Студопедия — Давыдов и Купченко
Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Давыдов и Купченко

Давыдов и Купченко

 

 

Судьба Максимилиана Волошина (1877 — 1932) была на этом фоне на редкость удачливой. Поэт уцелел в гражданскую (находясь в самой гуще событий); не был репрессирован в 20-е; избежал цунами Большого террора (не дожив до него!). Более того: в годы, когда частная собственность изымалась с неусыпным рвением, оставался владельцем целого имения (два двухэтажных дома и два флигеля). Вплоть до 1929 г. он продолжал писать все, что думал (позднее даже хранение многих его стихов было чревато тяжкими последствиями...).

И все-таки жизнь Волошина отнюдь не была безоблачной. Болезни (следствие пережитого в 1918 — 1922 гг.), издевательства "местных властей", атаки партийной критики, отлучение от литературы и преждевременная смерть — все это позволяет и его причислить к жертвам Великого эксперимента. С 1928 по 1961 г. пребывавший под полным запретом, затем "дозволенный" как художник, Волошин в 1977 г., в связи со 100-летним юбилеем, был допущен — с оговорками — и в историю русской литературы. Но лишь в последние годы его творчество вырвалось из архивных стен и во все возрастающем объеме пошло в печать: не только стихи, но и статьи, и дневники, и воспоминания, и письма. Весь этот материал еще требует осмысления, но уже и теперь ясно: взгляд на Волошина как на побочное, провинциальное (по месту жительства!) явление русской литературы несостоятелен. Перед нами явление русской культуры — и культуры (по меньшей мере) европейской. Признание этого, думается, не за горами.

Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин родился в Киеве 16(28) мая 1877 г.— "в Духов День, когда земля — именинница", по его словам. Отец рано умер, воспитанием занималась мать — волевая и самобытная женщина. С четырех до шестнадцати лет — Москва; здесь — первые стихи, приобщение к природе ("леса Звенигородского уезда"). В 1893 г.— первый поворот в судьбе: переезд в Крым (Феодосия с ее генуэзскими и турецкими развалинами и Коктебель: море, полынь, нагромождения древнего вулкана Карадаг). В 1897 г.— окончание гимназии и снова Москва: юридический факультет университета. В 1900 г.— второй поворот: высылка в Среднюю Азию (за участие в студенческих забастовках) и там решение посвятить себя литературе и искусству — для чего поселиться за границей, "уйти на запад".

Париж стал своеобразной ретортой, в которой недоучившийся русский студент, недавний социалист, превратился в европейца и эрудита — искусствоведа и литературоведа, анархиста в политике и символиста в поэзии. "Странствую по странам, музеям, библиотекам... Кроме техники слова, овладеваю техникой кисти и карандаша... Интерес к оккультному познанию". Этот период аккумуляции, определенный Волошиным как "блуждания духа", шел, по крайней мере, до 1912 г.

За это же время Волошин приобрел литературное имя (его первая статья появилась в печати в 1900 г., стихи — в 1903 г., первый сборник вышел в 1910-м); пережил глубокое увлечение художницей М. В. Сабашниковой (закончившееся недолгим браком в 1906 — 1907 гг.); стал инициатором и соавтором самой громкой литературной мистификации в России (см. "Историю Черубины"). Завершился этот период становления "разрывом с журнальным миром" в 1913 г.: в то время, когда "вся Россия" изливалась в сочувствии И. Е. Репину, картина которого "Иван Грозный и его сын" подверглась нападению, Волошин осмелился иметь "свое суждение" по поводу инцидента. Отражением растущей популярности поэта стали упоминания его имени в произведениях Власа Дорошевича (1907), Саши Черного (1908), А. Радакова (1908), Петра Пильского (1909), А. Измайлова (1912).

Однако новый поворот в судьбе поэта произошел, думается, не в период "репинской истории", с последовавшим за ней "бойкотом", а в 1914 — 1915 гг. Первая мировая война словно разрядом молнии пронзила волошинские стихи — и поэт-парнасец, в чьем творчестве критики видели "не столько признания души, сколько создание искусства" (В. Брюсов), предстал пророком, "глубоко и скорбно захваченным событиями" (В. Жирмунский). При этом в своем отношении к войне (сб. "Anno mundi ardentis 1915" — М., 1916) Волошин вновь оказался при особом мнении: в отличие от ура-барабанных интонаций большинства поэтов, он скорбел о "године Лжи и Гнева", молился о том, чтоб "не разлюбить врага".

Взвивается стяг победный...
Что в том, Россия, тебе?
Пребудь смиренной и бедной —
Верной своей судьбе...

(Это стихотворение, "России", Волошин даже не решился включить в сборник, пометив, что оно "не должно быть напечатано теперь".)

Революция и гражданская война способствовали еще одному серьезному превращению Волошина. Ученик французских мэтров, европеец и "интеллектюэль", он повернулся душой и помыслами к России. И в своем творчестве неожиданно нашел столь пронзительные и точные слова о дне сегодняшнем, что они проникали в сердце каждого. "Как будто совсем другой поэт явился, мужественный, сильный, с простым и мудрым словом",— вспоминал В. В. Вересаев. Критик В. Л. Львов-Рогачевский писал, что Волошин воплотил темы революции "в мощные, грозные образы" и "разглядел новый трагический лик России, органически спаянный с древним историческим ликом ее" (Львов-Рогачевский В. Новейшая русская литература. М., 1923. С. 286 — 287).

Свою любовь к родине поэт доказал жизнью. Когда весной 1919 г. к Одессе подходили григорьевцы и А. Н. Толстой звал Волошина ехать с ним за границу, Максимилиан Александрович ответил: "Когда мать больна, дети ее остаются с нею". Не поддался он соблазну и в ноябре 1920 г., во время "великого исхода" из Крыма, перед вступлением туда войск Фрунзе. И в январе 1920 г., пройдя через все ужасы красного террора, при наступающем голоде, продолжал стоять на своем:

Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
("На дне преисподней", 1922)

В то время поэт верил, что выпавшие на долю страны испытания посланы свыше и пойдут ей на благо:

Из крови, пролитой в боях,
Из праха обращенных в прах,
Из мук казненных поколений,
Из душ, крестившихся в крови,
Из ненавидящей любви,
Из преступлений, исступлений —
Возникнет праведная Русь...("Заклинание", 1920)

И Волошин не занимает позицию стороннего наблюдателя: активно участвует в спасении очагов культуры в Крыму и в просветительной работе новой власти. В 1920 — 1922 гг. он колесит по Феодосийскому уезду "с безнадежной задачей по охране художественных и культурных ценностей", читает курс о Возрождении в Народном университете, выступает с лекциями в Симферополе и Севастополе, преподает на Высших командных курсах, участвует в организации Феодосийских художественных мастерских... Однако самой значительной его социально-культурной акцией становится создание им "Дома поэта", своего рода дома творчества, — первого в стране и без казенщины последующих.

В письме к Л. Б. Каменеву в ноябре 1924 г., обращаясь к партийному боссу за содействием своему начинанию, Волошин объяснял: "Сюда из года в год приезжали ко мне поэты и художники, что создало из Коктебеля <...> своего рода литературно-художественный центр. При жизни моей матери дом был приспособлен для отдачи летом в наем, а после ее смерти я превратил его в бесплатный дом для писателей, художников, ученых. <...> Двери открыты всем, даже приходящему с улицы".

Это был летний приют преимущественно для интеллигенции, положение которой в советской России было и тогда достаточно сложным. Выброшенные, в большинстве, из привычного быта, травмированные выпавшими на долю каждого испытаниями, с трудом сводящие концы с концами, представители художественной интеллигенции находили в "Доме поэта" бесплатный кров, отдых от сумятицы больших городов, радушного и чуткого хозяина, насыщенное, без оглядки, общение с себе подобными. Писатель и живописец, балерина и пианист, философ и востоковед, переводчица и педагог, юрист и бухгалтер, актриса и инженер — здесь они были равны, и все, что требовалось от каждого: "радостное приятие жизни, любовь к людям и внесение своей доли интеллектуальной жизни" (как писал Волошин 24 мая 1924 г. А. И. Полканову).

Чем был для гостей Волошина этот островок тепла и света, лучше всех определила Л. В. Тимофеева (Л. Дадина), дочь харьковского профессора, приезжавшая в Коктебель начиная с 1926 г.: "Надо знать наши советские будни, нашу жизнь — борьбу за кусок хлеба, за целость последнего, что сохранилось — и то у немногих, за целость семейного очага; надо знать эти ночи ожидания приезда НКВД с очередным арестом или ночи, когда после тяжелого дня работы ты приходишь в полунатопленную комнату, снимаешь единственную пару промокшей насквозь обуви, сушишь ее у печки, стираешь, готовишь обед на завтра, латаешь бесконечные дыры, и все это в состоянии приниженности, в заглушении естественного зова к нормальной жизни, нормальным радостям, чтобы понять, каким контрастом сразу ударил меня Коктебель и М. А., с той его человечностью, которой он пробуждал в каждом уже давно сжавшееся в комок человеческое сердце, с той настоящей вселенской любовью, которая в нем была" (Дадина Л. М. Волошин в Коктебеле. Новый журнал, 1954, N 39).

В 1923 г. через Дом прошло 60 человек, в 1924-м — триста, в 1925-м — четыреста...

Войди, мой гость. Стряхни житейский прах
И плесень дум у моего порога...
("Дом поэта", 1926)

Однако полной идиллии все-таки не было: "советская действительность" то и дело вторгалась в волошинское подобие Телемского аббатства. Местный сельсовет третировал Волошина как дачевладельца и "буржуя", время от времени требуя его выселения из Коктебеля. Фининспекция не могла поверить, что поэт не сдает "комнаты" за деньги, — и требовала уплаты налога за "содержание гостиницы". В дом вторгались комсомольские активисты, призывая жертвовать на Воздухофлот и Осоавиахим, — клеймя затем Волошина за отказ, расцениваемый ими как "контрреволюция"... Снова и снова приходилось обращаться в Москву, просить заступничества у Луначарского, Горького, Енукидзе; собирать подписи гостей под "свидетельством" о бесплатности своего дома...

Постепенно становилось ясно, что идеологизация всей духовной жизни усиливается; единомыслие утверждается по всей стране. Уже в 1923 г. Б. Таль обрушился на Волошина с обвинением в контрреволюции (ж. "На посту". 1923, N 4). Один за другим на него нападают В. Рожицын и Л. Сосновский, С. Родов и В. Правдухин, Н. Коротков и А. Лежнев... В результате сборники стихов Волошина, намечавшиеся к выходу в 1923 и 1924 гг., не вышли; 30-летие литературной деятельности удалось отметить в 1925 г. лишь коротенькой заметкой в "Известиях". Выставка волошинских пейзажей, организованная Государственной Академией художественных наук в 1927 г. (с печатным каталогом) стала, по существу, последним выходом Волошина на общественную сцену.

Доконала поэта травля, организованная в 1928 г.: местные чабаны предъявили ему счет за овец, якобы разорванных его двумя собаками,— и "рабоче-крестьянский" суд поддержал это бредовое обвинение, несмотря на явную его лживость. Злорадство местных жителей (которым М. С. Волошина несколько лет оказывала медицинскую помощь), унизительное обращение с ним судейских, вынужденная необходимость расстаться с животными (одного пса пришлось отравить) — потрясли Максимилиана Александровича. В декабре 1929 г. он перенес инсульт — и его творчество практически прекратилось...

Коллективизация (с концентрационным лагерем для высылаемых "кулаков" близ Коктебеля) и голод 1931 г., думается, лишили Волошина последних иллюзий насчет скорого перерождения "народной" власти. Все чаще поэтом овладевает "настроение острой безвыходности" (запись 1 июля 1931); всегдашний жизнелюб подумывает о самоубийстве (запись 7 июля 1931)... Попытка передать свой дом Союзу писателей (и тем сохранить библиотеку, собранный за многие годы архив, обеспечить какой-то статус жене) наталкиваются на равнодушие литературных чиновников. В. Вишневский, Б. Лавренев, Л. Леонов, П. Павленко отделываются пустыми обещаниями, а затем, не уведомив Волошина, правление сдает дом в аренду Партиздату! ("История с домом сильно подкосила М. А.", — свидетельствовала М. С. Волошина.)

И вот — записи Волошина 1932 г. "Быстро и неудержимо старею, и физически, и духовно" (23 января); "Дни глубокого упадка духа" (24 марта); "Хочется событий, приезда друзей, перемены жизни" (6 мая). По инерции он еще хлопочет о поездке в Ессентуки (рекомендуют врачи)... но воли к жизни уже явно не было. В июле давняя и обострившаяся под конец астма осложнилась воспалением легких — и 11 августа, в 11 часов дня, поэт скончался. Ему было только 55 лет.

Первые стихи Волошина, написанные во время учебы в гимназии, носят отпечаток увлечения Пушкиным, Некрасовым, Майковым, Гейне. В живописи он признавал только передвижников, считая Репина "величайшим живописцем всех веков и народов". Однако уже в 1899 г. происходит открытие импрессионистов, а в литературе — Г. Гауптмана и П. Верлена; в 1900-м юноша видит в символизме "шаг вперед" по сравнению с реализмом. А в январе 1902 г., в лекции "Опыт переоценки художественного значения Некрасова и Алексея Толстого", Волошин уже выступает как горячий приверженец "нового искусства", презираемого "публикой" как декадентство).

Отныне он берет на вооружение формулу Гёте: "Всё преходящее есть только символ" и соответственно смотрит на мир. Его восхищение вызывают работы мало кому понятного Одилона Редона, а в поэзии, наряду с Эредиа и Верхарном, он берет себе в учителя "темных" Малларме и П. Клоделя. Немудрено, что знакомство осенью 1902 г. с К. Д. Бальмонтом быстро переходит в дружбу, а в начале 1903-го Волошин как свой сходится с другими русскими символистами и с художниками "мира искусства"...

Мы не случайно пытаемся проследить эстетическую и литературную эволюцию молодого Волошина одновременно. Поначалу лишь трепетно мечтавший стать поэтом, он видел своей целью в жизни искусствоведение — и ехал в Париж, надеясь "подготовиться к делу художественной критики" ("О самом себе", 1930). А чтобы "самому пережить, осознать разногласия и дерзания искусства", он решает стать художником. (Живопись Волошин также рассматривал как средство выработки "точности эпитетов в стихах".) И видение художника наложило явственный отпечаток на поэзию Волошина: красочность, пластичность его стихотворений отмечали почти все критики, писавшие о нем.

Как правило, вплоть до 1916 г. утверждались также книжность, холодность волошинской поэзии, "головной" ее характер. Основания для этого были, так как поэт придавал особое значение форме стиха, чеканил его и оттачивал. Способствовало этому впечатлению и пристрастие Волошина к античным, библейским и особенно оккультным ассоциациям. И если первые два слоя были знакомы интеллигентному читателю (основы этих знаний давала гимназия), то третий, как правило, серьезно усложнял восприятие его стихов. А Волошин считал, что его "отношение к миру" наиболее полно выражено в сложнейшем и насквозь оккультном венке сонетов "Corona Astralis". И отмечал в 1925 г. в "Автобиографии": "Меня ценили, пожалуй, больше всего за пластическую и красочную изобразительность. Религиозный и оккультный элемент казался смутным и непонятным, хотя и здесь я стремился к ясности, краткой выразительности". Во всяком случае, этот сугубый мистицизм — постоянное ощущение тайны мира и стремление в нее проникнуть — было второй, после живописности, особенностью Волошина-поэта, выделявшей его из круга русских символистов.

Следует при этом отметить, что постоянное обращение Волошина в ранних (до 1910 г.) стихах к мифу во многом объясняется влиянием на него восточного Крыма, хранившего античные воспоминания не только в древностях Феодосии и Керчи, но в самом пейзаже этой пустынной, опаленной солнцем земли.

Я вижу грустные, торжественные сны
Заливы гулкие земли глухой и древней,
Где в поздних сумерках грустнее и напевней
Звучат пустынные гекзаметры волны...
("Полынь", 1907)

И себя поэт ощущал эллином: "Я, полуднем объятый, Точно крепким вином, Пахну солнцем и мятой, И звериным руном..." Не боясь насмешек, он ходил в Коктебеле босиком, в повязке на голове, в длинной рубахе, которую обыватели честили (и неспроста!) и хитоном, и тогой. В восприятии Киммерии (как поэт называл восточный Крым) он примыкал к Константину Богаевскому, также стремившемуся в своих исторических пейзажах показать древность, культурное богатство этих холмов и заливов. Открытие Киммерии в поэзии (а затем с 1917 г. и в живописи) стало еще одним вкладом Волошина в русскую культуру.

Один из признанных мастеров сонета, Волошин стал также пионером верлибра и "научной поэзии" (цикл "Путями Каина"); целой сюитой прекрасных стихотворений он отдал долг любимому Парижу и разработал нечасто встречающийся жанр стихотворного портрета (цикл "Облики").

Поэт признавал, что, начиная с 1917 г., его поэтическая палитра изменилась, но считал, что "подошел к русским современным и историческим темам с тем же самым методом творчества, что и к темам лирическим первого периода". Однако разница есть. Стихи о революции и гражданской войне писал поэт, во-первых, больно задетый обрушившимися на страну событиями, а во-вторых, человек, более глубоко и объемно мыслящий. И стихи эти отвечали душевным потребностям людей, затрагивали в них наиболее чувствительные струны, причем и в одном, и в другом стане. Волошину удалось в "расплавленные годы" гражданской найти такую точку зрения, которая была приемлема и для белых и для красных, удалось духовно встать "над схваткой".

А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
("Гражданская войнам, 1919)

В основе этой позиции была религиозность поэта (именно религия во все времена учила оценивать события в перспективе вечности). "Примерявший" в молодые годы все мировые религии, западные и восточные, Волошин под конец вернулся "домой" — к православию. Снова и снова обращался он к судьбам русских религиозных подвижников, создав в последний период жизни поэмы "Протопоп Аввакум", "Святой Серафим", стихотворения "Сказание об иноке Епифании" и "Владимирская Богоматерь". И его призыв: "Вся власть патриарху!" (статья в газете "Таврический голос" 22 декабря 1918 г.) отнюдь не был желанием ошарашить обывателя, как трактовал это Вересаев, а попыткой указать единственный, по его мнению, возможный способ примирения. (Недаром в церкви увидел его в то же самое время И. Эренбург: стихотворение "Как Антип за хозяином бегал", 1918.) Но для реализации этого призыва многомиллионные массы должны были предпочесть свои материальные интересы (за которые прежде всего и шла борьба) духовным. Что всегда было по плечу лишь единицам...

Тем не менее, как уже было сказано, эти "нереальные" призывы находили отклик в душах людей. Стихи Волошина белые распространяли в листовках, при красных их читали с эстрады. Волошин стал первым поэтом Самиздата в советской России: начиная с 1918 г., его стихи о революции ходят "в тысячах списков". "Мне говорили, что в восточную Сибирь они проникали не из России, а из Америки, через Китай и Японию", — писал сам Волошин в 1925 г. ("Автобиография"). И готовый к тому, что в грядущих катаклизмах "все знаки слижет пламя", он надеялся, что, •"может быть, благоговейно память Случайный стих изустно сохранит..." ("Потомкам", 1921).

Сложнее обстояло дело с волошинскими статьями о революции: перед ними "редакции периодических изданий" захлопнулись так же, как некогда после "репинской истории". А в этих статьях (ив цикле поэм "Путями Каина") Волошин проявил себя как вдохновенный мыслитель и пророк. Мысли эти вынашивались им в течение всей жизни, но теперь, в экстремальных условиях, в основе большей их части лежало неприятие "машины" — технической цивилизации, основанной на слепой вере в науку, на первенстве материальности многих достижений цивилизации (скорости передвижения, комфортабельности жилищ, увеличения урожаев), поэт ставит вопрос: какой же ценой достаются эти блага человеку и, главное, куда вообще ведет этот путь?

Пар послал
Рабочих в копи — рыть руду и уголь,
В болота — строить насыпи,
В пустыни —
Прокладывать дороги;
Запер человека
В застенки фабрик, в шахты под землею,
Запачкал небо угольною сажей <...>,
Замкнул
Просторы путнику:
Лишил ступни
Горячей ощупи
Неведомой дороги...
("Пар", 1922)

В результате человек "продешевил" дух "за радости комфорта и мещанства" и "стал рабом своих же гнусных тварей". Машины все больше нарушают равновесие отношений человека с окружающей средой. "Жадность" машин толкает людей на борьбу за рынки сбыта и источники сырья, ведя к войнам, в которых человек — с помощью машин же! — уничтожает себе подобных. Кулачное право (самое гуманное!) сменилось "правом пороха", а "на пороге" маячат "облики чудовищных теней", которым отдано "грядущее земли" (Волошин писал это, имея в виду "интра-атомную энергию", в январе 1923 года!).

Один из немногих поэтов Волошин увидел в теории классовой борьбы "какангелие" ("дурная весть" — греч.), "новой враждой разделившее мир". Всегда выступавший против "духа партийности" (как направленного на удовлетворение частных и корыстных интересов), он считал неправомерной и "ставку на рабочего". Ставить следует на творческие силы, полагал он: "На изобретателя, организатора, зачинателей".

Революцию Волошин принял с открытыми глазами, без иллюзий: как тяжкую неизбежность, как расплату за грехи прогнившей монархии (а, по слову Достоевского, "каждый за все, Пред всеми виноват"). "Революция наша оказалась не переворотом, а распадом, она открыла период нового Смутного времени", — определил он летом 1919 г. Но одновременно, в психологическом отношении, Россия представила "единственный выход из того тупика, который окончательно определился и замкнулся во время Европейской войны" ("Россия распятая", 1920). Очень рано Волошин увидел роковую судьбу русской интеллигенции — быть "размыканной" "в циклоне революций" ("Россия", 1924). И, по сути, предсказал сталинизм,— еще в 1919 г. предрекая России единодержавное и монархическое правительство, "независимо от того, чего нам будет хотеться" ("Русская революция и грядущее единодержавие"). В статье "Россия распятая" поэт пояснял: "Социализм сгущенно государственен по своему существу", поэтому он станет искать точку опоры "в диктатуре, а после в цезаризме". Сбылось и предсказание Волошина о том, что Запад, в отличие от России, "выживет, не расточив культуры" ("Россия", 1924).

Разумеется, и Волошину случалось ошибаться. Так, сомнительно отрицание им бытовой благодарности.

Не отдавайте давшему: отдайте
Иному,
Чтобы тот отдал другим, —

призывал он. Лишь тогда, по его мысли, "даянье, брошенное в море Взволнует души, ширясь, как волна..." ("Бунтовщик", 1923). Этот способ включения всех в круг бескорыстия и любви слишком противоречит человеческой натуре, традициям и, увы, вряд ли реален. Хотя как идеал, как задача будущего такая мысль имеет право на существование. И вполне характерна для поэта-еретика, утверждавшего "мятеж" началом любого творчества. ("А приспособившийся замирает на пройденной ступени...")

Думается, таким же прекраснодушием было неприятие Волошиным Брестского мира, в котором он исходил из верности России союзническому долгу по отношению к Франции, Англии, Сербии. Ставя выше всего долг чести и совести государства, поэт забывал о реальных людях в окопах, которые не начинали войну, но вынуждены были платить собственными жизнями за чужие интересы. Хотя в дальнейшем он сам признал, что большевики были правы — и в его стихотворении о Брестском мире "нет необходимой исторической перспективы и понимания" ("Россия распятая").

Иногда Волошин явно хватал через край в погоне за парадоксами, в вечном стремлении обнаружить новый, непривычный аспект какой-либо идеи. (Так он несколько "заигрался" в мистификации с Черубиной де Габриак, в результате чего в истории, задуманной как комическая, не раз наступали драматические ситуации.) Но все это было оборотной стороной бесстрашия волошинского мышления, свободой и раскованностью которого он и выделялся среди многих литераторов России начала XX века. ("Ходок по дорогам мысли и слова", — определяла М. Цветаева.)

Эта свобода была неотъемлема от гражданского и человеческого мужества поэта. Он всегда был готов ко всему, что пошлет судьба, — и 17 ноября 1917 г. так сформулировал свое отношение к ее превратностям: "Разве может быть что-нибудь страшно, если весь свой мир несешь в себе? Когда смерть является наименее страшным из возможных несчастий?" Далеко не каждый мог, подобно ему, заявить на территории, занятой белыми: "Бойкот большевизма интеллигенцией, неудачный по замыслу и плачевный по выполнению, был серьезной политической ошибкой, которую можно извинить психологически, но отнюдь не следует оправдывать и возводить в правило" ("Соломонов суд", 1919). Он же в советское время не боялся утверждать: "Искусство по существу своему отнюдь не демократично, а аристократично, в точном смысле этого слова: "аристос" — лучший" ("Записка о направлении народной художественной школы", ок. 1921 г.).

Все это полностью соответствовало волошинскому кредо:

В смутах усобиц и войн постигать целокупность.
Быть не частью, а всем: не с одной стороны, а с обеих.
Зритель захвачен игрой — ты не актер и не зритель,
Ты соучастник судьбы, раскрывающей замысел драмы.
В дни революции быть Человеком, а не Гражданином:
Помнить, что знамена, партии и программы —
То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома.
Быть изгоем при всех царях и народоустройствах:
Совесть народа — поэт. В государстве нет места поэту.
("Доблесть поэтам, 1925)

Не слишком ли сильно сказано о государстве?.. Но напомним: государство (не страна!) — орудие политической власти, механизм принуждения и ограничения. А первейшее условие поэзии — свобода, неподконтрольность...

Помимо того что Волошин был поэтом и переводчиком, художником и искусствоведом, литературным и театральным критиком, он был весьма привлекательной личностью. Интереснейший собеседник-эрудит, наделенный мягким юмором; чуткий слушатель, терпимый и всепонимающий, поэт числил друзей десятками и сотнями. Причем среди этих друзей встречались прямо противоположные по взглядам: только Волошин, старавшийся в каждом найти его доброе и творческое начало, объединял их в себе. М. Цветаева писала: "Острый глаз Макса на человека был собирательным стеклом, собирательным — значит зажигательным. Все, что было своего, то есть творческого, в человеке, разгоралось и разрасталось в посильный костер и сад. Ни одного человека Макс — знанием, опытом, дарованием — не задавил" (М. Цветаева. Живое о живом. 1933). Сам же поэт формулировал: "Нужно ВСЕ знать о человеке, так, чтобы он не мог ни солгать, ни разочаровать, и, зная все, помнить, что в каждом скрыт ангел, на которого наросла дьявольская маска, и надо ему помогать ее преодолеть, вспомнить самого себя. <...> И никогда не надо ничего ни ждать, ни требовать от людей. Но всему прекрасному в них радоваться, как личному дару" (письмо к Е. П. Орловой от 13 сентября 1917 г.).

Нельзя не упомянуть, что поэт всегда оставлял за собой право на независимое суждение о каждом человеке: между ним и его vis-a-vis, при всей близости, непременно оставалась некая полоска. "Близкий всем, всему чужой", — сказал он о себе однажды (1905), а позднее повторил: "Я покидаю всех и никого не забываю" (1911). И. Эренбург даже усомнился: "Он всех причислял к своим друзьям, а друга, кажется, у него не было".

Это не так. Можно назвать, по крайней мере, двух людей, дружбу с которыми Волошин пронес через всю жизнь: это феодосийцы Александра Михайловна Петрова (1871 — 1921) и художник Константин Федорович Богаевский (1872 — 1943); стаж дружеских отношений с ними — с 1896 и 1903 г. соответственно. Можно вспомнить еще десятки имен людей, дружба с которыми была не столь продолжительна, но достаточно тесна и так же безупречна: А. М. Пешковский, Я. А. Глотов, К. Д. Бальмонт, Е. С. Кругликова, А. В. Голыптейн, сестры А. К. и Е. К. Герцык, М. О. и М. С. Цетлин, М. В. Заболоцкая (вторая жена поэта), А. Г. Габричевский...

Однако всех не назовешь! (В картотеке, составленной В. Купченко, значится более шести тысяч имен — и это, очевидно, не все.)

Разумеется, среди этих лиц были менявшие с годами свое отношение к Волошину, были настроенные к нему недружелюбно и даже враждебно (среди них — А. А. Ахматова, И. А. Бунин, М. А. Кузмин, поэт Б. А. Садовской, жена О. Мандельштама Н. Я. Хазина). Но подавляющее большинство вспоминало его с чувством глубокого уважения, восхищения, любви. Мало о ком еще написано столько воспоминаний: нами учтено 112 авторов (и еще 13 человек оставили записи о Волошине в дневниках). Среди них такие имена, как А. Белый, В. Я. Брюсов, И. А. Бунин, В. В. Вересаев, Е. К. Герцык, Э. Ф. Голлербах, А. Я. Головин, В. А. Каверин, Н. А. Крандиевская-Толстая, Е. С. Кругликова, В. Г. Лидин, С. К. Маковский, Ю. К. Олеша, А. П. Остроумова-Лебедева, Г. К. Паустовский, В. А. Роджественский, А. Н. Толстой, В. Ф. Ходасевич, А. И. Цветаева, И. Г. Эренбург. Среди почтивших память поэта некрологом — А. В. Амфитеатров, А. Н. Бенуа, П. Б. Струве...

Заметим, что на воспоминания, написанные в СССР, не могло не оказывать влияние то отношение, которое установилось в 30 — 50-е годы к символистам-"декадентам": писать о них можно было, лишь разоблачая и критикуя их "заблуждения". (Многие поэтому, без сомнения, так и не взялись за перо.) А сколько человек из волошинского окружения погибло в лагерях!

Так что такое количество благодарных мемуаров — лучший показатель того, какой след оставил Максимилиан Александрович в сердцах и душах знавших его людей. Даже И. Эренбург — в 1920 г. поссорившийся с Волошиным и многое в нем не принимавший, — признавал, что он "в годы испытаний оказался умнее, зрелее, да и человечнее многих своих сверстников-писателей...". Ну, а М. И. Цветаева, не скованная никакой цензурой, написала в 1933 г. настоящий панегирик своему другу и учителю — очерк "Живое о живом", создав наиболее глубокий и вдохновенный его образ.

Судьба была милостива к Волошину и в том отношении, что его архив сохранился с редкой полнотой (пережив и роковые для русской культуры тридцатые, и оккупацию Крыма немецкими фашистами в сороковых). Заслуга в этом прежде всего М. С. Волошиной (1887 — 1976), но в чем-то это подходит под понятие чуда... Долгие годы все это богатство лежало под спудом — и лишь с конца 80-х все более мощным потоком начало поступать к читателю в журнальных и книжных публикациях. Так что только теперь мы присутствуем при подлинном открытии Максимилиана Волошина, во всем многообразии его ликов и граней.

3. Давыдов, В. Купченко

 

 

Гражданская война Одни восстали из подполий, Из ссылок, фабрик, рудников, Отравленные тёмной волей И горьким дымом городов. Другие из рядов военных, Дворянских разорённых гнёзд, Где проводили на погост Отцов и братьев убиенных. В одних доселе не потух Хмель незапамятных пожаров, И жив степной, разгульный дух И Разиных, и Кудеяров. В других — лишённых всех корней — Тлетворный дух столицы Невской: Толстой и Чехов, Достоевский — Надрыв и смута наших дней. Одни возносят на плакатах Свой бред о буржуазном зле, О светлых пролетариатах, Мещанском рае на земле... В других весь цвет, вся гниль империй, Всё золото, весь тлен идей, Блеск всех великих фетишей И всех научных суеверий. Одни идут освобождать Москву и вновь сковать Россию, Другие, разнуздав стихию, Хотят весь мир пересоздать. В тех и в других война вдохнула Гнев, жадность, мрачный хмель разгула, А вслед героям и вождям Крадётся хищник стаей жадной, Чтоб мощь России неоглядной Размыкать и продать врагам: Сгноить её пшеницы груды, Её бесчестить небеса, Пожрать богатства, сжечь леса И высосать моря и руды. И не смолкает грохот битв По всем просторам южной степи Средь золотых великолепий Конями вытоптанных жнитв. И там и здесь между рядами Звучит один и тот же глас: «Кто не за нас — тот против нас. Нет безразличных: правда с нами». А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других. 22 ноября 1919 Коктебель СЕВЕРОВОСТОК Да будет благословен приход твой - Бич Бога, Которому я служу, и не мне останавливать тебя.   Слова Св. Лу, архиепископа Труаского, обращенные к Аттиле   Расплясались, разгулялись бесы По России вдоль и поперек - Рвет и крутит снежные завесы Выстуженный Северовосток.   Ветер обнаженных плоскогорий, Ветер тундр, полесий и поморий, Черный ветер ледяных равнин, Ветер смут, побоищ и погромов, Медных зорь, багровых окоемов, Красных туч и пламенных годин.   Этот ветер был нам верным другом На распутье всех лихих дорог: Сотни лет мы шли навстречу вьюгам С юга вдаль - на Северовосток. Войте, вейте, снежные стихии, Заметая древние гроба; В этом ветре вся судьба России - Страшная, безумная судьба.   В этом ветре - гнет веков свинцовых, Русь Малют, Иванов, Годуновых, Хищников, опричников, стрельцов, Свежевателей живого мяса - Чертогона, вихря, свистопляса - Быль царей и явь большевиков.   Что менялось? Знаки и возглавья? Тот же ураган на всех путях: В комиссарах - дурь самодержавья, Взрывы Революции - в царях. Вздеть на виску, выбить из подклетья, И швырнуть вперед через столетья Вопреки законам естества - Тот же хмель и та же трын-трава.   Ныне ль, даве ль?- все одно и то же: Волчьи морды, машкеры и рожи, Спертый дух и одичалый мозг, Сыск и кухня Тайных Канцелярий, Пьяный гик осатанелых тварей, Жгучий свист шпицрутенов и розг, Дикий сон военных поселений, Фаланстер, парадов и равнений, Павлов, Аракчеевых, Петров, Жутких Гатчин, страшных Петербургов, Замыслы неистовых хирургов И размах заплечных мастеров.   Сотни лет тупых и зверских пыток, И еще не весь развернут свиток, И не замкнут список палачей, Бред Разведок, ужас Чрезвычаек - Ни Москва, ни Астрахань, ни Яик Не видали времени горчей.   Бей в лицо и режь нам грудь ножами, Жги войной, усобьем, мятежами - Сотни лет навстречу всем ветрам Мы идем по ледяным пустыням - Не дойдем... и в снежной вьюге сгинем Иль найдем поруганным наш храм - Нам ли весить замысел Господний, Все поймем, все вынесем любя - Жгучий ветр полярной Преисподней - Божий Бич!- приветствую тебя! Русская революция Во имя грозного закона Братоубийственной войны, И воспаленны и красны Пылают гневные знамена.   Но жизнь и русская судьба Смешали клички, стерли грани: Наш пролетарий — голытьба, А наши «буржуа» — мещане. А грозный демон — «Капитал» — Властитель фабрик, Князь заботы, Сущность отстоенной работы, Преображенная в кристалл, — Был нам неведом: нерадивы И нищи средь богатств земли, Мы чрез столетья пронесли, Сохою ковыряя нивы, К земле нежадную любовь... России душу омрачая, Враждуют призраки, но кровь Из ран ее течет живая.   Не нам ли суждено изжить Последние судьбы Европы, Чтобы собой предотвратить Ее погибельные тропы. Пусть бунт наш — бред, пусть дом наш пуст, Пусть боль от наших ран не наша. Но да не минет эта чаша Чужих страданий наших уст.   И если встали между нами Все бреды будущих времен — Мы все же грезим русский сон Под чуждыми нам именами. Тончайшей изо всех зараз, Мечтой врачует мир Россия — Ты, погибавшая не раз И воскресавшая стихия.   Как некогда святой Франциск Видал: разверзся солнца диск И пясти рук и ног Распятый Ему лучом пронзил трикраты — Так ты в молитвах приняла Чужих страстей, чужого зла Кровоточащие стигматы.   12 июня 1919 Готовность Посв. С. Дурылину   Я не сам ли выбрал час рожденья, Век и царство, область и народ, Чтоб пройти сквозь муки и крещенье Совести, огня и вод?   Апокалиптическому Зверю Вверженный в зияющую пасть, Павший глубже, чем возможно пасть, В скрежете и в смраде - верю!   Верю в правоту верховных сил, Расковавших древние стихии, И из недр обугленной России Говорю: «Ты прав, что так судил!   Надо до алмазного закала Прокалить всю толщу бытия. Если ж дров в плавильной печи мало: Господи! Вот плоть моя». На дне преисподней   Памяти А. Блока и Н. Гумилёва С каждым днём всё диче и всё глуше Мертвенная цепенеет ночь. Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит: Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь. Тёмен жребий русского поэта: Неисповедимый рок ведёт Пушкина под дуло пистолета, Достоевского на эшафот. Может быть, такой же жребий выну, Горькая детоубийца — Русь! И на дне твоих подвалов сгину, Иль в кровавой луже поскользнусь, Но твоей Голгофы не покину, От твоих могил не отрекусь. Доконает голод или злоба, Но судьбы не изберу иной: Умирать, так умирать с тобой, И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!   12 января 1922 Коктебель Владимирская Богоматерь Не на троне – на Ее руке, Левой ручкой обнимая шею, – Взор во взор, щекой припав к щеке, Неотступно требует... Немею, Нет ни сил, ни слов на языке... Собранный в зверином напряженьи Львенок-Сфинкс к плечу Ее прирос, К Ней прильнул и замер без движенья, Весь - порыв, и воля, и вопрос. А Она в тревоге и в печали Через зыбь грядущую глядит В мировые рдеющие дали, Где закат пожарами повит. И такое скорбное волненье В чистых девичьих чертах, что Лик В пламени молитвы каждый миг Как живой меняет выраженье. Кто разверз озера этих глаз! Не святой Лука-иконописец, Как поведал древний летописец Не печерский темный богомаз: В раскаленных горнах Византии, В злые дни гонения икон Лик Ее из огненной стихии Был в земные краски воплощен. Но из всех высоких откровений Явленных искусством – он один Уцелел в костре самосожжений Посреди обломков и руин. От мозаик, золота, надгробий, От всего, чем тот кичился век, – Ты ушла по водам синих рек В Киев княжеских междуусобий. И с тех пор в часы народных бед Образ Твой, над Русью вознесенный, В тьме веков указывал нам след И в темнице – выход потаенный. Ты напутствовала пред концом Ратников в сверканьи литургии... Страшная история России Вся прошла перед Твоим Лицом. Не погром ли ведая Батыев, Степь в огне и разоренье сел – Ты, покинув обреченный Киев, Унесла великокняжий стол? И ушла с Андреем в Боголюбов, В прель и глушь Владимирских лесов, В тесный мир сухих сосновых срубов, Под намет шатровых куполов. И когда Хромец Железный предал Окский край мечу и разорил, Кто в Москву ему прохода не дал И на Русь дороги заступил? От лесов, пустынь и побережий Все к Тебе за Русь молиться шли: Стража богатырских порубежий... Цепкие сбиратели земли... Здесь в Успенском – в сердце стен Кремлевых, Умилясь на нежный облик Твой, Сколько глаз жестоких и суровых Увлажнялось светлою слезой! Простирались старцы и черницы, Дымные сияли алтари, Ниц лежали кроткие царицы, Преклонялись хмурые цари... Черной смертью и кровавой битвой Девичья святилась пелена, Что осьмивековою молитвой Всей Руси в веках озарена. И Владимирская Богоматерь Русь вела сквозь мерзость, кровь и срам, На дорогах киевским ладьям Указуя правильный фарватер Но слепой народ в годину гнева Отдал сам ключи своих твердынь, И ушла Предстательница-Дева Из Cвоих поруганных святынь. А когда кумашные помосты Подняли перед церквами крик, – Из-под риз и набожной коросты Ты явила подлинный свой Лик. Светлый Лик Премудрости-Софии, Заскорузлый в скаредной Москве, А в грядущем – Лик самой России – Вопреки наветам и молве. Не дрожит от бронзового гуда Древний Кремль, и не цветут цветы: В мире нет слепительного чуда Откровенья вечной Красоты!   Посыл А. И. Анисимову Верный страж и ревностный блюститель Матушки Владимирской, - тебе - Два ключа: златой в Ее обитель, Ржавый - к нашей горестной судьбе.
 

 

Россия   С Руси тянуло выстуженным ветром. Над Карадагом сбились груды туч. На берег опрокидывались волны, Нечастые и тяжкие. Во сне, Как тяжело больной, вздыхало море, Ворочаясь со стоном. Этой ночью Со дна души вздувалось, нагрубало Мучительно-бесформенное чувство — Безмерное и смутное — Россия… Как будто бы во мне самом легла Бескрайняя и тусклая равнина, Белёсою лоснящаяся тьмой, Остуженная жгучими ветрами. В молчании вился морозный прах: Ни выстрелов, ни зарев, ни пожаров; Мерцали солью топи Сиваша, Да камыши шуршали на Кубани, Да стыл Кронштадт… Украина и Дон, Урал, Сибирь и Польша — всё молчало. Лишь горький снег могилы заметал… Но было так неизъяснимо томно, Что старая всей пережитой кровью, Усталая от ужаса душа Всё вынесла бы — только не молчанье. Я нёс в себе — багровый, как гнойник, Горячечный и триумфальный город, Построенный на трупах, на костях «Всея Руси» — во мраке финских топей, Со шпилями церквей и кораблей, С застенками подводных казематов, С водой стоячей, вправленной в гранит, С дворцами цвета пламени и мяса, С белесоватым мороком ночей, С алтарным камнем финских чернобогов, Растоптанным копытами коня, И с озарённым лаврами и гневом Безумным ликом медного Петра. В болотной мгле клубились клочья марев: Российских дел неизжитые сны… Царь, пьяным делом, вздёрнувши на дыбу, Допрашивает Стрешнева: «Скажи — Твой сын я, али нет?». А Стрешнев с дыбы: «А чёрт тя знает, чей ты… много нас У матушки-царицы переспало…» В конклаве всешутейшего собора На медведях, на свиньях, на козлах, Задрав полы духовных облачений, Царь, в чине протодьякона, ведёт По Петербургу машкерную одурь. В кунсткамере хранится голова, Как монстра, заспиртованная в банке, Красавицы Марии Гамильтон… В застенке Трубецкого равелина Пытает царь царевича — и кровь Засеченного льёт по кнутовищу… Стрелец в Москве у плахи говорит: «Посторонись-ка, царь, моё здесь место». Народ уж знает свычаи царей И свой удел в строительстве империй. Кровавый пар столбом стоит над Русью, Топор Петра российский ломит бор И вдаль ведёт проспекты страшных просек, Покамест сам великий дровосек Не валится, удушенный рукою — Водянки? иль предательства? как знать… Но вздутая таинственная маска С лица усопшего хранит следы Не то петли, а может быть, подушки. Зажатое в державном кулаке Зверьё Петра кидается на волю: Царица из солдатских портомой, Волк — Меншиков, стервятник — Ягужинский, Лиса — Толстой, куница — Остерман — Клыками рвут российское наследство. Пётр написал коснеющей рукой: «Отдайте всё…» Судьба же дописала: «…распутным бабам с хахалями их». Елисавета с хохотом, без гнева Развязному курьеру говорит: «Не лапай, дуралей, не про тебя-де Печь топится». А печи в те поры Топились часто, истово и жарко У цесаревен и императриц. Российский двор стирает все различья Блудилища, дворца и кабака. Царицы коронуются на царство По похоти гвардейских жеребцов, Пять женщин распухают телесами На целый век в длину и ширину. Россия задыхается под грудой Распаренных грудей и животов. Её гноят в острогах и в походах, По Ладогам да по Рогервикам, Голландскому и прусскому манеру Туземцев учат шкипер и капрал. Голштинский лоск сержант наводит палкой, Курляндский конюх тычет сапогом; Тупейный мастер завивает души; Народ цивилизуют под плетьми И обучают грамоте в застенке… А в Петербурге крепость и дворец Меняются жильцами, и кибитка Кого-то мчит в Берёзов и в Пелым. Минует век, и мрачная фигура Встаёт над Русью: форменный мундир, Бескровные щетинистые губы, Мясистый нос, солдатский узкий лоб, И взгляд неизреченного бесстыдства Пустых очей из-под припухших век. У ног её до самых бурых далей Нагих равнин — казарменный фасад И каланча: ни зверя, ни растенья… Земля судилась и осуждена. Все грешники записаны в солдаты. Всяк холм понизился и стал как плац. А надо всем солдатскою шинелью Провис до крыш разбухший небосвод. Таким он был написан кистью Доу — Земли российской первый коммунист — Граф Алексей Андреич Аракчеев. Он вырос в смраде гатчинских казарм, Его познал, вознёс и всхолил Павел. «Дружку любезному» вставлял клистир Державный мистик тою же рукою, Что иступила посох Кузьмича И сокрушила силу Бонапарта. Его посев взлелял Николай, Десятки лет удавьими глазами Медузивший засеченную Русь. Раздёрганный и полоумный Павел Собою открывает целый ряд Наряженных в мундиры автоматов, Штампованных по прусским образцам (Знак: «Made in Germany»[1], клеймо: Романов). Царь козыряет, делает развод, Глаза пред фронтом пялит растопыркой И пишет на полях: «Быть по сему». А между тем от голода, от мора, От поражений, как и от побед, Россию прёт и вширь, и ввысь — безмерно. Её сознание уходит в рост, На мускулы, на поддержанье массы, На крепкий тяж подпружных обручей. Пять виселиц на Кронверкской куртине Рифмуют на Семёновском плацу; Волы в Тифлис волочат «Грибоеда», Отправленного на смерть в Тегеран; Гроб Пушкина ссылают под конвоем На розвальнях в опальный монастырь; Над трупом Лермонтова царь: «Собаке — Собачья смерть» — придворным говорит; Промозглым утром бледный Достоевский Горит свечой, всходя на эшафот… И всё тесней, всё гуще этот список… Закон самодержавия таков: Чем царь добрей, тем больше льётся крови. А всех добрей был Николай Второй, Зиявший непристойной пустотою В сосредоточьи гения Петра. Санкт-Петербург был скроен исполином, Размах столицы был не по плечу Тому, кто стёр блистательное имя. Как медиум, опорожнив сосуд Своей души, притягивает нежить — И пляшет стол, и щёлкает стена, — Так хлынула вся бестолочь России В пустой сквозняк последнего царя: Желвак От-Цу, Ходынка и Цусима, Филипп, Папюс, Гапонов ход, Азеф… Тень Александра Третьего из гроба Заезжий вызывает некромант, Царице примеряют от бесплодья В Сарове чудотворные штаны. Она, как немка, честно верит в мощи, В юродивых и в преданный народ. И вот со дна самой крестьянской гущи — Из тех же недр, откуда Пугачёв, — Рыжебородый, с оморошным взглядом — Идёт Распутин в государев дом, Чтоб честь двора, и церкви, и царицы В грязь затоптать мужицким сапогом И до низов ославить власть царёву. И всё быстрей, всё круче чертогон… В Юсуповском дворце на Мойке — Старец, С отравленным пирожным в животе, Простреленный, грозит убийце пальцем: «Феликс, Феликс! царице всё скажу…» Раздутая войною до отказа, Россия расседается, и год Солдатчина гуляет на просторе… И где-то на Урале средь лесов Латышские солдаты и мадьяры Расстреливают царскую семью В сумятице поспешных отступлений: Царевич на руках царя, одна Царевна мечется, подушкой прикрываясь, Царица выпрямилась у стены… Потом их жгут и зарывают пепел. Всё кончено. Петровский замкнут круг. Великий Петр был первый большевик, Замысливший Россию перебросить, Склонениям и нравам вопреки, За сотни лет к её грядущим далям. Он, как и мы, не знал иных путей, Опричь указа, казни и застенка, К осуществленью правды на земле. Не то мясник, а может быть, ваятель — Не в мраморе, а в мясе высекал Он топором живую Галатею, Кромсал ножом и шваркал лоскуты. Строителю необходимо сручье: Дворянство было первым Р.К.П. — Опричниною, гвардией, жандармом, И парником для ранних овощей. Но, наскоро его стесавши, невод Закинул Пётр в морскую глубину. Спустя сто лет иными рыбарями На невский брег был вытащен улов. В Петрову мрежь попался разночинец, Оторванный от родовых корней, Отстоянный в архивах канцелярий — Ручной Дантон, домашний Робеспьер, — Бесценный клад для революций сверху. Но просвещённых принцев испугал Неумолимый разум гильотины. Монархия извергла из себя Дворянский цвет при Александре Первом, А семя разночинцев — при Втором. Не в первый раз без толка расточали Правители созревшие плоды: Боярский сын — долбивший при Тишайшем Вокабулы и вирши — при Петре Служил царю армейским интендантом. Отправленный в Голландию Петром Учиться навигации, вернувшись, Попал не в тон галантностям цариц. Екатерининский вольтерианец Свой праздный век в деревне пробрюзжал. Ученики французских эмигрантов, Детьми освобождавшие Париж, Сгноили жизнь на каторге в Сибири… Так шиворот-навыворот текла Из рода в род разладица правлений. Но ныне рознь таила смысл иной: Отвергнутый царями разночинец Унёс с собой рабочий пыл Петра И утаённый пламень революций: Книголюбивый новиковский дух, Горячку и озноб Виссариона. От их корней пошёл интеллигент. Его мы помним слабым и гонимым, В измятой шляпе, в сношенном пальто, Сутулым, бледным, с рваною бородкой, Страдающей улыбкой и в пенсне, Прекраснодушным, честным, мягкотелым, Оттиснутым, как точный негатив, По профилю самодержавья: шишка, Где у того кулак, где штык — дыра, На месте утвержденья — отрицанье, Идеи, чувства — всё наоборот, Всё «под углом гражданского протеста». Он верил в Божие небытие, В прогресс и в конституцию, в науку, Он утверждал (свидетель — Соловьёв), Что «человек рождён от обезьяны, А потому — нет большия любви, Как положить свою за ближних душу». Он был с рожденья отдан под надзор, Посажен в крепость, заперт в Шлиссельбурге, Судим, ссылаем, вешан и казним На каторге — по Ленам да по Карам… Почти сто лет он проносил в себе — В сухой мякине — искру Прометея, Собой вскормил и выносил огонь. Но — пасынок, изгой самодержавья — И кровь кровей, и кость его костей — Он вместе с ним в циклоне революций Размыкан был, растоптан и сожжён. Судьбы его печальней нет в России. И нам — вспоённым бурей этих лет — Век не избыть в себе его обиды: Гомункула, взращённого Петром Из плесени в реторте Петербурга. Все имена сменились на Руси. (Политика — расклейка этикеток, Назначенных, чтоб утаить состав), Но логика и выводы всё те же: Мы говорим: «Коммуна на земле Немыслима вне роста капитала, Индустрии и классовой борьбы. Поэтому не Запад, а Россия Зажжёт собою мировой пожар». До Мартобря (его предвидел Гоголь) В России не было ни буржуа, Ни классового пролетариата: Была земля, купцы да голытьба, Чиновники, дворяне да крестьяне… Да выли ветры, да орал сохой Поля доисторический Микула… Один поверил в то, что он буржуй, Другой себя сознал, как пролетарий, И почалась кровавая игра. На всё нужна в России только вера: Мы верили в двуперстие, в царя, И в сон, и в чох, в распластанных лягушек, В социализм и в интернацьонал. Материалист ощупывал руками Не вещество, а тень своей мечты; Мы бредили, переломав машины, Об электрофикации; среди Стрельбы и голода — о социальном рае, И ели человечью колбасу. Политика была для нас раденьем, Наука — духоборчеством, марксизм — Догматикой, партийность — оскопленьем. Вся наша революция была Комком религиозной истерии: В течение пятидесяти лет Мы созерцали бедствия рабочих На Западе с такою остротой, Что приняли стигматы их распятий. И наше достиженье в том, что мы В бреду и корчах создали вакцину От социальных революций: Запад Переживёт их вновь, и не одну, Но выживет, не расточив культуры. Есть дух Истории — безликий и глухой, Что действует помимо нашей воли, Что направлял топор и мысль Петра, Что вынудил мужицкую Россию За три столетья сделать перегон От берегов Ливонских до Аляски. И тот же дух ведёт большевиков Исконными народными путями. Грядущее — извечный сон корней: Во время революций водоверти Со дна времён взмывают старый ил И новизны рыгают стариною. Мы не вольны в наследии отцов, И, вопреки бичам идеологий, Колёса вязнут в старой колее: Неверы очищают православье Гоненьями и вскрытием мощей, Большевики отстраивают стены На цоколях разбитого Кремля, Социалисты разлагают рати, Чтоб год спустя опять собрать в кулак. И белые, и красные Россию Плечом к плечу взрывают, как волы, — В одном ярме — сохой междоусобья, Москва сшивает снова лоскуты Удельных царств, чтоб утвердить единство. Истории потребен сгусток воль: Партийность и программы — безразличны. В России революция была Исконнейшим из прав самодержавья, Как ныне в свой черёд утверждено Самодержавье правом революций. Крыжанич жаловался до Петра: «Великое народное несчастье Есть неумеренность во власти: мы Ни в чем не знаем меры да средины, Всё по краям да пропастям блуждаем, И нет нигде такого безнарядья, И власти нету более крутой». Мы углубили рознь противоречий За двести лет, что прожили с Петра: При добродушьи русского народа, При сказочном терпеньи мужика — Никто не делал более кровавой — И страшной революции, чем мы. При всём упорстве Сергиевой веры И Серафимовых молитв — никто С такой хулой не потрошил святыни, Так страшно не кощунствовал, как мы. При русских грамотах на благородство, Как Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьёв, — Мы шли путём не их, а Смердякова — Через Азефа, через Брестский мир. В России нет сыновнего преемства И нет ответственности за отцов. Мы нерадивы, мы нечистоплотны, Невежественны и ущемлены. На дне души мы презираем Запад, Но мы оттуда в поисках богов Выкрадываем Гегелей и Марксов, Чтоб, взгромоздив на варварский Олимп, Курить в их честь стираксою и серой И головы рубить родным богам, А год спустя — заморского болвана Тащить к реке привязанным к хвосту. Зато в нас есть бродило духа — совесть — И наш великий покаянный дар, Оплавивший Толстых и Достоевских И Иоанна Грозного. В нас нет Достоинства простого гражданина, Но каждый, кто перекипел в котле Российской государственности, — рядом С любым из европейцев — человек. У нас в душе некошенные степи. Вся наша непашь буйно заросла Разрыв-травой, быльём да своевольем. Размахом мысли, дерзостью ума, Паденьями и взлётами — Бакунин[2] Наш истый лик отобразил вполне. В анархии всё творчество России: Европа шла культурою огня, А мы в себе несём культуру взрыва. Огню нужны — машины, города, И фабрики, и доменные печи, А взрыву, чтоб не распылить себя, — Стальной нарез и маточник орудий. Отсюда — тяж советских обручей И тугоплавкость колб самодержавья. Бакунину потребен Николай, Как Пётр — стрельцу, как Аввакуму — Никон. Поэтому так непомерна Русь И в своевольи, и в самодержавьи. И нет истории темней, страшней, Безумней, чем история России. И этой ночью с напряжённых плеч Глухого Киммерийского вулкана Я вижу изневоленную Русь В волокнах расходящегося дыма, Просвеченную заревом лампад — Страданьями горящих о России… И чувствую безмерную вину Всея Руси — пред всеми и пред каждым.   6 февраля 1924 Коктебель
 




<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Гражданин Уклейкин. Неупиваемая чаша. | История русской литературы

Дата добавления: 2015-10-19; просмотров: 749. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!



Расчетные и графические задания Равновесный объем - это объем, определяемый равенством спроса и предложения...

Кардиналистский и ординалистский подходы Кардиналистский (количественный подход) к анализу полезности основан на представлении о возможности измерения различных благ в условных единицах полезности...

Обзор компонентов Multisim Компоненты – это основа любой схемы, это все элементы, из которых она состоит. Multisim оперирует с двумя категориями...

Композиция из абстрактных геометрических фигур Данная композиция состоит из линий, штриховки, абстрактных геометрических форм...

ФАКТОРЫ, ВЛИЯЮЩИЕ НА ИЗНОС ДЕТАЛЕЙ, И МЕТОДЫ СНИЖЕНИИ СКОРОСТИ ИЗНАШИВАНИЯ Кроме названных причин разрушений и износов, знание которых можно использовать в системе технического обслуживания и ремонта машин для повышения их долговечности, немаловажное значение имеют знания о причинах разрушения деталей в результате старения...

Различие эмпиризма и рационализма Родоначальником эмпиризма стал английский философ Ф. Бэкон. Основной тезис эмпиризма гласит: в разуме нет ничего такого...

Индекс гингивита (PMA) (Schour, Massler, 1948) Для оценки тяжести гингивита (а в последующем и ре­гистрации динамики процесса) используют папиллярно-маргинально-альвеолярный индекс (РМА)...

Билиодигестивные анастомозы Показания для наложения билиодигестивных анастомозов: 1. нарушения проходимости терминального отдела холедоха при доброкачественной патологии (стенозы и стриктуры холедоха) 2. опухоли большого дуоденального сосочка...

Сосудистый шов (ручной Карреля, механический шов). Операции при ранениях крупных сосудов 1912 г., Каррель – впервые предложил методику сосудистого шва. Сосудистый шов применяется для восстановления магистрального кровотока при лечении...

Трамадол (Маброн, Плазадол, Трамал, Трамалин) Групповая принадлежность · Наркотический анальгетик со смешанным механизмом действия, агонист опиоидных рецепторов...

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2024 год . (0.011 сек.) русская версия | украинская версия