От Юлии. Милый мой друг, я только что наслаждалась самым отрадным зрелищем, какое только может пленять взоры
Милый мой друг, я только что наслаждалась самым отрадным зрелищем, какое только может пленять взоры. Самая благоразумная, самая славная девушка на свете стала наконец достойнейшей и лучшей на свете супругой. Человек порядочный, чаяния коего сбылись, полон уважения и любви к ней, и цель его жизни — баловать, боготворить ее, сделать счастливой. Не могу передать, как мне радостно быть свидетельницей счастья моей подруги, — то есть всей душою разделять его. Ты не останешься равнодушным к нашей радости, я в этом уверена, — ведь Клара всегда так нежно любила тебя, ты так дорог ей чуть ли не с детских лет, а она тебе — еще дороже после стольких ее благодеяний. Да, все чувства ее находят отклик в наших сердцах. Если они ее радуют, то нас они утешают, — в том-то и ценность дружбы, соединяющей нас троих, что счастье одного облегчает страданья двух остальных. Не будем, однако, скрывать от себя, что мы отчасти теряем нашу несравненную подругу! Сейчас жизнь у нее идет по-иному. Возникли новые отношения с людьми, новые обязанности, и сердце ее, принадлежавшее доныне только нам, теперь в долгу перед новыми привязанностями, и дружба обязана уступить им первое место. Более того, друг мой, мы должны с большею щепетильностью принимать ее ревностную заботу о нас. Нельзя пользоваться тем, что она любит нас, а мы нуждаемся в ее помощи, но надобно и считаться с тем, приличествует ли все это ее новому положению и одобрит или осудит супруг ее поступки. Нет нужды допытываться, что потребовала бы в таком случае добродетель, — достаточно законов дружбы. Тот, кто ради своей пользы подвел бы друга, не имеет права на дружбу! В девицах она была свободна, за свои поступки отвечала сама перед собою — благородство ее намерений оправдывало ее в собственных глазах. Нас она почитала супругами, созданными друг для друга, и в ее чувствительном и непорочном сердце целомудреннейшая стыдливость сочеталась с нежнейшим состраданием к грешной подруге, — она прикрывала мои грехи, сама не греша. Ныне же все изменилось. Она должна давать отчет в своем поведении другому; она не только поклялась в верности, — она поступилась своей свободой. Она одновременно оберегает честь двух человек, и ей нельзя оставаться только порядочной, а надобно, чтобы ее все уважали. Ей уже мало творить добро, а нужно, чтобы все одобряли ее поступки. Добродетельной женщине следует быть не только достойной уважения мужа, но вызывать в нем уважение. Если муж порицает ее, — значит, она заслуживает порицания; и даже если она безгрешна, она становится виноватой, раз ее подозревают, ибо соблюдение приличий — одна из ее многочисленных обязанностей. Я не совсем уверена, правильны ли все эти соображения, — суди об этом сам, но какое-то внутреннее чувство подсказало мне, что сестрице нельзя по-прежнему быть моей наперсницей и что не она первая должна завести об этом речь. Мои суждения часто вводили меня в обман, но тайные движения души никогда, оттого-то я более доверяю своему чутью, нежели разуму. Вот почему я под каким-то предлогом взяла твои письма, которые хранила у нее, опасаясь всяких случайностей. Она их вернула с сердечною тоскою, которую сразу угадало мое сердце, и я убедилась, что поступаю правильно. Объяснения у нас не было, — мы все сказали друг другу взглядом. Она со слезами обняла меня. Не проронив ни слова, мы почувствовали, что язык дружбы в речах не нуждается. Что же до нового адреса для писем, то я прежде всего подумала о Фаншоне Анэ — это было бы всего надежнее. Но если молодая женщина по своему положению ниже сестрицы, так неужели это повод к тому, чтобы меньше уважать ее доброе имя! Не следует ли, напротив, страшиться, что мой пример для нее опаснее — ведь чувства у нее менее возвышенные, и то, что Для одной было проявлением самоотверженной дружбы, не станет ли для другой источником развращенности, и, злоупотребляя ее благодарностью, не заставлю ли я добродетель служить орудием порока! Ах, довольно и того, что я грешница, — зачем приобретать соучастников и отягчать свои проступки бременем чужих проступков? Оставим эту мысль, друг мой. Я придумала иной выход, — по правде говоря, он не так надежен, но зато и не так заслуживает порицания, ибо тут но будет опорочено ничье имя, и мы обойдемся без посредника. Ты будешь писать мне на вымышленное имя, ну, например, г-ну Боске, и вкладывать письмо в конверт, адресованный Реджанино, а уж мое дело предупредить его. Таким образом, и сам Реджанино ничего не узнает. Самое большее — у него возникнут подозрения, но дознаваться он не посмеет, так как милорд Эдуард, от которого зависит его благополучие, мне за него поручился. А пока мы будем переписываться таким способом, я выясню, нельзя ли снова прибегнуть к способу, коим мы пользовались в дни твоих странствий по Вале, или к какому-либо иному, — более постоянному и надежному. Если б я даже не знала о твоем душевном состоянии, я поняла бы по тону твоих писем, что жизнь, которую ты ведешь, тебе не по вкусу. Письма г-на де Мюра, которыми недовольны во Франции, не столь беспощадны. Подобно ребенку, который досадует на своих учителей, ты на первых же своих наставниках вымещаешь злобу за то, что тебе приходится изучать жизнь света. И всего удивительнее, — в особенное негодование тебя приводит то, что располагает к себе всех иностранцев, то есть радушие французов и их умение держать себя в обществе, хотя, по твоему же признанию, тебе следовало бы все это восхвалять. Ты говорил о необходимости различать, что присуще именно Парижу и что — любому большому городу; однако, не зная, что свойственно тому и другому, ты все порицаешь, не разобравшись, справедливы или пристрастны твои наблюдения. Как бы то ни было, французскую нацию я люблю, и мне не по сердцу, если о ней дурно отзываются. Из хороших книг, которые она нам дарит, я почерпнула — вместе с тобою — большую часть своих познаний. А кому мы обязаны тем, что наша родина уже не варварская страна? Оба вечичайших и добродетельнейших представителя новых времен — Катинá и Фенелон[120] — были французами; Генрих IV, король, которого я люблю, добрый король, тоже был французом. Пусть Франция и не страна свободы, зато она страна правдолюбия; а такая свобода, по мнению мудреца, стоит всякой другой. Французы гостеприимны, покровительствуют чужеземцу, даже прощают ему правду, которую им неприятно слышать; а ведь в Лондоне забросали бы камнями смельчака, сказавшего об англичанах лишь половину тех обидных слов, которые французы дозволяют говорить о себе в Париже. Батюшка провел жизнь во Франции и восторженно отзывается о ее добром и обходительном народе. Он пролил кровь, служа государю, и государь этого не забыл, — сейчас, когда отец ушел на покой, он все еще удостаивает его своими милостями. Таким образом, меня близко касается добрая слава страны, в которой прославился мой отец. Любезный друг, ведь у всякого народа свои и хорошие и плохие качества, — почитай, по крайней мере, правду восхваляющую так же, как и правду порицающую. Вот что еще хотелось мне сказать: стоит ли тебе тратить на праздное хождение в гости то время, что тебе еще остается провести в Париже? Ужели Париж более узкое поприще для расцвета талантов, чем Лондон? Или чужеземцам там труднее выйти на путь преуспеяния? Поверь мне, не все англичане лорды Эдуарды и не все французы походят на ненавистных тебе болтунов. Дерзай, пробуй, старайся, хотя бы для того, чтобы глубже познать нравы и судить, каковы на деле те люди, что так хорошо говорят. Как уверяет дядюшка, ты хорошо знаком с государственным устройством империи и ролью ее государей. Милорд Эдуард находит также, что ты недурно изучил основы политики и различные системы государственного правления. У меня нейдет из головы, что тебе подобает жить в той стране, где больше всего почитается достоинство человека, и что, как только тебя узнают, тебе найдется занятие. Что до религии, то почему твое вероисповедание повредит тебе более, чем любому другому? Ведь разум верней всего предохраняет и от нетерпимости и от фанатизма. Или во Франции царит более ханжеский дух, чем в Германии? И кто помешает тебе достичь в Париже того же, чего г-н де Сен-Сафорен достиг в Вене[121]? Когда видишь перед собою цель, то надо не откладывая добиваться ее, — ведь так скорее придет успех. Если говорить о средствах к достижению цели, то, конечно, гораздо порядочнее выдвинуться благодаря своим талантам, чем благодаря друзьям! А подумать… О, это море… Еще более долгий путь… Я бы предпочла Англию, если бы до Парижа было дальше, чем до нее. Кстати, я приметила что-то нарочитое в твоих письмах об этом большом городе. Ты когда-то с таким увлечением писал мне о жительницах Вале, — отчего же ты обходишь молчанием парижанок? Ужели эти изящные, прославленные женщины меньше заслуживают описания, чем какие-то жительницы гор, простоватые и неотесанные? Уж не боишься ли ты заронить в мое сердце тревогу, набросав портрет самых обворожительных созданий на свете? Полно, не заблуждайся, друг мой, — ведь всего пагубнее для моего душевного покоя именно то, что ты о них не рассказываешь. И что бы ты ни говорил, но твое молчание внушает мне гораздо больше подозрений, нежели восторженные речи[122]. Мне было бы очень приятно также, если б ты написал хоть несколько слов о парижской опере, о которой здесь рассказывают чудеса. Что ж, пусть музыка плоха, но театральное представление может иметь свою прелесть; а если это и не так, у тебя будет предмет для злословия, и ты, по крайней мере, никого не оскорбишь. Не знаю, стоит ли говорить, что несколько дней тому назад, воспользовавшись свадебным торжеством, ко мне, словно по сговору, явились еще два жениха: один — уроженец Ивердэна[123], — шатается из замка в замок в поисках приюта и охотничьих забав; другой — из немецкой Швейцарии — приехал в бернской почтовой кибитке. В первом есть нечто от щеголя, говорит он довольно развязно, — его замечания, вероятно, кажутся остроумными тем, кто не вникает в их суть. Другой же, невероятный балбес, застенчив, но это не милая застенчивость, которая возникает от боязни не понравиться, а замешательство, владеющее глупцом, который не знает, что сказать, и неловкость, появляющаяся у распутника, которому не по себе в обществе порядочной девушки. Достоверно зная намерения отца насчет этих господ, я с удовольствием пользуюсь его позволением обходиться с ними по своей воле, а прихоть моя такова, что скоро и следа, я думаю, не останется от прихоти, приведшей их ко мне. Я ненавижу их — как посмели они посягать на сердце, где царишь ты! Нет у них такого оружия, чтобы отвоевать его у тебя, а если бы и было, я возненавидела бы их еще сильнее. Да где им взять его, и им, и всем другим, и всему свету? Нет, нет, будь покоен, милый друг, когда б я встретила человека, достойного тебя, когда б предстал передо мною двойник твой, то все равно я бы внимала лишь тебе первому. Не тревожься из-за этих проходимцев, о которых мне и говорить не хочется. С каким удовольствием я бы выказала им все свое отвращение, разделив его поровну на две части, да так, чтобы сии господа тотчас же исчезли вместе, как вместе и появились, и чтобы я сообщила тебе сразу же о том, что оба вдруг уехали. Господин Крузас недавно издал опровержение на «Послания» Попа,[124] оно мне не понравилось. Говоря откровенно, я не знаю, кто из двух сочинителей прав. Но я хорошо знаю, что книга г-на Крузаса никогда никого не заставит свершить доброе деяние и что нет такого доброго поступка, какого не попытаешься сделать, прочтя книгу Попа. Я всегда сужу о прочитанном по себе — вдумываюсь, как воздействовало оно на мою душу, и просто не представляю себе, какую пользу может принести книга, ежели она не зовет читателей к добру[125]. Прощай, милый, милый друг мой, не хотелось бы так скоро кончать письмо, да меня уже дожидаются, торопят. С сожалением покидаю тебя, ибо на душе у меня весело, а я люблю делить с тобою все свои радости. За последние дни матушка стала чувствовать себя получше, и это воодушевляет и радует меня. Она так окрепла, что присутствовала на свадьбе, была посаженой матерью своей племянницы — вернее, второй дочери. Бедненькая Клара даже расплакалась от радости. Суди же сам, что творилось со мною, — ведь я недостойна ее и вечно страшусь ее потерять. Право, она так же радушно принимает гостей на семейном торжестве, как в ту пору, когда была в цвете сил, и кажется, что легкое недомогание даже придает какую-то особую прелесть ее непринужденной учтивости. Нет, никогда моя бесподобная маменька не бывала столь доброй, столь обаятельной, столь достойной обожания… Знаешь, она несколько раз справлялась о тебе. Со мною она о тебе не заговаривает, но я знаю, что она любит тебя, и если бы ее слушали, то она первым делом составила бы наше счастье. Ах, если сердце твое умеет чувствовать так, как это ему подобает, сколько долгов обязано оно уплатить!
|