Прощальная речь
(ORATIO VALEDICTORIA)
Виттенберг, 15 сентября 1588 года
[…] На семи колоннах мудрость построила свой дворец среди людей. Если взглянуть на то, что сохранилось в памяти людей, впервые этот дворец явился у египтян и ассирийцев в Халдее. Второй раз — у персов, в лице магов при Зороастре. В третий раз у индийцев, в лице гимнософистов. В четвертый раз — у фракийцев и одновременно у ливийцев при Орфее и Атланте. В пятый раз у греков — при Фалесе и остальных мудрецах. В шестой раз у италийцев при Архите, Горгии, Архимеде, Эмпедокле и Лукреции. В седьмой раз — у германцев в нашу эпоху.
Кто этот муж, которого я не могу обойти молчанием? Хотя тот [римский папа] был во всеоружии, с ключами и мечом, с коварством и силой, с обманом и насилием, с лицемерием и свирепостью, лисица и лев, наместник дьявольского тирана, отравивший человечество суеверным культом и более чем скотским невежеством под видом божественной мудрости и богоугодной простоты; хотя не было никого, кто осмелился бы выступить против этого прожорливейшего зверя, оказать ему сопротивление с целью вернуть к лучшему и более радостному состоянию наше поколение, опозоренное, ввергнутое в полную гибель... Ты, Лютер, увидел свет, познал свет, созерцал свет, слышал глас вдохновившего тебя божественного духа, ты следовал его повелениям. Ты, безоружный, отважно выступил против врага, перед которым трепетали князья и цари. Ты поражал, отражал его словом. Ты восстал, противостал, и одолел и совершил победное шествие к небесам, неся доспехи поверженного надменнейшего врага. Что касается меня, то я был встречен вами с самого начала и принят в течение года с таким гостеприимством, с таким благоволением, как если бы я был вам родным или членом семьи. Ко мне относились в вашем доме как угодно, но толь ко не как к чужеземцу. Что же, добрые боги, должен я сделать? К музам, к самим музам воззвать, заклинать их, умолять, благодарить. Я верю, что именно они побудили вас поступить так, как бывает между Именно так и вы приняли меня, принимаете и в высшей степени благосклонно относитесь вплоть до настоящего дня, хотя я не имею у вас никакого имени, славы или влияния, был изгнан из Франции волнениями, не был снабжен никакими рекомендациями от государей, не был украшен (что обычно подозрительно черни) никакими внешними знаками отличия и не был проверен в догматах вашей религии (для таких людей, в силу беспощадной строгости варваров и международного права предателей и по наглому их обычаю, должно быть заперто небо, а доступ на землю, существующую для всех людей и предназначенную для общего или социального пользования, запрещен или дозволяется только на позорных и тягчайших условиях). Меня даже не спрашивали о религии, а лишь просили о том, чтобы я проявлял и выражал дух, не враждебный, но спокойный и склонный ко всеобщему человеколюбию, и представил свидетельства о занятиях философией (которыми я в высшей степени горжусь и радуюсь, так как эта философия чужда расколов и раздоров и ни в коем случае не подчинена времени, месту и случайностям). Этого от меня требовали лишь для того, чтобы я был столпом дворца муз. Этого для вас оказалось достаточно, чтобы занести меня в книгу университета как достойного, как того, кого вы приняли с величайшей любезностью, чтобы он почитался в числе настолько благороднейших и ученейших мужей, как если бы был допущен не только к частной школе, не только к особому небольшому кружку, но ко всему университету. К этому надо добавить, что когда я (по складу своего ума) чрезмерно увлекался любовью к собственным мнениям и излагал на своих публичных лекциях такие взгляды, которые не только у вас не были одобрены, но также и в течение многих веков как бы захлестывали и опровергали философию, принятую повсеместно во всех странах, вы не устанавливали никаких границ для философии и предпочитали в этого рода учениях здравую умеренность, согласно которой иностранцы, еще не прослушанные, не должны увлекаться этими науками, допуская только тот вид физических и математических наук, который согласуется с известного рода благочестием и притом более соответствует тому христианскому простодушию, какое одобряется у вас. Вы увидели, что в вашей аудитории открыто излагается то, из-за чего в университетах Тулузы, Парижа и Оксфорда поднимался страшный шум. По существу эти мнения не противоречат никоим образом определенного рода богословию и религии, ибо я хорошо знаю, что более ученые люди являются моими сторонниками, но так как эти мнения новы и до сих пор еще не признаны, то на первый взгляд они кажутся чудовищными, странными и нелепыми. У вас, весьма склонных к благочестию, не рекомендуется философствовать и проявлять в этом любознательность и, по-видимому, считается не положенным для студентов долго задерживаться в философской аудитории, чтобы не случилось так, что они откажутся посещать храм одобряемого вами богословия или будут приходить туда с опозданием и неохотой. А это произойдет, если образованные люди ради изучения новейших наук начнут пренебрегать старыми науками, и ради исключительных и вовсе не обязательных наук заставят себя ждать у порога святилищ. И при всем том вы, по обычаю некоторых мест, не морщили нос, не раздували ноздрей, не надували щек, не стучали крышками пюпитров, против меня не поднималась схоластическая ярость, но по своей гуманности и учености вы держали себя так, что мы все казались попеременно самыми учеными — и вы, и я и другие, и любой из нас. Вы относились к чужому духу, как к больному, которого лечили искусством и терпением, так что я и сам в глубине души не одобрял того, чему вы не сочувствовали по своей склонности к древностям. Вы непоколебимо хранили в неприкосновенности свободу философии, вы не запятнали чистоты своего гостеприимства, соблюдали сияние гордости и чести университета, не нарушили старого обычая вести дела с достоинством. Вы сочли недопустимым запретить иностранцу, общественному изгнаннику вступать с вами в общение и разрешили ему вести у вас частные занятия и лекции, которые до сих пор всегда запрещались.
|