Габриэль Гарсия Маркес Любовь во время чумы 23 страница
Флорентино Ариса даже не упомянул ее ужасного письма, он попробовал иной способ обольщения – совсем не касаться былой любви и вообще былого: все зачеркнуто и начинается с нуля. Письмо представляло как бы пространное размышление о жизни, основанное на его личном опыте отношений между мужчиной и женщиной, который он когда-то собирался описать в виде приложения к «Письмовнику для влюбленных». И облек он свои размышления в несколько патриархальный стиль – эдакие воспоминания старого человека, – дабы не слишком проявилось, что на самом деле это подлинное свидетельство любви. Но прежде он исписал множество черновиков, в старомодной манере, которые скорее захотелось бы отложить и потом прочитать на холодную голову, чем швырять в пламя. Он знал, что стоит ему допустить оплошность, случайно, мельком затронуть старое, и в ее сердце могут всколыхнуться неприятные воспоминания, и хотя он допускал, что, возможно, она возвратит ему сто его писем, прежде чем решится вскрыть первый конверт, он предпочитал, чтобы такого не произошло. Итак, он спланировал все до мельчайшей мелочи, как для последнего решающего боя: все должно быть не таким, как прежде, чтобы пробудить новое любопытство, новую завязку, новые надежды у женщины, которая прожила полную и насыщенную жизнь. Мечте надлежало выглядеть совершенно безумной, чтобы хватило духу выкинуть на помойку предрассудки класса, который не был ее классом по рождению и перестал быть ее классом более чем какой бы то ни было другой. Предстояло научить ее думать о любви как о благодати, которая вовсе не является средством для чего-то, но есть сама по себе начало и конец всего. Он был преисполнен доброго намерения не ждать ответа немедленно, довольно и того, что письмо не будет возвращено ему. И оно не было возвращено, как не были возвращены и все последующие, и, по мере того как шли дни, напряжение возрастало, ибо чем больше проходило дней без ответа, тем больше крепла его надежда получить ответ. А частота писем напрямую зависела от ловкости его пальцев: сначала удавалось за неделю написать одно письмо, потом – два, и наконец – в день по письму. Его радовали успехи, произошедшие в почтовом деле с тех времен, когда он сам был в нем знаменосцем, потому что не рискнул бы ходить ежедневно в почтовое агентство и отправлять письма одному и тому же адресату с кем-то, кто мог их прочитать. Теперь же проще простого было послать служащего купить марок на целый месяц, а потом – знай опускай их в один из трех почтовых ящиков старого города. Очень скоро обряд вписался в рутинный распорядок дня: часы бессонницы он использовал, чтобы писать, а на следующий день, по дороге на работу, просил шофера на минуту остановиться у почтового ящика на углу и сам опускал письмо в ящик. И ни разу не позволил шоферу сделать это за него, хотя однажды, во время дождя, тот предложил сделать это, а случалось, из предосторожности он опускал сразу несколько конвертов, чтобы выглядело естественно. Разумеется, шофер не знал, что в других конвертах были чистые листки, которые Флорентино Ариса отправлял самому себе. У него вообще не было частной переписки ни с кем, кроме одного письма в конце каждого месяца, которое он, как опекун Америки Викуньи, отправлял ее родителям, сообщая свои личные впечатления о поведении, настроении и здоровье девочки, а также о ее школьных успехах. По истечении первого месяца он стал нумеровать письма и начинать каждое с краткого изложения предшествующего, наподобие того как делали в газетах, печатавших материалы с продолжением, ибо опасался, что Фермина Даса может не догадаться, что каждое письмо есть продолжение предыдущих. Когда письма стали ежедневными, он сменил траурные конверты на обычные белые, удлиненные, и они стали походить на безликие коммерческие послания. Начиная писать, он был готов подвергнуть свое терпение величайшему испытанию, во всяком случае, ждать до тех пор, пока не станет совершенно очевидно, что он теряет время уникальным, не укладывающимся в голове образом. И действительно ждал без отчаяния и уныния, какие причиняли ему ожидания в юности, ждал с каменным упорством старика, которому не о чем больше думать и нечего делать в речном пароходстве, оставленном на волю волн и попутных ветров, но который совершенно уверен, что сохранит здоровье и все свои мужские достоинства до того дня, в скором будущем или несколько позже, когда Фермина Даса поймет наконец, что у ее тоскливой вдовьей доли нет иного пути, кроме как опустить перед ним свои подъемные мосты. А тем временем он продолжал жить своей обычной жизнью. В предвидении благоприятного ответа он принялся во второй раз обновлять дом, дабы сделать его достойным той, которая могла считаться его хозяйкой и госпожой с того момента, как он был куплен. Он еще несколько раз навестил Пруденсию Литре, как и обещал, чтобы показать: он любил ее, несмотря на нанесенный ей временем урон, любил при ясном свете дня и при открытых дверях, а не только бесприютной ночью. Продолжал он ходить и мимо дома Андреи Варон, пока не гас свет в ванной комнате, и тогда пробовал оглушить себя ее постельными безумствами, хотя бы затем, чтобы не потерять навыков в любви, в соответствии с еще одним предрассудком, впрочем, не опровергнутым до сих пор, будто плоть жива, покуда жив человек. Единственной сложностью стали отношения с Америкой Викуньи. Он еще раз отдал приказ шоферу забирать ее по субботам в десять утра из интерната, но не знал, что делать с нею целую субботу и воскресенье. Впервые за все время он не занимался ею, и эта перемена ее ранила. Он стал поручать служанкам водить ее в кино, на детские праздники, в детский парк, на благотворительные лотереи, а то и сам придумывал воскресные развлечения для нее с подружками по колледжу, лишь бы не вести ее в рай, спрятанный позади контор, куда ей хотелось постоянно с того момента, как он первый раз привел ее туда. Он не понимал, витая в облаках своей новой мечты, что женщина может повзрослеть за три дня, а прошло три года с тех пор, как он встретил ее, прибывшую на паруснике из Пуэрто-Падре. Как ни старался он подсластить пилюлю, для нее перемена была чудовищной, и она не могла понять причины. В день, когда в кафе-мороженом он поведал ей правду, сказав, что собирается жениться, она испытала приступ страха, но потом эта мысль показалась ей настолько абсурдной, что она начисто о ней забыла. Однако очень скоро поняла, что он ведет себя так, будто это и в самом деле правда: избегает ее без всяких объяснений, словно он не на шестьдесят лет старше нее, а на шестьдесят лет моложе. Однажды субботним вечером Флорентино Ариса застал ее за машинкой у себя в спальне, она печатала, и довольно хорошо, потому что в колледже изучала машинопись. Она уже отстучала машинально полстраницы, и в написанном легко можно было выделить фразу, характеризующую ее состояние духа. Флорентино Ариса склонился над ней, из-за плеча читая написанное. Она смутилась: жаркий мужской дух, прерывистое дыхание, запах белья, тот же самый, что и на его подушке. Она была уже не той только что приехавшей девочкой, с которой он снимал одежду, одну за другой, с уловками для маленьких: ну-ка, давай сюда, туфельки – для медвежонка, рубашечку – для собачонки, штанишки в цветочек – для крольчонка, а поцелуйчик в сладенькую попочку – для папочки. Нет: теперь это была совершенно взрослая женщина, и ей нравилось брать инициативу в свои руки. Она продолжала печатать одним пальцем правой руки, а левой нашарила его ногу, обследовала ее, нашла что искала и почувствовала, как он оживает, растет, как задыхается в тревожном желании, услышала трудное старческое дыхание. Она его знала: с этого момента он терял всякую волю, рассудок больше его не слушался, и он целиком отдавал себя во власть ей, и уже не было пути назад, а только дальше, до самого конца. Она взяла его за руку и повела к постели, как несчастного слепца через улицу, разъяла его на части, завладевая им, пядь за пядью, коварными ласками: посолила на свой вкус, поперчила для запаха, добавила зубчик чеснока, рубленого лучку, лаврового листа, сбрызнула лимонным соком, вот и все, готов – пора выпекать при надлежащей температуре. В доме никого не было. Служанки уже ушли, а плотники и столяры, отделывавшие дом, по субботам не работали: весь мир принадлежал им двоим. Но он у самого края пропасти вышел из исступления, отвел ее руку, привстал на постели и сказал дрожащим голосом: – Осторожно, у нас нет резиночек. Она долго лежала в постели навзничь и думала, а когда возвратилась в интернат, на час раньше обычного, то уже была по ту сторону слез и плача, а только острила нюх и оттачивала когти, чтобы отыскать, где скрывается та мягкая тварь, от которой вся ее жизнь пошла кувырком. А Флорентино Ариса, напротив, в очередной раз впал в свойственную мужчинам ошибку: подумал, что она убедилась в тщетности своих намерений и решила оставить их. И шел своим путем. К концу шестого месяца, без всяких видимых симптомов, он стал до рассвета ворочаться с боку на бок в постели, теряясь в пустыне, не похожей на прежние бессонницы. Ему казалось, Фермина Даса уже вскрыла первое невинное на вид письмо, сличила знакомые инициалы с теми, что стояли под давними письмами, и швырнула их в костер, на котором сжигают мусор, не дав себе даже труда порвать их. И едва кинув взгляд на конверт каждого следующего письма, отправит его вслед за предыдущими, не вскрывая, и так будет до скончания века, меж тем как он уже приближался к концу своих письменных размышлений. Он не думал, чтобы на свете существовала женщина, способная противостоять любопытству, – целые полгода получать письма и не знать даже цвета чернил, которыми они написаны. Но если такая женщина есть, то ею могла быть только она. У Флорентино Арисы было такое ощущение, что время в старости – не горизонтальный поток, а бездонный колодец, в который утекает память. Его изобретательность истощалась. Походив несколько дней вокруг особняка в Ла-Манге, он понял, что давний юношеский способ не поможет ему открыть двери дома, обреченного на траур. Однажды утром он, листая телефонный справочник, наткнулся на ее телефон. Он набрал номер. Трубку не поднимали долго, и наконец, он услышал ее голос, серьезный и тихий: «Да?» Он молча положил трубку: голос был так далек и недосягаем, что он совсем пал духом. Как раз в это время Леона Кассиани отмечала свой день рождения дома, в узком кругу друзей. Он был рассеян и пролил куриный соус на лацкан. Она почистила лацкан, смочив край салфетки в стакане с водой, а потом подвязала ему салфетку как слюнявчик, чтобы предотвратить более серьезные неприятности: он стал похож на старого ребенка. Она заметила, что за едою он несколько раз снимал очки и протирал их платком, – глаза слезились. За кофе он задремал с чашкою в руке, и она хотела взять чашку, не будя его, но он встрепенулся пристыженно: «Я просто так, чтобы отдохнули глаза». Ложась спать, Леона Кассиани с удивлением думала о том, как заметно он начал стареть. В первую годовщину смерти Хувеналя Урбино семья заказала поминальную службу в соборе и разослала приглашения. К этому моменту Флорентино Ариса послал уже сто тридцать второе письмо, не получив в ответ ни малейшего знака, и потому он отважился на отчаянный шаг – решился пойти в собор к поминальной службе, хотя и не был приглашен. Действо оказалось скорее пышным, нежели трогательным. Скамьи первых рядов, закрепленные пожизненно и передававшиеся по наследству, на спинке имели медную дощечку с именем того, кому они принадлежали; Флорентино Ариса пришел в числе первых, чтобы занять такое место, где бы Фермина Даса непременно увидела его. Он подумал, что лучше всего для этой цели подходили скамьи в центральном нефе, сразу за именными, однако народу пришло столько, что он не нашел свободного места, и ему пришлось сесть в нефе бедных родственников. Оттуда он видел, как под руку с сыном вошла Фермина Даса, в черном бархатном платье с длинными рукавами, похожим на сутану епископа – безо всяких украшений, только ряд пуговиц, от ворота до кончиков туфель, а вместо шляпы на голове – накидка из испанских кружев и вуаль, как у всех вдов и еще многих-многих сеньор, желающих ими стать. Открытое лицо светилось, точно алебастровое, а миндалевые глаза жили своей жизнью в блеске огромных люстр центрального нефа; она шла – такая прямая, такая горделивая, такая самостоятельная, – что выглядела не старше собственного сына. Флорентино Ариса стоял, впившись кончиками пальцев в спинку скамьи, пока не прошла обморочная дурнота, ибо почувствовал: он и она находились не в семи шагах друг от друга, нет, они находились в двух совершенно разных днях. Фермина Даса выстояла всю службу, почти все время на ногах, у фамильной скамьи, перед главным алтарем, и держалась великолепно, так, как если бы слушала оперу. Но под конец нарушила принятые в данном случае нормы и не осталась на своем месте, чтобы принять соболезнования еще раз, а стала обходить всех приглашенных и благодарить их: новшество вполне в ее духе. Так, переходя от одного к другому, она дошла до рядов бедных родственников и огляделась вокруг, желая убедиться, что не забыла никого из знакомых. И тут Флорентино Арису словно подхватила сверхъестественная сила: она его увидела. И действительно, Фермина Даса отошла от своего сопровождения и с непринужденной естественностью, с какою всегда вела себя на людях, подала ему руку и произнесла с ласковой улыбкой: – Спасибо, что пришли. Ибо она не просто получала его письма, но читала их с огромным интересом и именно в них нашла серьезные доводы для того, чтобы продолжать жить дальше. Она сидела с дочерью за завтраком, когда принесли первое письмо. Она вскрыла его – ее заинтересовало то, что оно было написано на машинке, – а узнав инициалы, которыми оно было подписано, вспыхнула до корней волос. Однако тотчас же взяла себя в руки и спрятала письмо в карман передника со словами: «Соболезнование от властей». Дочь удивилась: «Все давно прислали». Она не смутилась: «Еще одно». Она собиралась сжечь письмо позже, без дочери, чтобы не возникло вопросов, но не смогла удержаться от искушения прежде заглянуть в него. Она ожидала достойного ответа на ее полное несправедливостей письмо и начала раскаиваться, едва его отправила, однако, пробежав глазами полное благородства обращение и первый абзац, поняла, что в мире кое-что изменилось. Все это так ее заинтриговало, что она заперлась в спальне, чтобы прочитать письмо спокойно, прежде чем сжечь, и прочитала его три раза, не переводя дыхания. Это были размышления о жизни, о любви, о старости, о смерти: мысли, которые, точно ночные птицы, сновали у нее над головой, но когда она пыталась схватить их, разлетались ворохом перьев. А тут они были высказаны просто и точно, как ей самой хотелось бы высказать их, и она снова горько пожалела о том, что мужа нет в живых, а то бы они обсудили все с ним, как, бывало, обсуждали перед сном случившееся за день. Итак, ей открылся незнакомый Флорентино Ариса, ясномыслие которого никак не вязалось ни с юношескими лихорадочными письмами, ни с мрачными повадками всей его жизни. Скорее эти размышления подходили тому человеку, который, по мнению тетушки Эсколастики, действовал наущением Святого Духа, и эта мысль напугала ее, как и в первый раз. Но душу успокоило убеждение, что письмо, написанное мудрым стариком, не имеет ничего общего с дерзкой попыткой, предпринятой в скорбную ночь, но есть благородный способ зачеркнуть прошлое. Последующие письма успокоили ее еще больше. Она все равно сжигала их, но прежде читала со все возрастающим интересом, а сжигая, ощущала привкус вины, от которого давно не могла отделаться. Когда же письма начали приходить под номерами, у нее появилось давно желанное моральное оправдание не уничтожать их. Поначалу она не собиралась сохранять их для себя, а хотела дождаться случая и возвратить Флорентино Арисе, дабы не утратилось то, что, на ее взгляд, могло принести пользу людям. Плохо, однако, что время шло, письма продолжали приходить каждые три или четыре дня на протяжении всего года, а она не знала, как возвратить их, не оскорбив при этом, чего ей вовсе не хотелось, но писать объяснительные письма гордыня не позволяла. Ей хватило года, чтобы свыкнуться со своим вдовством. Очищенное воспоминание о муже перестало быть помехой в ее повседневной жизни, в ее размышлениях о сокровенном и в самых простых побуждениях, теперь он как бы постоянно присутствовал и направлял ее, не мешая. Случалось, она обнаруживала его не как видение, а во плоти и крови, там, где ей на самом деле его не хватало. Возникало ощущение, будто он и вправду тут, живой как прежде, но только без его мужских прихотей, без его патриархальной требовательности и этой утомительной придирчивости, чтобы любовь сопровождалась ритуалом неуместных поцелуев и нежных слов, какие присущи его любви. И она даже стала понимать его лучше, чем понимала живого, стала понимать его мучительно-беспокойную любовь и почему он так нуждался в ее надежности, которую, по-видимому, считал опорою в своей общественной деятельности, но чем на самом деле она не была. Однажды в приступе отчаяния она крикнула ему: «Ты даже не представляешь, как я несчастна». Он снял очки очень характерным для него жестом, не меняясь в лице, окатил ее прозрачными водами своих детских глаз и одной-единственной фразой обрушил на нее всю тяжесть своей невыносимой мудрости: «Запомни: самое главное в семейной жизни не счастье, а устойчивое постоянство». Едва ощутив одиночество вдовства, она поняла, что эта фраза не таила в себе мелочной угрозы, которая ей в свое время почудилась, но была тем магическим кристаллом, благодаря которому обоим выпало столько счастливых часов. Путешествуя по свету, Фермина Даса покупала все, что привлекало ее внимание новизной. У нее была инстинктивная тяга к такого рода вещам, меж тем как ее муж склонен был относиться к ним более рационально, эти вещи были красивыми и полезными у себя на родине, в витринах Рима, Парижа, Лондона и того содрогающегося в чарльстоне Нью-Йорка, где уже начинали подниматься небоскребы, однако они не выдержали испытания вальсами Штрауса со смуглыми кавалерами или Цветочными турнирами при сорока градусах в тени. Итак, она возвращалась домой с полудюжиной стоячих огромных баулов, сверкающих медными запорами и уголками, похожих на фантастические гробы, возвращалась хозяйкой и госпожой новейших чудес света, цена которых, однако, измерялась не заплаченным за них золотом, а тем быстротечным мгновением, когда здесь, на родине, кто-нибудь из ее круга в первый раз видел их. Именно для этого они и покупались: чтобы другие увидели их однажды. Она поняла, что выглядит в глазах общества тщеславной, задолго до того, как начала стареть, и в доме частенько слышали, как она говорила: «Надо отделаться от всего этого хлама, в доме от него негде жить». Доктор Урбино посмеивался над ее благими намерениями, он знал, что освободившееся место тотчас заполнится точно такими же вещами. Но она настаивала, потому что и действительно не оставалось места уже ни для чего, а вещи, которыми был набит дом, на самом деле ни на что не годились: рубашки висели на дверных ручках, а кухонный шкаф был забит европейскими шубами. И в один прекрасный день, проснувшись в боевом настроении, она вытряхивала все из шкафов, опустошала баулы, вытаскивала все с чердака и учиняла военный разгром – выкидывала горы чересчур вызывающей одежды, шляпки, которые так и не пришлось надеть, пока они были в моде, туфли, скопированные европейскими художниками с тех, что надевали императрицы на коронацию, но к которым местные знатные сеньориты относились пренебрежительно, поскольку они слишком походили на те, что негритянки покупали на рынке для дома. Все утро внутренняя терраса находилась на чрезвычайном положении, и в доме трудно было дышать от взметавшихся волнами едких нафталиновых паров. Однако через несколько часов воцарялся покой – в конце концов ей становилось жалко этих шелков, разбросанных по полу, парчового изобилия, вороха позументов, кучки песцовых хвостов, приговоренных к сожжению. – Грех сжигать такое, – говорила она, – когда столько людей не имеют даже еды. Таким образом кремация откладывалась, а вещи всего лишь меняли место, со своих привилегированных позиций переносились в старинные стойла, переоборудованные под склад старья, а освободившееся место, как он и говорил, постепенно начинало снова заполняться, до отказа забиваться вещами, которые жили всего один миг, а затем отправлялись умирать в шкафы: до следующей кремации. Она говорила: «Надо бы придумать, что делать с вещами, которые ни на что не годятся, но которые нельзя выбросить». И было так: в ужасе от ненасытности вещей, пожиравших жилое пространство в доме, теснивших и загонявших в угол людей, Фермина Даса засовывала их куда-нибудь с глаз долой. Она не была привержена порядку, хотя ей казалось обратное, просто у нее был свой собственный отчаянный метод: она прятала беспорядок. В день, когда умер Хувеналь Урбино, пришлось освобождать половину его кабинета, унося вещи в спальни, чтобы было где выставить тело. Смерть прошлась по дому и принесла решение. Предав огню одежду мужа, Фермина Даса увидела, что пульс у нее не забился чаще, и принялась то и дело разводить костер, бросая в огонь все – и старое, и новое, не думая ни о зависти богатых, ни о возмездии бедняков, которые умирали от голода. И, наконец, под корень срубила манговое дерево, чтобы не осталось никаких следов ее беды, а живого попугая подарила новому городскому музею. И только тогда вздохнула с полным удовольствием в доме, ставшем таким, о каком она мечтала: просторным, простым, ее домом. Дочь Офелия прожила с ней три месяца и вернулась к себе в Новый Орлеан. Сын приходил к ней с семьей в воскресенье пообедать по-домашнему, а если мог, то и среди недели. Самые близкие подруги Фермины Дасы стали навещать ее, когда она немного пришла в себя: играли в карты в облысевшем дворе, пробовали новые кулинарные рецепты, посвящали ее в тайны ненасытного света, жизнь которого продолжалась и без нее. Чаще других бывала с нею Лукресия дель Реаль дель Обиспо, аристократка из старых, с которой она и раньше поддерживала дружеские отношения, но особенно близко сошлась после смерти Хувеналя Урбино. Скрюченная артритом и раскаявшаяся в скверно прожитой жизни Лукресия дель Реаль лучше других пришлась ей в ту пору, ей она высказала свое мнение по поводу различных планов и проектов из жизни города, – это позволяло Фермине Дасе чувствовать себя полезной самой по себе, а не благодаря всесильной тени мужа. Однако никогда еще не сливалась она с ним в такой мере, как теперь, потому что теперь у нее отобрали ее девичье имя, каким прежде называли, и она стала просто вдовой Урбино. Не укладывалось в голове: по мере того как приближалась первая годовщина смерти мужа, Ферми-на Даса все более ощущала, будто вступает в некое затаенное, прохладное и покойное место – в рощу непоправимого. Она так и не осознала, ни тогда, ни с годами, в какой мере помогли ей обрести душевный покой письменные размышления Флорентино Арисы. Именно они, эти размышления, пропущенные через опыт собственной жизни, позволили ей понять ее жизнь, уяснить смысл и назначение старости. Встреча в соборе на поминальной службе представлялась ниспосланной провидением, дабы дать понять Флорентино Арисе, что и она тоже, благодаря его мужественным письмам, готова зачеркнуть прошлое. Два дня спустя она получила от него письмо, не похожее на остальные: письмо было написано от руки на особой бумаге и с полным именем отправителя на оборотной стороне конверта. Тот же изящный почерк, что и на первых давних письмах, тот же лирический стиль, но всего в один абзац: благодарность за особое приветствие, которым она удостоила его в соборе. Все последующие дни Фермина Даса продолжала думать о письме, оно всколыхнуло в ней давние воспоминания, такие чистые, что в четверг, встретившись с Лукрецией дель Реаль, она совершенно безотчетно спросила ее, не знает ли та случайно Флорентино Арису, владельца речных пароходов. Лукреция ответила, что знает: «Похоже, совсем пропащий». И повторила расхожую историю о том, что он якобы никогда не знал женщины, а ведь был завидным женихом, и что де у него есть потайная контора, куда он водит мальчиков, за которыми охотится ночью на набережной. Фермина Даса слышала эту сказочку с тех пор, как помнила себя, но никогда в нес не верила и не придавала ей значения. Однако на этот раз, когда ее так убежденно повторила Лукресия дель Реаль дель Обиспо, о которой в свое время тоже говорили, что она отличается странными вкусами, Фермина Даса не удержалась и расставила все по своим местам. Она сказала, что знает Флорентино Арису с детских лет. И напомнила, что его мать владела галантерейной лавкой на Оконной улице, а во время гражданских войн покупала старые рубашки и простыни, щипала корпию и продавала перевязочный материал. И заключила убежденно: «Это люди достойные, без всякого сомнения». Она говорила с таким жаром, что Лукреция сдалась со словами: «В конце концов, обо мне говорят то же самое». Фермина Даса не задалась вопросом, почему она вдруг бросилась так пылко защищать человека, бывшего в ее жизни не более чем тенью. Она продолжала думать о нем, особенно когда приходила почта и в ней не было письма от него. Две недели прошли в молчании, и однажды после сиесты служанка разбудила ее тревожным шепотом. – Сеньора, – сказала она, – тут пришел дон Фло-рентиио. Он пришел. Первой реакцией Фермины Дасы был дикий страх. Она даже не подумала, что нет, пусть придет в другой день, в более подходящий час, а теперь она не в состоянии принимать визиты, да и не о чем говорить. Однако сразу же взяла себя в руки, велела провести его в гостиную и подать ему кофе, пока она приведет себя в порядок, чтобы выйти к нему. Флорентино Ариса ждал у входной двери и жарился на адском солнце, какое палит в три часа пополудни, сжав всю волю в кулак. Он был готов к тому, что его не примут, конечно, под каким-нибудь вежливым предлогом, и это помогало ему сохранять спокойствие. Принесенное решение совершенно потрясло его, но, войдя в затаенную прохладу гостиной, он не успел даже подумать о свершающемся чуде: в животе у него словно взорвалась и растеклась горькая пена. Он сел, не дыша, а в голове билось проклятое воспоминание о том, как птичка как-нула на его первое любовное письмо, и, не шевелясь, он сидел и ждал в полутемной гостиной, пока схлынет первая волна озноба, готовый выдержать любое испытание, только не эту несправедливую напасть. Он хорошо себя знал: помимо врожденного хронического расстройства желудка, живот подводил его на людях три или четыре раза за многие годы, и каждый раз он вынужден был сдаться. В этих случаях, как и в других, столь же чрезвычайных, он в полной мере осознавал, насколько верна фраза, которую ему нравилось повторять в шутку: «Я не верю в Бога, но я его боюсь». В этот раз у него не оставалось времени на сомнения: он лихорадочно пытался вспомнить какую-нибудь молитву, но не вспомнил. Когда он был еще мальчишкой, другой мальчишка научил его волшебным словам, помогавшим попасть камнем в птицу: «Целься, целься, правый глаз, попадаю в цель зараз». Он опробовал эти слова, когда пошел первый раз в горы с новой пращой, и птица, точно молнией сраженная, упала на землю. Мелькнула смутная мысль, что, пожалуй, то и другое каким-то образом связано между собой, и он повторил заклинание с жаром, как молитву, однако эффекта не достиг. Кишки скрутило так, что он не усидел на месте, пена поднималась от желудка, все более густая и едкая, и выжала из него стон, он весь покрылся холодным потом. Служанку, принесшую кофе, испугало его белое, точно у мертвеца, лицо. Он лишь выдохнул: «Это от жары». Она распахнула окно, желая помочь ему, но палящее полуденное солнце ударило ему в лицо, и окно пришлось снова закрыть. Он понял, что не выдержит больше ни минуты, и тут появилась Фермина Даса, почти не видимая в полумраке, и испугалась, увидя его таким. – Можете снять пиджак, – сказала она. Но больше смертельного кишечного спазма он боялся, что она услышит, как бурчит у него в животе. И он выдержал еще мгновение и сказал, что пришел лишь спросить, когда она сможет его принять. Она, сбитая с толку, ответила: «Но вы уже здесь». И пригласила его пройти на террасу во внутренний двор, где не так жарко. Он ответил ей голосом, больше походившим на жалобный стон: – Умоляю вас, завтра. Она вспомнила, что завтра четверг, день непременного визита Лукресии дель Реаль дель Обиспо, и вынесла непререкаемое решение: «Послезавтра в пять», Флорентино Ариса поблагодарил ее, поспешно раскланялся, взмахнув шляпой, и вышел, так и не пригубив кофе. Она в нерешительности стояла посреди гостиной, стараясь понять, что же произошло только что, пока автомобильные выхлопы нс стихли в глубине улицы. А Флорентино Ариса, постаравшись устроиться на заднем сиденье так, чтобы болело меньше, закрыл глаза, расслабил мышцы и отдался на волю телу. Было такое ощущение, что он рождался еще раз. Шофер, за долгие годы службы привыкший ничему не удивляться, остался бесстрастным. Но когда подъехали к дому, открывая ему дверцу, сказал: – Будьте осторожны, дон Флоро, это похоже на чуму. Нет, это было то же самое, что и всегда. В пятницу, ровно в пять, Флорентино Ариса возблагодарил Бога, когда служанка провела его через полутемную гостиную на внутреннюю террасу, где Фермина Даса сидела за столиком, накрытым на двоих. Она предложила ему чай, шоколад или кофе. Флорентино Ариса попросил кофе, горячий и покрепче, и она приказала служанке: «Мне – как обычно». Обычным оказался чай, заваренный из разных восточных сортов, который она пила после сиесты для бодрости. К тому времени, когда она допила свой чайничек, а он – свой кофейник, они успели затронуть и оставить несколько тем, не потому, что темы эти их интересовали, но чтобы избежать других, которых ни он, ни она не осмеливались коснуться. Оба робели, не понимая, что оба они делают тут, так далеко от своей юности, на этой террасе с плитчатым шахматным полом, в ничейном доме, еще пахшем кладбищенскими цветами. В первый раз сидели они друг против друга так близко и достаточно долго, чтобы поглядеть спокойно друг на друга через полвека, и оба увидели друг друга такими, какими были: два старика, которых уже караулит смерть и у которых нет ничего общего, кроме мимолетного воспоминания в прошлом, да и оно принадлежит не им, а двум уже исчезнувшим молодым людям, которые вполне могли быть их внуками. Она подумала, что он пришел убедиться наконец в нереальности своей мечты, и в таком случае его дерзость была извинительна.
|