ОДИНОЧЕСТВО ВДВОЕМ
20 декабря 1824 года. Третья годовщина нашего счастливого союза. Уже два месяца, как гости оставили нас наслаждаться обществом друг друга, и девять недель я познаю новую ступень супружеской жизни, когда два человека живут вместе, как хозяин и хозяйка дома, как отец и мать очаровательного веселого мальчугана, и оба понимают, что между ними нет ни любви, ни дружбы, ни взаимной симпатии. Насколько это в моих силах, я стараюсь поддерживать между нами мир – неизменно вежлива с ним, поступаюсь своими удобствами ради него, когда это совместимо с требованиями рассудка, и советуюсь о домашних делах, считаясь с его желаниями и мнением, даже если оно уступает в разумности моему. Ну, а он первые недели две был уныл и раздражителен – полагаю, из-за отъезда своей дражайшей Аннабеллы – и особенно капризен со мной; я все делаю не так; я холодна, черства, бессердечна; на мою бледную кислую физиономию противно смотреть; от моего голоса его дрожь берет; он просто не понимает, как сумеет прожить целую зиму бок о бок со мной; я его исподтишка убиваю. Вновь я предложила разъехаться, но тщетно; он не собирается стать притчей во языцех у здешних старых сплетниц, он не желает, чтобы его объявили зверем, от которого сбежала жена, – нет, уж придется ему как-нибудь терпеть меня! – То есть мне терпеть вас, – возразила я. – Ведь пока я исполняю обязанности управляющего и экономки добросовестно и хорошо, не получая ни жалованья, ни благодарности, расстаться со мной вам слишком невыгодно. А потому, когда мое рабство станет совсем невыносимым, я их с себя сложу! (Такая угроза, подумала я, все-таки, возможно, заставит его присмиреть.) Мне кажется, ему очень досаждало, что его оскорбительные замечания так мало меня ранят, – во всяком случае, сказав что-нибудь, особенно рассчитанное на то, чтобы задеть мои чувства, он внимательно вглядывался в мое лицо и принимался поносить мое «каменное сердце» и «тупую бесчувственность». Если бы я горько рыдала и оплакивала утрату его любви, он, быть может, так уж и быть, пожалел бы меня и вернул бы мне свою милость, разрешив скрашивать его одиночество и утешать его, пока он вновь не свидится со своей возлюбленной Аннабеллой или не найдет ей достойной замены. Благодарения Небу, я не настолько слабодушна! Прежде меня одурманивала глупая слепая влюбленность, отказывавшаяся замечать всю его никчемность, но теперь она иссякла – сокрушена и убита, и винить он может только себя. Вначале (вероятно, памятуя о наставлениях дамы своего сердца) он с поразительной стойкостью избегал искать утешения от своих горестей в вине, но затем начал порой чуть-чуть отступать от столь добродетельного воздержания, – что и продолжает делать, временами уже далеко не чуть-чуть. Пока излишние возлияния его возбуждают, он превращается в настоящее животное, и я больше не стараюсь прятать презрение и брезгливость. Когда же возбуждение это сменяется тяжелым похмельем, он принимается оплакивать свои страдания и прегрешения, виня в них меня. Он знает, что такая неуверенность портит его здоровье и приносит ему больше вреда, чем радости, но утверждает, что это все из-за меня – из-за моего противоестественного (неженского) поведения! Да, в конце концов вино его погубит, но только по моей вине! Тут иногда я не выдерживаю и отвечаю упреками на упреки. Покорно такую несправедливость снести трудно! Разве я не прилагала все силы месяц за месяцем, чтобы избавить его от этого порока? И разве не продолжала бы делать то же и теперь, если бы могла? Но как мне умолять его и ухаживать за ним, когда я знаю, что он меня презирает? И виновата ли я, что потеряла влияние на него и что он утратил какое бы то ни было право даже на мое уважение? И должна ли я искать примирения, когда чувствую, что он мне противен, когда он открыто пренебрегает мной и переписывается с леди Лоуборо, как мне хорошо известно? Нет, никогда, никогда, никогда! Он может допиться до смерти, но моей вины в этом не будет ни малейшей! И все же, я делаю, что могу. Я даю ему понять, что от вина глаза его все больше тускнеют, лицо оплывает, что оно расслабляет и его тело и ум, что, если бы Аннабелла видела бы его сейчас, как вижу я, она не замедлила бы разочароваться в нем и что она, несомненно, лишит его своих милостей, если он будет продолжать так и дальше. Эти предостережения только навлекают на меня грубую брань, и, признаюсь, мне кажется, почти заслуженно, – настолько мне отвратительно прибегать к подобным доводам. И все же они проникают в его одурманенный мозг и заставляют задуматься и даже воздерживаться, как никакие другие из имеющихся в моем распоряжении. А сейчас я наслаждаюсь возможностью временно отдохнуть от него: он уехал с Харгрейвом на охоту к каким-то далеким соседям и должен вернуться не раньше завтрашнего вечера. Да, прежде разлука вызывала у меня совсем иные чувства! Мистер Харгрейв все еще в Груве. Они с Артуром постоянно встречаются для подобных сельских развлечений, он часто навещает нас, а Артур не так уж редко отправляется верхом нанести визит ему. Не думаю, что эти два soi-disant[2] друга связаны столь уж горячей любовью, но коротать время легче вдвоем, а я радуюсь, что на несколько часов избавляюсь от необходимости терпеть общество Артура и что он находит занятие более достойное, чем скотское ублажение животных пристрастий. И я скорее была бы довольна тем, что мистер Харгрейв не уехал, если бы опасения встретиться с ним в Груве не мешали нам видеться с его сестрой так часто, как я желала бы. Впрочем, все это время он держится со мной столь безупречно, что его недавнее поведение почти изгладилось из моей памяти. Вероятно, он пытается вернуть мое «уважение». И это ему, пожалуй, удастся, если он и впредь будет столь же корректен. Но что тогда? Чуть только он посягнет на нечто большее, как снова его утратит. 10 февраля. Так тяжело и горько, когда тебе в лицо швыряют твои же лучшие намерения и доброту! Во мне начало пробуждаться сожаление к спутнику моей жизни – к одинокому, тоскливому существованию, не скрашиваемому ни умственными занятиями, ни сознанием, что его совесть чиста перед Богом. И я уже подумывала, что должна пожертвовать гордостью, должна вновь попытаться сделать дом приятным для него и вернуть его на праведный путь не лживыми заверениями в любви или притворным раскаянием, но смягчив свою ледяную вежливость, сменив сухую сдержанность на ласковое внимание, как только тому представится случай. И не только подумывала, но даже перешла от мыслей к делу. И что же? Ни малейшей ответной ласки, ни тени раскаяния, но непреходящее раздражение и тираническая требовательность, которую кротость только распаляет, а также – самодовольное злорадство при каждой моей уступке, заставляющее меня вновь каменеть. А нынче утром он положил решительный конец всем таким попыткам. Мне кажется, я теперь настолько оледенела, что больше никогда ни на йоту не растаю. Одно из вскрытых за завтраком писем он прочел с необычайным удовольствием, а потом перебросил через стол мне с назиданием: – Ну-ка, прочти и извлеки из этого урок! Я узнала размашистый почерк леди Лоуборо и пробежала глазами первую страницу. Бурные заверения в неугасимой нежности, необузданные мечты о скорой встрече, кощунственное пренебреженье Божьими заветами и упреки Провидению, разлучившему их и связавшему ненавистными узами с теми, кого они не могут любить. Заметив, как я переменилась в лице, он хихикнул. Я сложила письмо, встала и вернула ему, сказав лишь: – Благодарю вас, урок я из этого извлеку! Мой маленький Артур стоял у него между коленями и с восторгом разглядывал рубиновый перстень на его пальце. Подчинившись внезапному необоримому желанию избавить моего сына от этой заразной близости, я подхватила его на руки и унесла из комнаты. Мальчику не понравилось столь внезапное похищение, он насупился и заплакал. Еще один удар ножом в мое истерзанное сердце! Я поспешила с ним в библиотеку, закрыла за собой дверь, поставила его на пол, обняла, страстно расцеловала и заплакала. Все это, разумеется, не только не успокоило его, но испугало: отвернув от меня личико, он начал вырываться и громко звать папу. Я разжала руки, и слезы, горше которых я еще не знавала, скрыли его от моих ослепших, словно обожженных глаз. На крики малыша в библиотеку явился его отец, и я отвернулась, не желая, чтобы он заметил мои слезы и неверно их истолковал. Выругав меня, он унес успокоившегося мальчика. Как тяжко, что мой светик любит его больше, чем меня! Ведь я живу только ради сына, ради того, чтобы воспитать его достойным человеком. И мне невыносимо видеть, как меня лишает влияния на него тот, чья эгоистическая привязанность гораздо опаснее самого холодного равнодушия, самой суровой тирании! Если я ради его же пользы отказываюсь потакать какому-нибудь капризу малыша, он бежит к отцу, который, несмотря на эгоизм и лень, обычно бывает готов исполнить его прихоть. Если я пытаюсь обуздать его своеволие или укоризненным взглядом порицаю за непослушание, он знает, что папа только улыбнется и заступится за него. И вот я должна не только бороться с духом отца в сыне, выискивать и уничтожать в зародыше унаследованные дурные свойства, заранее предупреждать губительное воздействие общения с ним и его примера, но он уже сводит на нет все мои усилия, разрушает мое влияние на детский ум, отнимает у меня любовь сына. Это моя последняя надежда, а он с поистине дьявольской радостью лишает меня и ее! Но отчаиваться грешно, и я буду помнить вдохновенный совет тому, кто «боится Господа, слушается гласа Раба Его, кто ходит во мраке без света, да уповает на имя Господа и да утверждается в Боге своем».
|