь по ночам, но я люблю, когда Миша поет. Мишино пение обозначает полное благополучие в колонии - поезд почти бесшумно бежит по рельсам, станция ещё далеко, можно спать спокойно. Но и Мишино пение бывает обманчиво. В одну из таких спокойных ночей я сквозь сон начинаю различать огни незнакомой чужой станции. В мои двери бьют изо всех сил, и не слышно никакого мирного пения. Кое-как одеваюсь, выскакиваю. Миша и Галатенко стоят на крыльце, но их привычные фигуры нарисованы не на знакомом фоне колонистской ночи, а черт его знает на чем: ночь наполнена отчаянным воплем, я даже не разбираю сразу, откуда идут эти ужасные крики. - Что это такое? - спрашиваю я. - Вы понимаете? - говорит Миша. Мы подходим к обрыву горы. Вопль стоит такой многоголосый, такой всепокрывающий, что у меня не возникает никаких сомнений: на село напала банда, здесь почти под нашими ногами происходит поголовная резня. Я начинаю различать стоны умирающих, последние взвизги жертв, когда нож уже полоснул по горлу, панический, бесполезный вой беглецов, на которых уже напали, над которыми уже занесен меч или кривая татарская сабля. - Давай тревогу, - кричу я Мише и сам бегом спешу за револьвером. Через полминуты я снова над обрывом, вопли ещё шире, ещё отчаяннее. Я подаю в дуло патрон и почти терясю: что делать? Но из спален глухо доносится сигнал, и сейчас же вырывается во двор, оглушая меня, нестерпимая песня тревоги. Я спускаюсь по лестнице, и меня немедленно обгоняют низвергающиеся вниз, как лавина, колонисты. Что они там будут делать с голыми руками? Но я не успел дойти до пруда, как крики мгновенно прекратились. Значит, колонисты что-то сделали. Мы с Галатенко побежали вокруг пруда. На огромном дворе Ефима Хорунженко собралась вся колония. Таранец берет меня за руку и подводит к центральному пункту события. Между крыльцом и стеной хаты забилось в угол и рычит, и хрипит, и стонет живое существо. Таранец зажигает спичку, и я вижу свернувшуюся в грязный комок, испачканную кровью, взлохмаченную голую женщину. С крыльца прыгает Горьковский и подает женщине какую-то одежду. Она неожиданно вытянувшейся рукой вырывает у Витьки эту вещь и, продолжая рычать и стонать, натаскивает ее на себя. - Да кто это кричал? Таранец показывает на плетень вокруг двора. Он весь унизан белыми пятнами бабских лиц. С другой стороны крыльца колонисты насилу удерживают, повиснув на руках, широкоплечую размазанную в темноте фигуру. Фигура источает уже охрипшие матерные проклятия и густые волны перегара. - Пустите! Пустите! Какое ваше дело сюда мешаться? Все равно убью... Это член церковного совета Ефим Хорунженко. Когда я подхожу к нему, он на меня выливает целое ведро отборной матерщины, плюется и рычит. - Колонии позаводили! Народ грабите, байстрюков годуете! Иди с моего двора, сволочь, жидовская морда! Эй, люди! Спасите, гоните их, сукиных сынов! Хлопцы хохочут и спрашивают: - Эй, дядя, может, купаться хочешь? Пруд близко, смотри поплаваешь. Хорунженко вдруг затихает и перестает вырываться из рук. Я приказываю ребятам отвести его в колонию. Хорунженко вдруг начинает просить: - Товарищ начальник, простите, бывает же в семействе... Ночь продержали Хорунженко в клубе, а наутро отправили в милицию. Я упросил прокурора судить его показательным судом, и это обязательно прибавило для меня новые заботы. Дня не стало, чтобы в колонию не приходили бабы с жалобами на мужей, свекрух, свекров. Я не уклонялся от нагрузки, тем более что в моем распоряжении имелось замечательное средство - совет командиров. Обвиняемые в дерзком обращении с женами, люди с запутанными бородами и дикими лохмами на голове послушно являлись в назначенный час, выходили покорно "на середину" и оправдывались, отказываясь от труда удовлетворительно обьяснить, почему они обязаны отвечать на вопрос какого-нибудь командира восемнадцатого Вани Зайченко: - А за что вы побили вашего Федьку? - Когда я его побил? - Когда? А в субботу? Скажете - нет? Да?
(25) Сразу за первым снегом события пошли небывало ускоренными темпами, каких ещё не бывало в моей жизни. Было похоже, как будто мы понеслись не по рельсам, а по корявой булыжной дороге. Нас подбрасывало, швыряло в стороны, мы еле-еле держались за какие-то ручки. В то же время никогда не было в колонии такой простой дисциплины, такого прямодушного доверия. Именно в это время я получил возможность испытать закаленность коллектива горьковцев, которую он сохранил до последнего момента. Мы неслись вперед, потеряв точные покойные рельсы. Впереди нас мелькали то особенно радужные дали, то тревожно-серые клубы туманов. Двадцать отрядов горьковцев сурово вглядывались в них, но почти механически выслушивали будничные простые слова решений и спокойно бросались туда, куда и нужно, не оглядываясь и не следуя за соседом. Коммуна имени Дзержинского закончена была постройкой. По другую сторону Харькова на опушке молодого дубового леса лицом к городу стал красивый серый, искрящийся терезитом дом.
(26) Горович начал что-то доказывать ей, я не хотел даже слушать, но поневоле в сознании пробивались отдельные слова, утверждения, логические цепочки. Ну конечно, у этих людей гипертрофия силлогизма. Первое средство хорошее, второе средство плохое, следовательно, нужно употреблять первое средство. А почему оно называется хорошим? Где-нибудь оно проверено? Где-нибудь исчислены его результаты? Нет. Только потому оно хорошее, что в его словесном определении есть два-три хороших слова: человек, труд, коммунизм. Представлять себе воспитательную работу как простую цепь логических категорий просто неграмотно. Сказать, что это средство хорошо, а это плохо, - просто безобразие. Необходимо, чтобы кто-нибудь вошел в мое положение. Ведь никакой такой простой и (далее неразборчиво. - Сост.) логики в моей работе нет. Моя работа состоит из непрерывного ряда многочисленных операций, более или менее длительных, иногда растягивающихся на год, иногда проводимых в течение двух-трех дней, иногда имеющих характер молниеносного действия, иногда проходящих, так сказать, инкубационный период. Всякая такая операция представляет очень сложную картину, так как она должна иметь в виду и воспитательное влияние на целый коллектив, и влияние на данную личность, и влияние на окружающую среду, и сбережение материальных ценностей, наконец, она должна ставить и меня, и воспитательский коллектив в наиболее выгодное положение. Идеально проведенной операцией будет такая, при которой все указанные цели достигаются. Но как раз в большинстве случаев задача принимает характер коллизии, когда нужно бывает решить, какими интересами и в какой степени можно пожертвовать и полезно пожертвовать. Для того чтобы такая коллизия благополучно разрешилась или даже приняла характер гармонии, нужно бывает пережить огромное напряжение. В таком случае задача требует от меня сверхьестественной изворотливости и мудрости, широкого точного маневра, а иногда сложной игры, настоящей сценической игры. Чего добилась Брегель своей блестящей речью? Представил себе, что суд уступит ей и учредит помощь и покровительство Ужикову. Колонисты остаются в положении виноватых. Коллектив переживет неясную напряженность действия, опыт общественного бессилия, а Ужиков останется в колонии на прежней позиции стояния против всех, да ещё усложненной тем обстоятельством, что теперь на целые годы в нем будут видеть точку приложения брегелевского тормоза.
(27) В это время колонисты доканчивали работу на последнем фронте, в Подворках. На рождественнских святках Ховрах был пьян, ночевал на сене, что-то продавал. В совете командиров Ховраху сделали капитальный ремон, и он снова пошел в работу, но за село комсомольцы принялись основательно. Заручившись разрешением милиции и ее искренним сочувствием, бригада Жорки Волков а в несколько ночей разгромила питейные притоны, коморы каинов и хулиганские шайки церковных сынков. Надеясь, что мы не пойдем на большой скандал, селянские герои вытащили из-за голенищ финки, но мы на скандал пошли. Коротков, принимавший самое активное участие в этой борьбе, однажды вечером, возвращаясь с Рыжова, подвергся нападению целой толпы, был ранен ножевым ударом и еле-еле убежал в колонию. Ночью мы, вызвав на помощь наряд милиции, арестовали главных деятелей подворской контрреволюции, и больше они в село не возвращались. В Наркомпросе мне сказали: - Вы там... ссориться с крестьянами, куда это годится. Я ничего не сказал, а когда вышел на улицу, плюнул.
(28) До того все перевернулось в этих головах, что пьянство, воровство и дебош в детском учреждении они уже стали считать признаками успеха воспитательной работы и заслугой ее руководителей. Более печального фона и более грустного положения для моего самочувствия я никогда в жизни не встречал. То, что являлось прямым результатом разума, практичности, простой любви к детям, наконец, результатом многих усилий и моего собственного каторжного труда, то, что должно было ошеломляюще убедительным образом вытекать из правильности организации и доказывать эту правильность, - все это обьявлялось просто несуществующим. Правильно организованный детский коллектив, очевидно, представлялся таким невозможным чудом, что в него просто не верили, даже когда наблюдали его в живой действительности. Я истратил очень немного времени, чтобы разводить руками и удивляться. Коротко я отметил в своем сознании, что по всем признакам у меня нет никакой надежды убедить олимпийев в своей правоте. Теперь уже было ясно, что чем более блестящи будут успехи колонии и коммуны, тем ярче будет вражда и ненависть ко мне и к моему делу. Но скорбеть по этому поводу времени у меня не было.
(29) Развернулся в коммуне блестящий красивый завод ФЭДов, окруженный цветами, асфальтом, фонтанами, настоящий советский завод. ФЭДы, конечно, не сразу вышли хорошими, и первые потребители наши, конечно, обижались. И тогда снова в последний раз пропищали сомнения: - Мы же говорили! Как это можно! Беспризорные! Хи-хи. Но это прошло. На днях десятитысячный ФЭД положили на столе у наркома коммунары, безгрешную блестящую машинку. Многое прошлое, и многое забывается. Уже не знают коммунары, что значит "сучить дратву". Токари, револьверщики, лекальщики до 7-го разряда, мастера, начальники цехов, знающие образованные люди, они не имеют ни времени, ни свободной души, чтобы вспоминать о дратве, разве из-под какой захолустной подворотни отсыревший старосветский потомок олимпийцев вякает спросонок: - Э... э... как же это? ФЭД! Почему ФЭД! А как же политехнизация? Он даже начинает шуршать какими-то брошюрами, которые сам написал и в которых доказывает, что политехническая школа - это значит полное невежество во всех областях техники. Но никто на него уже не обращает внимания, ибо на него жаль истратить даже баночку далматского порошка. Каждую весну коммунарский рабфак делает выпуск. Уже не один десяток студентов-коммунаров подходит к окончанию вузов: будущие инженеры, врачи, историки, геологи, судостроители, педагоги, радисты, штурманы, военные, агрономы, музыканты, актеры, певцы. Летом они сьезжаются в коммуну, и на них с возбужденной завистью смотрят пацаны. И каждое лето вместе с нами студенты идут в поход. Много тысяч километров прошли коммунарские колонны, по-прежнему по пяти в ряд, как всегда, со знаменем впереди и знаменитым своим оркестром. Прошли Крым, Волгу, Кавказ, побывали в Одессе, Москве, Баку, Тифлисе, много видели, многому научились.
ИЗ ПОДГОТОВИТЕЛЬНЫХ МАТЕРИАЛОВ К "ПЕДАГОГИЧЕСКОЙ ПОЭМЕ"
|