К милорду Эдуарду
Да, милорд, с великой радостью подтверждаю, что сцена, произошедшая в Мейери, была переломом в моем безумстве и в моих бедах. Объяснения г-на де Вольмара касательно состояния моего совершенно меня успокоили. Душа слишком слабая исцелилась, насколько то возможно для нее; и лучше уж печалиться, сожалея о воображаемом счастье, нежели непрестанно страшиться возможного преступления. С тех пор как вернулся достойный г-н де Вольмар, я уже без колебаний называю его своим другом, дорогим мне именем, всю цену коего дали мне познать вы, милорд. И как же иначе должен я называть того, кто помогает мне возвратиться в лоно добродетели? Ныне в душе моей — мир, как и в том приюте, где я обитаю. Я уже не испытываю прежней неловкости и начинаю чувствовать себя как дома; правда, я не распоряжаюсь тут по-хозяйски, но мне еще приятнее, чтоб на меня смотрели как на близкого родного. Простота, равенство, царящие здесь, радуют мою душу, трогают и вызывают во мне уважение. Целые дни я провожу меж живым олицетворением разума и воплощенной добродетелью. Всегда общаюсь я со счастливыми супругами, их влияние постепенно действует на меня, и ныне сердце мое бьется в унисон с их сердцами, подобно тому, как голос наш усваивает интонации окружающих, с коими мы постоянно беседуем. Чудесный уединенный уголок! Очаровательное жилище! Чем дольше обитаешь в нем, тем оно милее сердцу! На первый взгляд здесь как будто мало блеску, но трудно не полюбить этот дом сразу же, как познакомишься с ним. Г-жа де Вольмар с такой любовью исполняет свои благородные обязанности, так хочет сделать счастливыми и добрыми всех, кто служит предметом ее забот — мужа, детей, каждого гостя и каждого слугу, что это благотворно сказывается и на них. В сем мирном приюте не услышишь суматошных возгласов и суеты, шумных игр и громких взрывов хохота; зато везде тут найдешь довольные сердца и веселые лица. Если здесь иногда и проливают слезы, то лишь слезы умиления и радости. Мрачным заботам, унынию и скуке доступ сюда заказан так же, как и пороку и неизбежным его последствиям — угрызениям совести. Что касается Юлии, то, если не считать ее тайной мучительной горести, о причинах коей я писал вам в прошлом письме[248], она должна быть счастлива, — все тут бесспорно сему способствует. Но вопреки многочисленным к тому основаниям тысячи женщин на ее месте пришли бы в отчаяние: однообразная и уединенная жизнь была бы для них невыносима; возня с детьми выводила бы их из терпения, заботы о домашнем хозяйстве наскучили бы им; они не полюбили бы деревню; мудрость и благородство мужа, скупого на ласки, казались бы им недостаточным возмещением за его холодность и пожилой возраст; его общество и сама его привязанность были бы для них тягостны. Они нашли бы ловкий способ держать его вдали от дома, желая жить на полной свободе, или же сами где-нибудь пропадали бы; презирая семейные радости, они искали бы вдалеке опасных утех и чувствовали бы себя хорошо в своем собственном доме лишь тогда, когда стали бы в нем чужими. Надобно обладать здоровой душой, чтоб почувствовать прелесть уединения; только хорошим людям приятно быть в кругу своей семьи и добровольно замкнуться в нем, и ежели есть на свете счастливая жизнь, то это, бесспорно, та жизнь, какую они ведут. Но орудие счастья ничто для тех, кто не умеет пользоваться им, и лишь тот понимает, в чем истинное счастье, кто способен насладиться им. Ежели меня попросили бы определить, как в этом доме достигают счастья, мне кажется, самым правильным было бы дать такой ответ: «Здесь умеют жить», употребив это выражение не в том смысле, какое придают ему во Франции, где оно означает: прожигать жизнь, подчиняясь всем прихотям моды, — а подразумевая иное: жить подлинно человеческой жизнью, для коей мы и рождены, той жизнью, о какой вы мне говорили, жизнью, пример коей вы подаете, жизнью, которая продлится и за ее земными пределами, ибо в день смерти нашей мы ее не утратим. Отец Юлии печется о благосостоянии своей семьи. Ведь у Юлии есть дети, их надлежит обеспечить средствами к существованию. Сие должно быть главной заботой человека, живущего в обществе, первостепенным его делом. Супруги Вольмар в равной мере заняты им. Вступая в брак, они выяснили размеры своего имущества, но их более интересовало, соответствует ли оно их нуждам, чем вообще достаточно ли оно для их звания. Убедившись, что любая почтенная семья могла бы удовлетвориться таким состоянием, и не имея дурного мнения о своих детях, они не боятся, что тем окажется недостаточно родительского наследства. Поэтому они больше стараются улучшить свое хозяйство, чем расширить свои владения; деньги свои они поместили более надежно, нежели прибыльно; вместо того чтобы приобретать землю, они подняли ценность имеющейся у них земли; они хотят увеличить наследство, которое оставят детям, единственным сокровищем — примером своего поведения. Правда, когда состояние не возрастает, оно может вследствие разных бедственных случайностей уменьшиться; но ежели такого соображения и достаточно для того, чтобы один раз увеличить именье, доколе же сей страх будет служить предлогом для того, чтобы непрестанно его расширять? Состояние придется разделить между несколькими детьми. Но разве они должны жить в праздности? Разве плоды собственных трудов не будут дополнением к полученной ими доле? При определений части, назначенной наследникам, разве не должна входить в расчет их собственная предприимчивость? Под маской благоразумия прокладывает себе дорогу ненасытная алчность, — судорожное стремление обеспечить себя от превратностей и ведет к сему пороку. «Тщетны попытки, — говорит г-н де Вольмар, — придать делам человеческим несвойственную им от природы прочность: разум велит нам многое оставлять на волю случая; а уж если жизнь и достояние человека, невзирая на все его ухищрения, зависят от случая, то сущее безумие — непрестанно мучить себя в настоящем, стремясь предотвратить возможные бедствия и неизбежные опасности в будущем». Г-н де Вольмар решил принять лишь одну меру предосторожности, а именно: прожить один год на свой капитал, не тратя доходов, и тогда в дальнейшем поступления всегда будут на год опережать расходы. Он полагает, что лучше немного уменьшить свой капитал, нежели без удержу гоняться за доходами. Такое уменьшение капитала десятикратно возмещено тем преимуществом, что благодаря ему не приходится при каких-либо превратностях прибегать к разорительным сделкам. Порядок и разумные правила заменяют г-ну де Вольмару бережливость; и то, что он тратит, обогащает его. Хозяева сего дома имеют состояние весьма скромное по понятиям светских людей о богатстве; но по сути дела я не знаю людей, живущих в большем достатке, чем они. Абсолютного богатства не существует. Слово «богатство» означает лишь соотношение между желаниями богача и более чем достаточными возможностями удовлетворить таковые. Один бывает богат, имея какой-нибудь арпан земли, а другой беден, обладая грудами золота. Беспорядочность и прихоти пределов не имеют и порождают больше бедняков, нежели истинные нужды. В Кларане равновесие держится на такой основе, которое делает его незыблемым, — а именно на совершеннейшем согласии супругов. На муже лежит обязанность получать доходы, жена ведает их расходованием, и согласие меж супругами стало источником их богатства. В доме Вольмаров достаток, свобода и веселость сочетаются с порядком и аккуратностью — и сие поначалу меня поражало. Ведь неприятной стороной хорошо поставленных домов надо считать царящую там атмосферу уныния и принужденности. Чрезмерная рачительность хозяев всегда немного отдает скупостью, все вокруг них дышит стеснением: в неукоснительно строгом порядке там есть что-то, говорящее о рабстве, и сей дух переносится с трудом. Слуги исправно делают свое дело, но вид имеют недовольный и боязливый. Гостей принимают хорошо, но они с недоверием пользуются предоставленной им свободой, — ведь если чувствуется, что ты на каждом шагу нарушаешь какие-то правила, то ты не смеешь и пошевелиться, боясь показаться неделикатным. Чувствуется также, что родители там рабы, которые живут не для себя, а для наследства своих детей, забывая о том, что они не только родители, но и люди и обязаны подавать детям пример достойной жизни и счастья, сочетаемого с благоразумием. А в Кларане следуют более справедливым правилам: здесь думают, что одна из главных обязанностей родителей заключается не только в том, чтобы у них в доме было весело и хорошо детям, но и в том, чтобы и самим родителям жизнь в доме была сладостна, дабы дети чувствовали, что такая жизнь дает счастье, и никогда у них не возникал бы соблазн искать счастья в образе жизни, противоположном родительскому. Одно из любимейших изречений г-на де Вольмара, которое он повторяет чаще всего по поводу развлечений своей жены и ее кузины, гласит, что унылая и убогая жизнь отцов и матерей почти всегда бывает первопричиной беспутства их детей. Что касается Юлии, у нее нет иного указчика, кроме собственного сердца, — указчика самого надежного, она внемлет его советам без всяких опасений, делает все, что оно повелевает ей, и потому всегда поступает хорошо. Сердце ее требует многого, и никто лучше Юлии не умеет ценить радостей жизни. Да и как же столь чувствительная душа осталась бы бесчувственной к удовольствиям? Наоборот, она их любит, она их ищет, она никогда не отказывается от удовольствий, какие ей больше всего нравятся; сразу видно, что она умеет ими наслаждаться; это не просто удовольствия, а удовольствия, созданные для Юлии. Она не пренебрегает ни своими удобствами, ни удобствами дорогих ей людей, то есть всех окружающих. Она не считает излишним ничего, что может способствовать благополучию разумных существ; излишним она называет все, что служит лишь для показного блеска, поэтому в ее доме вы найдете ту роскошь, что дает отраду чувствам, но не говорит об изнеженности и изысканности. Что касается великолепия и роскоши, отдающей тщеславием, то ее тут увидишь только в том, что сделано по вкусу отца, которому Юлия не могла перечить, да и тут всегда сказывается ее собственный вкус, стремление придать вещам не столько пышности и блеска, сколько изящества и тонкости. Когда я говорю ей, что в Париже и в Лондоне изобрели нынче способ мягче подвешивать кузов кареты, она сие одобряет; но когда я говорю, до каких цен дошла теперь лакировка карет, она перестает интересоваться и спрашивает, становятся ли кареты более удобными от прекрасной лакировки. Ей кажется, будто я сильно преувеличиваю, говоря, что дверцы роскошных экипажей нынче украшают весьма дорогостоящей нескромной росписью, вместо изображения гербов, коими их когда-то расписывали; оказывается, нынче седоку куда приятнее представить себя прохожему человеком дурных нравов, нежели человеком знатным! Особенно она возмутилась, когда узнала, что обычай этот ввели и поддерживают женщины и что от мужских экипажей женские кареты отличаются лишь тем, что роспись на них несколько более сладострастна. По сему поводу мне пришлось привести остроту вашего знаменитого друга, которую Юлия выслушала с неудовольствием. Однажды я был у него, когда ему показали двухместную карету такого сорта. Бросив взгляд на ее роспись, он тотчас пошел прочь, сказав хозяину экипажа: «Показывайте вашу карету придворным дамам, порядочный человек не решится ею пользоваться». Подобно тому, как первый шаг к добру — не делать зла, так и первый шаг к счастью — не страдать. Сии два правила, будучи восприняты людьми, сделали бы излишними многие предписания морали, и они любезны сердцу г-жи де Вольмар. Ко всякому злополучию, — касается ли оно ее самой или других, — она крайне чувствительна, и быть счастливой, видя кругом несчастных, для нее было бы так же нелегко, как нелегко для человека чистого всегда сохранять свою добродетель незапятнанной, живя среди порочных людей. Она совсем не обладает жалостью черствых людей, которые лишь отводят взор от тех страданий, кои они могли бы облегчить; Юлия сама ищет страдальцев, чтобы им помочь; ее мучит не то, что она видит несчастных, а то, что на свете существуют несчастные; для ее счастья надобно, чтобы она знала, что несчастных нет, по крайней мере вокруг нее, — ведь было бы безумием ставить свое счастье в зависимость от счастия всех людей. Она разузнает о нуждах своих соседей и так близко принимает их к сердцу, словно дело идет о ее собственных интересах; она знает всех окрестных жителей и, так сказать, расширяет круг своей семьи, включая в него этих людей, и не жалеет никаких усилий, дабы избавить их от горя и страданий, коим подвержена жизнь человеческая. Милорд, я рад воспользоваться вашими уроками; но я уверен, вы простите мне мои восторги, за которые я себя уже не упрекаю, — вы, несомненно, их разделяете. На свете нет и не будет второй Юлии. Провидение охраняло ее, — все, что касается Юлии, не могло быть делом случая. Кажется, что небо послало ее на землю, дабы показать людям, как прекрасна может быть человеческая душа и каким счастьем может она наслаждаться в безвестности частной жизни, не проявляя перед светом тех блистательных добродетелей, кои могли бы поднять ее выше обычного уровня, не зная славы, которая могла бы воздать ей должное. Ее грех, — если даже признать, что она совершила грех, — привел лишь к тому, что возросли ее душевные силы и мужество. Родители, друзья и слуги ее — все, по счастью, как будто созданы были для того, чтобы любить ее и быть ею любимыми. Ее родина — единственная страна, где ей и подобало родиться; простота, которая придает Юлии столько благородства, должна царить и вокруг нее; для того чтобы быть счастливой, ей надобно жить среди счастливых людей. Когда бы, на свою беду, она родилась в краю несчастного народа, который стонет под бременем угнетения и ведет безнадежную и бесплодную борьбу с пожирающей его нищетой, каждая жалоба угнетенных отравляла бы ей жизнь, всеобщее отчаяние удручало бы, и ее доброе сердце, разделяющее чужое горе и муки, непрестанно заставляло бы ее сочувствовать страданиям, кои она не может облегчить. А здесь, наоборот, все воодушевляет и поддерживает природную ее доброту. Ей не приходится оплакивать общественные бедствия. У нее нет перед глазами ужасной картины нищеты и отчаяния. Поселяне здесь зажиточны[249][250] и более нуждаются в ее советах, нежели в ее благостыне. Ежели и найдется где-либо сирота, слишком еще юный для того, чтобы добывать себе хлеб насущный, или покинутая людьми вдова, страдающая втайне, или одинокий старец, лишившийся детей и не имеющий средств к существованию, ибо силы его с годами ослабели, Юлия не боится, что ее благодеяния станут для них тягостны, что из-за этого на бедняков возложат всякие повинности, освобождая от таковых влиятельных мошенников. Она делает добро с радостью, сознавая, что оно идет людям на пользу. Счастье, вкушаемое ею, широко распространяется вокруг нее. Во всех домах, куда она входит, вскоре воцаряется благополучие, подобное тому, которое видишь в ее собственном доме, ибо достаток — наименьшее из благ, коим они обязаны ей; вслед за ним из семьи в семью проникают согласие и добрые нравы. Когда она выходит из своего дома, глазам ее предстоят лишь приятные предметы; возвратившись, она находит еще более сладостные предметы, повсюду она видит то, что любезно ее сердцу; и эта душа, не знающая чувства любви к себе, научится любить себя в своих благодеяниях. Да, милорд, повторяю, все, что касается Юлии, не безразлично для добродетели. Ее прелесть, ее дарования, ее склонности, ее борьба, ее ошибки, ее раскаяние, ее дом, ее друзья, ее семья, ее горести, ее радости и вся ее судьба говорят нам, что ее жизнь — образец единственный, коему немногие женщины захотят последовать, но коим против воли будут восхищаться. В здешних заботах о счастье ближнего мне более всего нравится то, что они всегда разумны и не имеют дурных последствий. Не всякому, кто хочет делать добро, это удается, — зачастую тот или иной, думая, что оказывает людям важные услуги, видит лишь то малое благо, какое они приносят, и не замечает их вреда. Г-жа де Вольмар обладает качеством, редким у женщин, даже самых лучших, у нее же развившемся блестяще; она тонко понимает, как надобно оказывать помощь, какие средства выбирать для этого, на каких людей изливать свою доброту. Тут она выработала себе известные правила и никогда от них не отступает. Она умеет и удовлетворить просьбу, и отказать так, чтобы в ее доброте не было слабости, а в отказе — каприза. Тот, кто совершил в своей жизни дурное дело, может надеяться лишь на справедливость с ее стороны и на прощение, если он ее оскорбил, но пусть не ждет от нее ни милостей, ни покровительства, ибо она предпочитает оказывать их более достойным людям. Однажды я слышал, как она довольно сухо отказала плохому человеку, который просил у нее о милости, зависевшей только от нее одной. «Желаю вам счастья, — сказала она ему, — но способствовать ему не хочу, ибо опасаюсь повредить другим, если мою помощь вы употребите во зло. На свете не так уж мало хороших людей, чтобы я обязана была заботиться о вас». Правда, подобная суровость весьма дорого ей стоит, и Юлии редко приходится к ней прибегать. Для нее закон — считать хорошим каждого, пока не доказано, что он плохой человек, а ведь очень мало найдется плохих людей, которые не умеют ловко укрываться от разоблачений. Ее деятельная доброта совсем не похожа на ленивое милосердие богачей: те деньгами откупаются от несчастных, отвергая их мольбы, и всегда вместо благодеяния, о коем их умоляют, только подают милостыню. Кошелек Юлии никак не назовешь неисчерпаемым, однако, став матерью семейства, она лучше умеет им пользоваться. Из всех видов помощи, коими можно облегчить участь несчастных, милостыня, по правде сказать, меньше всего стоит труда, к тому же это помощь самая преходящая и наименее надежная; а Юлия вовсе не стремится отделаться от несчастных, но хочет быть им полезной. Не дает она также всем без разбора советов, не оказывает без разбора услуги, не зная хорошенько, воспользуются ли ими разумно и честно. Никогда не откажет она в покровительстве тому, кто действительно в нем нуждается и заслуживает его; но людям беспокойным или честолюбивым, желающим возвыситься и выбиться из своего сословия, в котором им вовсе не так уж плохо живется, — редко удается упросить ее вмешаться в их дела. Возделывать землю и жить ее плодами — это естественные условия существования человека[251]. Мирные обитатели сел счастливы, но, чтобы восчувствовать свое счастье, надо, чтобы они сознавали его. Все истинные утехи человека им доступны, они страдают лишь от тех несчастий, кои неразлучны с человеческой природой, и тот, кто воображает, будто избавился от них, на деле лишь променял их на другие, более жестокие несчастья.[252] Сословие земледельцев — единственно необходимое и самое полезное; человек в нем становится несчастным, лишь когда его тиранят, измываются над ним, развращают его примером своих пороков. И ведь именно в этом сословии залог истинного процветания страны, силы и самобытного величия народа, который ни в чем не зависит от других наций, не вынужден нападать на них, дабы возвысить себя, и находит самые надежные средства для своей защиты. Когда хотят определить мощь какой-либо страны, светские умники осматривают дворцы государя, его гавани, его войска, арсеналы и города; а настоящие политики осматривают поля и нивы, идут в хижину землепашца. Первые видят то, что сделано, а вторые — то, что можно сделать. Исходя из сего правила, в Кларане, а еще более — в Этанже стремятся сделать жизнь поселян сколь возможно приятнее, но никогда не помогают им выйти из своего сословия. Ныне и самые зажиточные, и самые бедные словно с ума посходили: все посылают своих детей в города — одни отправляют их учиться, дабы они стали когда-нибудь господами; других родители отдают в услужение, желая снять с себя бремя их содержания. Зачастую молодые люди сами стремятся побродить по белу свету; девушки мечтают о господских уборах, юноши поступают за границей на военную службу; им кажется, будто они стали более важными особами, когда принесли в родное селение вместо былой любви к родине и свободе заносчивость и вместе с тем раболепство солдат-наемников и смешное презрение к прежнему своему состоянию. В Кларане всем поселянам доказывают, сколь вреден такой их предрассудок, ибо дети их в городах развращаются, бросают своих родителей, в постоянной погоне за фортуной рискуют своей жизнью, утратой нравственности, но очень редко достигают преуспеяния, ибо оно достается одному из сотни. Если упрямцы не слушают увещеваний, никто не поощряет их нелепых фантазий; им скрепя сердце предоставляют возможность устремиться навстречу порокам и нищете. Зато тех, кого удалось убедить, в Кларане изрядно вознаграждают за сию жертву, принесенную ими здравому смыслу. Их учат уважать свое естественное состояние и тем самым уважать самих себя; с крестьянами здесь обращаются просто, без городских церемоний, держат себя с ними степенно и непринужденно — так, чтобы сама манера обращения ставила каждого на свое место, но учила бы соблюдать свое достоинство[253]. Не найдется ни одного добропорядочного крестьянина, который не почувствовал бы уважения к себе, когда ему покажут, что к нему относятся иначе, чем к мелким выскочкам, кои на краткое время покажутся в деревне, чтобы покрасоваться там и приобретенным лоском затмить родителей. Г-н де Вольмар и барон д'Этанж, когда он бывает здесь, редко пропустят деревенские празднества — присутствуют на гимнастических состязаниях, на раздаче наград, на военных смотрах, устраиваемых в Кларане и в окрестностях. Здешние молодые люди по натуре своей пылкие и воинственные; видя, что старым офицерам нравятся их сборища, они проникаются уважением к себе и больше верят в свои силы. У этих юношей сознание своего достоинства еще более возрастает, когда им показывают, что отставные солдаты, служившие в чужих странах, во всех отношениях менее искусны, чем они; ведь, что ни говорите, а никогда пять су жалованья и страх перед палкой офицера не вызовут того соревнования, на какое способен человек свободный и стоящий под ружьем в присутствии своих родителей, своих соседей, друзей, своей возлюбленной, человек, желающий прославить свой край. Итак, у г-жи де Вольмар имеется строгое правило: не помогать поселянам в их попытках переменить свое сословие, но стараться сделать счастливым каждого, кто остается ему верен, и в особенности препятствовать тому, чтобы сословие, самое счастливое из всех, а именно сословие крестьян в свободном государстве, уменьшилось в численности в пользу других. На это я возразил, указав на разнообразные дарования, каковые природа распределила между людьми, словно для того, чтобы каждый применял свои способности, в каком бы сословии он ни родился. Тогда Юлия ответила мне, что, помимо дарований, нужно прежде всего принять в соображение нравственность и счастье. «Человек, — сказала она, — существо слишком благородное, чтобы служить просто-напросто орудием других людей, не следует употреблять его для каких-либо дел, не спрашивая, подходят ли они ему, ведь не люди созданы для мест, а места созданы для людей, и чтобы произвести достодолжное их распределение, надобно заботиться не только о том, чтобы приставить каждого человека к такому делу, к какому он больше всего подходит, но и о том подумать, какое дело больше всего годится для сего человека, чтобы он был честным и счастливым. Никому не позволено губить душу человеческую ради выгоды других людей, обращать человека в негодяя только потому, что он нужен как слуга знатным господам. Однако на каждую тысячу людей, покидающих деревни, не найдется и десятка таких, кого город не погубил бы; в своей испорченности они заходят даже дальше, чем люди, привившие им свои пороки. Те, кто преуспел и составил себе состояние, почти все достигли сего бесчестными путями: ведь только они одни и ведут к богатству. Несчастные, коим не повезло, уже не возвращаются к прежнему положению и нищенствуют или воруют, лишь бы не стать снова крестьянами. Ежели из этой тысячи найдется один, кто устоит перед дурными примерами и останется честным человеком, — как вы думаете, можно ли, взвесив все обстоятельства, сказать, что он живет столь же счастливо, как жил бы вдали от неистовых страстей, в тишине и безвестности первоначального своего положения? Для того чтобы следовать своему призванию, надобно его знать. А разве легко распознать дарования людей? И если в том возрасте, когда решается судьба молодого человека, так трудно бывает определить таланты юношей, даже когда за ними наблюдали самым внимательным образом, то как же простой крестьянин сумеет сам определить свои способности? Нет ничего более ненадежного, чем признаки тех или иных наклонностей, кои сказываются с детских лет, — зачастую здесь подражание играет большую роль, нежели талант; наклонности скорее зависят от случайной встречи, нежели от определившейся способности, и даже сама наклонность еще не говорит о большом даровании. Подлинному таланту, подлинно даровитому человеку присуща известная простота, он менее беспокоен, менее пронырлив, меньше стремится выставить себя напоказ, нежели мнимый талант, который принимают за настоящий, хотя он представляет собою лишь суетное желание блистать, не имея к тому никаких возможностей. Один, например, услышит дробь барабана и хочет стать генералом; другой увидит, как строят дом, и вообразит себя архитектором. Гюстен, мой садовник, видя, как я рисую, возымел склонность к рисованию; я отправила его учиться в Лозанну; он уже считает себя художником, а на самом деле он только садовник… При выборе ремесла нередко все решает случай или желание выдвинуться. Еще недостаточно чувствовать в себе дарование, надобно, кроме того, хотеть всецело отдаться ему. Разве какой-нибудь принц пойдет в кучера, потому что он хорошо правит лошадьми, запряженными в его карету? А разве чревоугодник герцог, который придумал превосходное рагу, захочет стать поваром? Талант желают иметь, чтобы возвыситься, но опускаться при помощи талантов никто не пожелает. Как по-вашему, это закон природы? Ежели бы даже каждый знал, какой у него имеется талант, и захотел бы следовать своему призванию, многие ли могли бы это сделать? Много ли тех, кто в состоянии преодолеть несправедливые препятствия или победить недостойных конкурентов? Тот, кто чувствует свою слабость, призывает себе на помощь коварство и козни, коими другой, более уверенный в себе, пренебрегает. Разве вы сами не говорили мне сто раз, что чрезмерное старание покровительствовать искусствам лишь вредит им? Безрассудно увеличивая число служителей муз, вносят путаницу; истинные достоинства глохнут в этом скопище, и все почести, которые должно было бы оказывать самому искусному, достаются самому ловкому интригану. Ежели бы существовало общество, в коем все должности и звания распределялись бы в полном соответствии с дарованиями и личными заслугами людей, каждый мог бы притязать на такой пост, где он больше всего оказался бы на месте; в реальной действительности, однако, надобно держаться более верных правил и отказаться от вознаграждения талантов, раз к преуспеянию ведет лишь самый низкий из них. Скажу более, — продолжала она, — мне трудно поверить, что все это множество разнообразных дарований следует развивать: для сего надобно, чтобы количество людей одаренных в точности соответствовало потребностям общества; ведь если бы для земледельческого труда оставили только тех, кто имеет явные способности к хлебопашеству, и взяли бы оттуда всех, кто более способен к другой работе, — пожалуй, не осталось бы достаточного числа землепашцев, некому было бы возделывать землю и кормить нас. С дарованиями, думается мне, дело обстоит так же, как с лекарствами, кои природа дает нам для исцеления наших недугов, хотя в ее намерения входит, чтобы мы не имели нужды во врачебных снадобьях. Есть ядовитые растения, отравляющие нас, есть дикие звери, пожирающие людей, есть пагубные для людей таланты. Ежели бы всегда нужно было каждую вещь употреблять сообразно ее главным свойствам, пожалуй, это принесло бы людям больше зла, чем добра. Народы добрые и простые не нуждаются в большом количестве талантов; они лучше обеспечивают свои потребности благодаря простоте жизни, нежели другие при всей своей изобретательности. Но, по мере того как народы развращаются, развиваются их таланты, словно для того, чтобы заменить собою утраченные добродетели и заставить даже злых быть против их воли полезными для общества». Нашелся и другой предмет, относительно коего мне трудно было согласиться с Юлией, — а именно подаяние нищим. Дом Вольмаров стоит у большой дороги, по ней проходят много нищих[254], и в подаянии здесь никому не отказывают. Я убеждал Юлию, что милостыня — это не только зря выброшенное добро, отнятое таким образом у настоящих бедняков, но сей обычай способствует умножению числа попрошаек и бродяг, коим нравится их низкое занятие, — они становятся бременем для общества, да еще лишают его плодов полезного труда, какой они могли бы нести. «Я вижу, — сказала она, — что вы набрались в больших городах взглядов, которыми угодливые краснобаи любят польстить черствым богачам; вы даже употребляете их выражения.[255] Ужели вы хотите унизить бедняка, презрительно именуя его попрошайкой? Как может столь сострадательный человек, как вы, произносить это слово? Забудьте его, друг мой, вам и не пристало употреблять его; сие слово больше позорит черствого человека, который им пользуется, нежели несчастного, коего так называют. Я не стану разбираться, правы или не правы эти хулители подаяния, я знаю только то, что мой муж, — а он нисколько не уступает в здравом смысле вашим философам, — часто передавал мне все, что они говорили по поводу милостыни, желая заглушить в человеческом сердце природное сострадание и развить в нем бесчувственность, — он всегда презирал их речи и нисколько не осуждал моего поведения. Его доводы весьма просты. У нас терпят и даже поддерживают, расходуя на то немалые средства, множество бесполезных занятий, из коих иные служат только разложению и порче нравов. Если даже смотреть на нищенство как на своего рода ремесло (хотя и нет оснований опасаться, что до этого дойдет дело), то окажется, что оно воспитывает в нас чувство сострадания, человечность, кои должны были бы объединять всех людей. Ежели считать, что для нищенства надобны особые способности, то почему бы нам не вознаграждать красноречие нищего, умеющего растрогать нас и склонить к оказанию ему помощи, — так же как мы платим актеру, исторгающему у нас бесплодные слезы? Актер вызывает у меня восхищение чужими добрыми делами, а нищий побуждает нас самих сделать доброе дело; все, что зрители чувствуют, когда смотрят трагедию, забывается тотчас же, как люди выйдут из театра, но память о несчастном, коему мы помогли, доставляет незабываемую и все возрождающуюся радость. Ежели большое количество нищих обременительно для государства, то разве нельзя сказать того же относительно других занятий, каковые у нас поощряют или хотя бы терпят? Только правитель может сделать так, чтобы нищих совсем не было, но неужели необходимо обратить граждан в бесчеловечных извергов лишь для того, чтобы отвратить нищих от их занятия?[256][257] Что до меня, — продолжала Юлия, — то я не знаю, кем являются нищие для государства, но знаю, что все они мои братья, и с моей стороны будет непростительной жестокостью отказать им в малом вспомоществовании, коего они просят. Большинство из них, — согласна с этим, — бродяги, но я слишком хорошо знаю жизненные тяготы, и мне известно, как много несчастий может обрушиться на честного человека и довести его до нищенской сумы, и могу ли я быть уверенной, что человек, умоляющий меня Христа ради подать ему милостыню и жалкий кусок хлеба, не является честным человеком, что ему не грозит смерть от голода и что отказ мой не повергнет его в отчаяние? Милостыня, которую я приказываю подать у ворот, нас не разорит. Полкрутца[258] и кусок хлеба — в этом у нас никому не отказывают, а калекам подают вдвое больше. Если на пути своем они столько же будут получать в каждом зажиточном доме, этого достаточно, чтобы им можно было прокормиться в дороге, — а только этим мы и обязаны помочь чужому прохожему, просящему подаяния. Если даже сие для них и не будет настоящей помощью, то, по крайней мере, покажет, что люди принимают в их горе участие, хотят смягчить жестокость отказа, услышанного в других домах, ответить своего рода приветом на их поклоны. Полкрутца и кусок хлеба дать ничего не стоит, и это ответ гораздо более человечный, нежели обычное «бог подаст», как будто даяние господа бога не находится в руке человеческой и будто, кроме амбаров богачей, у бога есть еще какие-то житницы. Словом, какого бы мнения ни держаться о сих несчастных и если даже полагать, что ты ничего не обязан давать просящему, то, хоть из уважения к самому себе, чти в бедняке образ страдания человеческого и не давай зачерстветь своему сердцу, равнодушно взирая на скорбную нищету. А вот как я поступаю с недобросовестными, с теми, кто, так сказать, просит милостыню без крайней в том нужды. Ежели кто называет себя батраком и жалуется, что он не имеет работы, для того у меня всегда найдутся инструменты и работа. Стало быть, мы и помогаем и подвергаем испытанию их добрые намерения; лгуны так хорошо знают наш обычай, что больше и не являются к нам». Итак, милорд, сия ангельская душа в добродетели своей всегда находит силу побороть те суетные ухищрения, коими люди порочные и жестокосердые стараются оберечь свой покой. Сии заботы о несчастных и другие, подобные им, как будто доставляют ей удовольствие и заполняют изрядную часть времени, остающегося после исполнения самых дорогих ей обязанностей. Исполнив все, что она считает своим долгом в отношении ближних, она позволяет себе позаботиться и о себе самой, но то, что она делает, дабы жизнь была для нее приятной, тоже можно отнести к числу ее добродетелей, — так похвальны и благородны все ее побуждения и столько воздержности и рассудительности в ее желаниях! Она хочет нравиться мужу, а он любит видеть ее веселой и довольной; она хочет привить своим детям вкус к невинным удовольствиям, столь милым в доме, где царят умеренность, порядок и простота, удовольствиям, отвращающим сердце от бурных страстей. Она веселится для того, чтобы повеселить детей, подобно тому, как голубка размягчает в своем зобу зерна, коими хочет накормить птенцов. У Юлии и душа и тело одинаково чувствительны. Ощущения ее столь же тонки, как и чувства ее. Она создана для того, чтобы познать все удовольствия и насладиться ими; долгое время она даже добродетель любила как приятнейшее наслаждение. И ныне, когда в спокойствии душевном Юлия видит высшее блаженство, она, вкушая его, не лишает себя ни одной из тех радостей, какие могут сочетаться с добродетелью; но наслаждается она ими на свой лад и кое в чем бывает похожа на суровых ригористов, — ибо у нее в искусство наслаждения удовольствиями входит и уменье воздерживаться от них; но это совсем не тяжелые, не горькие лишения, кои противоречат природе человеческой и в коих творец увидит только нелепые и ненужные ему жертвы, — нет, Юлия прибегает к лишениям кратковременным и умеренным, кои сохраняют всю власть разума и служат приправой к удовольствиям, предотвращают злоупотребление ими и пресыщение. По ее мнению, все, что ласкает наши чувства, но не является необходимым для жизни, изменяет свою природу, как только обращается в привычку, перестает быть удовольствием, становится потребностью, а тем самым, говорит она, мы надеваем на себя цепи и лишаемся наслаждения; она считает также, что всегда предупреждать желания — это вовсе не способ удовлетворять их, а способ угасить их совсем. Сама же она, желая придать цену малейшему удовольствию, прежде чем насладиться им один раз, двадцать раз откажет себе в нем. Простая ее душа сохраняет таким образом первоначальную свежесть, ее желания не притупляются, ей никогда ненадобно подхлестывать их излишествами, и я зачастую вижу, с каким наслаждением она смакует самое незамысловатое, детское удовольствие, меж тем как другим оно показалось бы ничтожным.
|