ПАПА, МАМА, ЛУНА 4 страница
— Я начинаю его понимать, — говорит ей Ставрос. — Если я правильно усек, — обращается он к Кролику, — мы выступаем в роли мамаши, которая пытается заставить непослушного ребенка принять лекарство, от которого он поправится. — Правильно. До тебя дошло. Мы именно такая мама. И большинство хочет принять лекарство, до смерти хочет, а несколько психов в черных пижамах готовы скорее заживо всех похоронить. А твоя какая теория? Что, мы ринулись туда за рисом? В угоду дядюшке Бену[11]. Бедный старый дядюшка Бен. — Нет, — говорит Ставрос, кладя руки на клетчатую скатерть и вперив взгляд во впадинку у горла Гарри (осторожничает — с чего бы это?), — по моей теории, это напрасная игра мускулами. Дело не в том, что мы хотим отобрать у них рис, — мы не хотим, чтобы у них был рис. Или магний. Или береговая линия. Мы так долго играли в шахматы с русскими, что и не заметили, как сошли с доски. Белые лица в странах желтой расы больше не срабатывают. Советники Кеннеди, считавшие, что могут управлять миром из кабинета, нажали кнопку, и — ничего не произошло. Затем Освальд посадил в президентское кресло Джонсона, который оказался настолько туп, что думал, будто достаточно иметь побольше палец, и кнопка сработает. Машина перегрелась, и вот результат: инфляция и обвальный рынок, с одной стороны, и студенческие бунты с другой, а посредине сорок тысяч парней, рожденных от американских матерей и убитых бамбуковой палкой, вымазанной в дерьме. Людям больше не нравится, что их сынков убивают в джунглях. Наверно, им это никогда не нравилось, но в свое время они считали это необходимостью. — А это не так? Ставрос моргает. — Ясно. Ты считаешь, война неизбежна. — Угу, и лучше там, чем здесь. Лучше малая война, чем большая. Уперев ребро руки в стол, точно собирается одним ударом отрезать ломоть, Ставрос говорит: — Но тебе это нравится. — И бьет ребром по столу. — Ты считаешь правильным жечь узкоглазых детишек — вот к чему ты пришел, приятель. — Слово «приятель» звучит неубедительно. Кролик спрашивает: — Ты служил в армии? Ставрос передергивает плечами, потом распрямляет их. — У меня был белый билет. Мотор барахлит. А ты, я слышал, корейскую войну просидел в Техасе. — Я был там, куда меня послали. Я и теперь поеду, куда меня пошлют. — Этакий отличник. Благодаря таким, как ты, Америка и стала великой державой. Боец-молодец. — Он молчаливое большинство, — заметила Дженис, — но шуму от него много. — И посмотрела на Ставроса в надежде, что он подхватит ее остроту. Боже, какая дурища, хотя задница у нее с годами стала хоть куда. — Он нормальный продукт своего времени, — говорит Ставрос. — Добренький расист-империалист. По тому, как это произнесено — спокойно, ровным тоном, с этакой улыбочкой, какую выдают по завершении сделки по продаже машины, Кролик понимает, что с ним заигрывают, предлагают — таково его смутное чувство — союз. Но он интуитивно чувствует, что Америка не зря «играет мускулами». Америку прельщает не власть, она действует, исходя из мечты, по Божьему наитию. Где Америка, там свобода, а где Америки нет, там безумие правит с помощью цепей, мракобесие удушает миллионы. Под ее терпеливо выжидающими бомбардировщиками может расцвести рай. — Я не исповедую этой расистской брехни, — парирует он. — Но нельзя включить телевизор, чтобы тебя не оплевала черная морда. А все, начиная с Никсона, ночами не спят — только и думают, как бы сделать их всех богатыми, не утруждая никакой работой. — Язык его не знает удержу, но он защищает нечто бесконечно дорогое, звезду, зажегшуюся вместе с его рождением. — Они говорят о геноциде, а ведь они сами разжигают его, они — негры плюс детки из богатых семей — хотят все разрушить, а как только какой-нибудь бедняга полицейский не так посмотрит на них, сразу с воплями несутся к адвокату. Я такого мнения, что вьетнамская война... кому-нибудь интересно мое мнение?.. — Гарри, — говорит Дженис, — ты портишь Нельсону вечер. — Мое мнение, что время от времени воевать надо — пусть все знают, что мы готовы сражаться, и не важно, где идет война. Беда не в том, что мы воюем, — беда в нашей стране. Мы сейчас не стали бы сражаться в Корее. Господи, мы сейчас не стали бы сражаться с Гитлером. Наша страна настолько одурманена собственными наркотиками, так глубоко увязла в собственном жире, болтовне и грязи, — потребовалось бы сбросить по водородной бомбе на каждый город от Детройта до Атланты, чтоб мы очнулись, да и тогда, наверное, мы решили бы, что это небо поцеловало нас. — Гарри, — спрашивает Дженис, — ты что, хочешь, чтобы Нельсон погиб во Вьетнаме? Ну скажи же ему, что ты этого хочешь. Гарри поворачивается к сыну и говорит: — Я не хочу, малыш, чтобы ты погиб, нигде и никогда. Это твоя мамаша умеет доводить всех до гибели. Он даже сам понимает, как это жестоко, и благодарен Дженис за то, что она не хлопается в обморок, а вместо этого вскипает. — О-о, — вырывается у нее. — Вот оно что! А ты скажи ему, Гарри, почему у него нет ни братьев, ни сестер. Скажи, кто не желает иметь больше детей. — Это уж слишком, — говорит Ставрос. — Я рада, что ты это заметил, — говорит ему Дженис. Глаза у нее совсем ввалились — Нельсон это от нее унаследовал. По счастью, приносят еду. Обнаружив, что тефтели плавают в подливке, Нельсон отставляет тарелку. Он смотрит на тарелку Кролика, где лежат аккуратно нарезанные кусочки баранины, и говорит: — Я хочу такого. — Ну давай поменяемся. Заткнись и ешь, — говорит Кролик. Он бросает взгляд через стол и видит, что Дженис и Ставрос едят одно и то же, нечто вроде белого пирога. По его представлениям типографа, они сидят слишком близко: у каждого с другой стороны много свободного места. Чтобы заставить их «выровнять пробелы», он произносит: — Все-таки отличная у нас страна. Ставрос продолжает молча жевать, а Дженис хватает наживку: — Да ты же нигде больше и не был, Гарри. — Никогда не имел желания куда-либо поехать, — говорит, обращаясь к Ставросу, Гарри. — Я вижу другие страны по телевизору, все они вовсю стараются походить на нас и поджигают наши посольства, потому что быстро у них это не получается. А в каких других странах ты бывал? Ставрос перестает жевать и буркает: — На Ямайке. — Ого, — произносит Кролик. — Да ты настоящий следопыт. Три часа на реактивном лайнере — и ты в холле очередного «Хилтона». — Они там нас терпеть не могут. — Ты хочешь сказать, терпеть не могут тебя. А меня они никогда не видели, я туда не езжу. Почему все-таки они нас терпеть не могут? — Да по той же причине, что и везде. За эксплуатацию. Мы крадем их бокситы. — В таком случае пусть продают их русским за картошку. За картошку и ракетные установки. — А наши ракеты стоят в Турции, — произносит Ставрос: ему явно надоел этот разговор. — Мы сбросили две атомные бомбы, а русские ни одной, — пытается прийти ему на помощь Дженис. — У них тогда ни одной и не было, иначе бы сбросили. Япошки тогда все до одного готовы были сделать себе харакири, а мы их от этого спасли — взгляните на них теперь: на седьмом небе от радости и до того обнаглели — выжимают из нас все, что могут. Мы вместо них воюем, а вы, пацифисты хреновы, продаете нам их жестянки. Ставрос прикладывает ко рту аккуратным квадратом сложенную салфетку и вновь обретает аппетит к спору. — Дженис хотела сказать, что мы не завязли бы в этой вьетнамской каше, живи там белые. Мы бы туда не полезли. Мы ведь считали, что достаточно будет шукнуть как следует и побряцать оружием. Мы считали, что имеем дело с чем-то вроде восстания индейцев чероки. Но вся беда в том, что все «чероки» нынче многочисленнее нас. — Ох уж эти чертовы несчастные индейцы, — говорит Гарри. — Как же нам следовало поступать — отдать им весь континент под лагерные костры? — Прости, друг Тонто. — Если б мы так поступили, страна была бы куда лучше, чем сейчас. — А мы сидели бы в дерьме. Они мешали нам. — Правильно, — говорит Ставрос. — А теперь ты мешаешь им. — И добавляет: — Бледнолицый. — Пусть явятся сюда, — произносит Кролик и в эту минуту выглядит действительно как неприступный бастион. Голубой огонек, тлевший в его глазах, превращается в ледяное пламя. Он опускает их вниз. Опускает на Дженис — она сидит напряженная, смуглая, как индианка. Смерть краснокожей собаке! Тут сын произносит голосом, сдавленным от еле сдерживаемых слез: — Пап, мы же опоздаем на фильм! Кролик бросает взгляд на часы и видит, что до начала осталось четыре минуты. Малыш прав. Ставрос пытается помочь, говорит по-отечески заботливо, как человек, который никогда не был отцом и считает, что детей легко обмануть в главном: — Начало — самое скучное. А из того, что происходит в космосе, ты ничего не пропустишь, Нелли. Тебе еще надо съесть баклаву на десерт. — Я же пропущу про пещерных людей, — говорит Нельсон чуть не плача. — По-моему, надо ехать, — говорит Кролик, обращаясь к взрослым. — Это невежливо по отношению к Чарли, — возражает Дженис. — Право, невежливо. Я, во всяком случае, непременно засну до конца фильма, если не выпью кофе. — И Нельсону: — Баклава такое чудо — пальчики оближешь. Это тончайшая слойка с медом — сухая, как ты любишь. Посчитайся же с нами, Нельсон: твои родители так редко едят в ресторане. Разрываясь между ними двоими, Кролик произносит: — Или попробуй то блюдо, которое ты хотел заказать на горячее, — что-то из теста. Слезы брызнули, лицо мальчишки искажается. — Вы же обещали, — рыдает он и утыкается лицом в голую белую стену. — Нельсон, ты меня огорчаешь, — говорит Дженис. А Ставрос — вновь сама деловитость — говорит Кролику: — Если хотите, поезжайте сейчас, а Дженис пусть выпьет кофе, и я доставлю ее в кино через десять минут. — Это выход из положения, — медленно произносит Дженис, и лицо ее расцветает унылым цветком. Кролик говорит Ставросу: — О'кей, отлично. Спасибо. Очень мило с твоей стороны. И мило, что ты нас вытерпел, извини, если я перебрал в выражениях. Просто не выдерживаю, когда слышу, как поносят Штаты, — это действует мне на психику. Дженис, у тебя есть деньги? Чарли, скажешь ей, сколько с нас приходится. Ставрос повторяет свой лаконичный жест — ладонью наружу: — С вас ничего — по нулям. Я угощаю. С этим не поспоришь. Поспешно вставая, чтобы не прозевать пещерных людей (сырое мясо? кость, превращающаяся в космический корабль?), Кролик чувствует, как, глядя на них в этом ресторанчике, где пара из Пенн-Парка, расплачиваясь по счету, выкладывает деньги, словно укладывает в постель младенца, его затопляет теплое чувство: это его семья, и он говорит Дженис, чтобы еще больше порадовать Нельсона: — Напомни мне завтра позвонить твоему отцу про эти билеты на бейсбол. Опережая Дженис, Ставрос услужливо произносит: — Он же в Поконах.
Когда Чарли назвал Гарри «бледнолицым», Дженис подумала, что это конец, — Гарри так посмотрел на нее, глаза у него стали страшные, голубые-голубые, как ледышки, потом, когда Чарли проговорился насчет ее отца, она поняла, что — все, но каким-то образом обошлось. Возможно, они отупели от фильма. Он такой длинный, и еще этот бред, когда герой приземляется на планете и вскоре становится маленьким старичком в белом парике, — у нее даже голова разболелась, тем не менее она едет домой с твердым решением объясниться, признаться, и пусть он снова уходит, он ведь только и может что бегать наутек, и пусть, может, оно и к лучшему; она выпивает рюмку вермута на кухне, готовясь к разговору, — наверху Нельсон закрывает дверь к себе в спальню, а Гарри уходит в ванную; когда же она сама выходит из ванной, чувствуя во рту вкус зубной пасты, заглушившей вкус вермута, Гарри лежит в постели, и из-под одеяла торчит лишь его макушка. Дженис укладывается рядом и прислушивается. Он дышит ровно, как во сне. А она бодрствует, как луна. За те десять, превратившиеся в двадцать, минут, что они пили кофе, Дженис сказала Чарли, что не следовало ему приходить в ресторан: он ведь знал, что она ведет туда свою семью, а он сказал, изображая оскорбленное достоинство, — губы у него при этом слегка выпячиваются, словно он держит во рту леденец, а плечи приподнимаются, делая его похожим на гангстера, — что, как он понял, именно этого она и хотела, потому и сказала ему, что собирается уговорить свое семейство туда пойти. А Дженис тем временем думает: не понимает он влюбленных женщин — просто пойти в ресторан, куда он ходит, съесть то, что он ест, это уже проявление любви, и не надо было ему являться туда и все осложнять. Это даже как-то грубо. Потому что стоило ему там появиться, как вся осторожность ее испарилась, и если бы он вместо кофе предложил ей пойти к нему, она бы пошла, — она даже мысленно сочиняла уже, что скажет Гарри: ей-де вдруг стало плохо. Но, по счастью, Ставрос этого не предложил, он допил кофе, расплатился по счету и высадил ее, как обещал, под маркизой-огрызком. Мужчины в таких вопросах строго держат обещания, данные друг другу, с женщинами никто не считается — это собственность. Занимаясь с ней любовью, Чарли, словно соблазняя ее купить ее же товар, шепотом перечисляет интимные части ее тела, называет их словами, какие Гарри употребляет разве что в сердцах; ее сначала это коробило, а потом она сдалась, поняв, что таков у Чарли язык любви, способ возбудить себя, продавая ей ее же сокровенное местечко. Она не паникует, как с Гарри, зная, что тот долго не продержится, — Чарли может оттягивать кульминацию до бесконечности, этакий толстый сладкий игрун, с которым она может что угодно делать, ее мишка-медведь. Поначалу вызывала у нее неприязнь, даже оторопь, шерсть у него на плечах сзади, но в конце концов это ведь не уродство. Пещерные люди. Пещерные медведи. Дженис улыбается в темноте. В темноте машины, когда они ехали по мосту в направлении Уайзер-стрит, Ставрос спросил ее, догадывается ли Гарри. Она сказала — по-видимому, нет. Хотя последние пару дней что-то его раздражает — по всей вероятности, то, что она допоздна задерживается на работе. — Может, надо нам немного притормозить. — Да пусть покипит. Он ведь раньше считал меня никчемной и сначала был счастлив, когда я устроилась на работу. А теперь считает, что я мало внимания уделяю Нельсону. Я сказала ему: «Дай мальчику немного больше свободы — ему ведь уже тринадцать, а ты давишь на него хуже, чем твоя мать на тебя». Гарри даже не разрешает купить ему мини-мотоцикл, потому что это, видите ли, слишком опасно. — Он был сегодня явно настроен ко мне враждебно, — говорит Чарли. — Да нет. Когда речь заходит о Вьетнаме, он со всеми такой. Он в самом деле так думает. — Как он может думать такую чушь? Тут мы — там они, Америка — превыше всего. Это все мертвечина. Дженис пытается представить себе, как он может. Приятно, что с появлением любовника начинаешь осмысливать все заново. Всю свою жизнь до этого ты видишь словно в кино — она представляется тебе плоской и даже смешной. — Он видит тут что-то вполне реальное, не знаю только, что именно, — произносит она наконец. Ей это трудно дается, так как, лишь только она начинает думать, язык словно сковывает и в голове туман, и ей хорошо с Чарли Ставросом потому, что он дает ей выговориться. Он открыл ей не только ее тело, но и голос. — Возможно, он вернулся ко мне, к Нельсону и ко мне, по каким-то старомодным причинам и хочет жить по-старомодному, но никто так больше не живет, и он это чувствует. Он подчинил свою жизнь определенным правилам и сейчас чувствует, как эти правила рассыпаются. Я хочу сказать, он понимает, что упускает что-то, и все время читает газеты и смотрит «Новости» по телевидению. Чарли смеется. Голубой отсвет фонарей на мосту мелькает на его руках, лежащих параллельно на руле. — Дошло. Ты для него вроде исполнения воинского долга на далеких берегах. Она тоже смеется, но все же это жестоко с его стороны так говорить, превращать в шутку брак, в котором ведь и она участвует. Иногда Чарли не все выслушивает до конца. Вот такой же у нее отец — кровь быстро-быстро бежит по венам, ветер свистит в ушах. Когда так спешишь, не замечаешь того, что видят люди медлительные. Ставрос почувствовал, что слегка ранил ее, и постарался залечить ранку, потрепав Дженис по ляжке, когда они подъехали к кинотеатру. — Космическая одиссея, — говорит он. — Для меня космическая одиссея — залезть под одеяло с твоей задницей и неделю тебя наяривать. И прямо тут, при свете, падающем в машину из-под маркизы, на виду у припозднившихся зрителей, спешащих купить билеты, он проводит своей лапой по ее груди и вдавливает большой палец в промежность, прямо через юбку. Распаленная его прикосновением, чувствуя себя виноватой за опоздание, Дженис влетает в кинотеатр с его сливовым ковром, противоестественным холодом, стойкой со сластями и обнаруживает Нельсона и Гарри, которые по ее милости сидят впереди, так как она задержала их, чтобы насладиться угощением своего любовника, и теперь огромный экран грохочет прямо над ними, их волосы словно в огне, уши на просвет выглядят красными. Вид их затылков, таких схожих, вызвал в ней прилив любви, острый, как в момент соития, и жалость, толкнувшую ее сквозь поджатые ноги незнакомцев к креслу, которое приберегли для нее муж и сын. На улице заворачивает за угол машина. По потолку пробегают круги света. Холодильник внизу сам с собой разговаривает, сбрасывает собственный лед в собственный лоток. Тело Дженис напряжено, как струны арфы, она жаждет ласки. Она гладит себя — почти никогда этого не делала девчонкой, а когда вышла замуж за Гарри, это, казалось бы, и вовсе ни к чему — достаточно ведь повернуться к тому, кто лежит рядом, и все будет в порядке. До чего же грустно получилось с Гарри, они стали друг для друга как запертые комнаты: каждый слышит, как плачет другой, но не может войти, — и плачет не только по малышке, хотя то, что с ней случилось, страшно, страшнее ничего не может быть, но даже и это горе потускнело, рана затянулась, так что теперь кажется, будто не она, Дженис, была в той комнате, было только ее отражение, и она была не одна, с ней был какой-то мужчина, он и теперь с ней, не Чарли, но в нем есть частица Чарли, и что бы ты ни делала, ты делаешь в присутствии этого человека, и до чего же хорошо, что он теперь во плоти. Дженис представляется, что эта плоть в ней, точно она проглотила ее. Только это что-то большое-большое. И тает медленно-медленно, как сахар. Хотя теперь, проделав это с ним столько раз, она умеет быстро кончать — иной раз даже просит его подналечь и, к собственному удивлению, кончает, помогая себе сама, — так странно, что приходится учиться этой игре: ведь ей все говорили — и учитель гимнастики, и священник епископальной церкви, и даже как-то раз мама, ужасно смутившая ее, — что нельзя устраивать игры со своим телом, хотя оно как раз для того и существует; интересно, думает Дженис, слыша, как скрипят пружины на кровати Нельсона, — интересно, что Нельсон подумал бы, что он думает, бедный мальчик, совсем еще маленький, без волос в паху, такой одинокий, сидя один у телевизора, когда она приходит домой, грезит о своем мини-мотоцикле — вот она и упустила момент. Хоть она и убыстряет темп — момент упущен, желание прошло. Вот глупо. До чего же все глупо. Мы рождаемся, и нас кормят, и меняют нам подгузники, и любят, и у нас появляются грудки, и начинаются менструации, и мы сходим с ума по мальчишкам, и наконец один-другой из них отваживаются нас потискать, и нам не терпится поскорее выйти замуж и нарожать детей, потом деторождение прекращается, и мы начинаем с ума сходить по мужчинам, даже не отдавая себе в этом отчета, пока не запутываемся: с возрастом плоть обретает более громкий голос, а потом этот период вдруг кончается, и мы, нацепив шляпу в цветах, начинаем раскатывать в машине то в Тусон, то в Нью-Хэмпшир посмотреть на золотую осень, и навещаем наших внуков, потом укладываемся в постель, как бедная миссис Энгстром, — Гарри без конца пристает к ней: надо навестить мать, но Дженис, право, не понимает, почему она должна навещать его мать, которая ни разу доброго слова ей не сказала, пока была здорова, а сейчас тщетно подыскивает слова, брызгая слюной и тараща глаза, так что они чуть не вылезают из орбит от усилий, каких ей стоит сказать что-нибудь ехидное, а ведь существуют для таких приюты или больницы, и какие же там несчастные старики — Дженис помнит, как они с отцом ездили в такое место к его старшей сестре, по всему коридору грохотал телевизор, а линолеум был усыпан иголками от рождественской елки, — а потом мы умираем, и что бы изменилось, если бы мы не родились вообще. И все время где-то идут войны, и происходят бунты, и творится история, но все это не так важно, как пишут в газетах, если тебя это впрямую не касается. Дженис считает, что Гарри на этот счет прав: Вьетнам, или Корея, или Филиппины — кому до них дело, а вот ведь приходится — так надо! — умирать за них мальчикам, которые еще и бриться-то не научились, и на стороне противника сражаются тоже мальчики возраста Нельсона. Как странно, что Чарли так ярится, точно он из национальных меньшинств, а впрочем, конечно же, так оно и есть, ее отец говорил про драки между ребятами, когда учился в школе: мы против них; Спрингер — английская фамилия, папа очень гордится этим, тогда почему же, спрашивала себя Дженис, когда училась в школе, — почему она такая смуглая, с оливковой кожей, которая никогда не загорает, и волосы у нее курчавятся, никогда не лежат гладкими прядями — только недавно она додумалась отрастить их спереди и закалывать назад, его беспутная мадонна, так Чарли называет ее, богохульничает, а у самого в спальне висит икона; в школе она была чистый заморыш, но теперь она не держит зла на то время, понимая, что все эти годы менялась, формировалась, приближалась к Чарли. Его дырка. Богатая дырка, хотя Спрингеры никогда не были богатыми — не богатые, но респектабельные люди. Папа дал ей немного акций отложить на черный день в ту пору, когда Гарри вел себя так безответственно, чеки с дивидендами поступали в конвертах с окошечком, ей не хотелось, чтобы Гарри их видел: они делали его работу такой малозначительной. Дженис хочется плакать при мысли, как тяжело работал Гарри эти годы. Его мать любила говорить, как он выкладывался, занимаясь баскетболом, как отрабатывал дриблинг, броски; а вот у Нельсона, ядовито замечала она, ни к чему таланта нет. Глупости все это. Такие мысли заводят в тупик, а надо думать о завтрашнем дне, надо выяснить отношения с Гарри, а Чарли только пожимает плечами, когда она спрашивает, как быть; в обед, если папа не вернется с гор, они могут поехать к Чарли на квартиру, раньше ее смущал свет, а теперь ей больше всего нравится заниматься любовью днем — все видно, задницы у мужчин такие невинные, даже маленькая дырочка, как в неплотно затянутом кисете волосня — как темный пушок, а сколько им приходится сидеть, мир перестал быть для них естественной средой — глупости все это. Решив все же завести себя, Дженис возвращает руку на прежнее место и открывает глаза — Гарри спит рядом, свернувшись клубком, до чего же глупо с его стороны все эти годы не давать раскрыться ее сексуальности, сам виноват, во всем виноват сам, секс дремал в ней, и обязанность Гарри была вызвать его к жизни, она ведь все для Чарли делает, потому что он просит, и это как священнодействие, она не задумывается, это жизнь, ты появилась на свет и должна жить, и сотворена ты для одного-единственного, женщины нынче это отрицают, сжигают бюстгальтеры, но все-таки рождена ты только для одного, ты словно падаешь, падаешь в пустоту и раскрывается глубина, она поглощает тебя, Гарри никогда этого не познает, он не смеет над этим задуматься, все куда-то бежит, слишком он разборчивый, да и секс в общем-то ненавидит, она ведь все время была тут, да и сейчас тут, — о нет, не вполне. Дженис знает, что он знает, она открывает глаза, видит, что он лежит на краю кровати, на краю пропасти, они оба на краю пропасти — вот-вот упадут, Дженис закрывает глаза, она сейчас полетит вниз. О-о-о... Застонали пружины. Дженис расслабляется. Говорят — она где-то об этом читала, — есть доктора, которые меряют тебе кровяное давление, когда ты этим занимаешься, — к голове прикрепляют такие штуки, как тут можно сосредоточиться, лучше всего, когда ты сам себе доставляешь удовольствие. Кровать затряслась, и Гарри очнулся от глубокого сна, тяжело перекатился на другой бок и обхватил рукой ее талию, — крупный, бледный, набирающий вес мужчина. Она поглаживает его запястье пальцами — теми же пальцами. Сам виноват. Он — призрак, белый, мягкий. Пытался засунуть ее в ящик, подобный тому, в какой положили Ребекку, когда малышка умерла. Как она тогда прижимала малышку, уже мертвую, всю в мыльной воде, к своей груди и выла с такою силой, словно хотела пробить дыру, через которую снова вошла бы в ее ребенка жизнь. Она видит это точно на экране, большое колесо вращается на черном бархатном фоне под звуки дивной симфонии, которые захватили ее, несмотря на все ее смятение, в котором она пребывала, когда шла в кино. А теперь она перелетает как балерина с одной планеты своей жизни на другую, — папа, Гарри, Нельсон, Чарли; ей кажется, что она предала любовника, испытав наслаждение без него, и тихонько подносит к губам кончики пальцев, приятно пахнущие болотцем, и целует их, думая: «Это тебе».
На другой день, в пятницу, газеты и телевидение полны сообщений о волнениях цветных на юге Пенсильвании в Йорке: снайперы стреляют по ни в чем не повинным пожарным, по простым прохожим на улице... и куда катится мир? Астронавты приближаются к гравитационному полю Луны. В конце дня над Бруэром внезапно проносится гроза, загоняя обратно в магазины покупателей и тех, кто направляется с работы домой, — белая рубашка Гарри промокает насквозь, прежде чем они с отцом успевают нырнуть в бар «Феникс». — Нам вчера тебя не хватало, — говорит Эрл Энгстром. — Пап, я же говорил, что мы не сможем приехать: мы водили мальчишку в ресторан, а потом в кино. — Ладно, ладно, не злись. Я вчера так понял, что вы, может, заглянете, ну да не важно, забудем об этом, не смогли — значит, не смогли. — Я сказал «постараемся» — только и всего. Она что, была очень разочарована? — Она и виду не показала. Ты же знаешь, не в характере твоей матери что-то показывать. Она знает, что у тебя свои проблемы. — Какие проблемы? — Как кино, Гарри? — Мальчишке понравилось, а мне показалось бессмысленным, правда, мне что-то нездоровилось: видно, не то съел. Как только мы приехали домой, я уснул как мертвый. — А Дженис фильм понравился? Она хорошо провела время? — Черт побери, откуда я знаю! Кто в ее возрасте хорошо проводит время? — Надеюсь, я на днях не слишком совал свой нос в то, что меня не касается. — Мама все еще этим бредит? — Немного. Послушай, мать, говорю я ей, послушай, мать, Гарри уже взрослый, Гарри — ответственный гражданин. — Угу, — произносит Гарри, — может, в этом моя проблема. И вздрагивает. В мокрой рубашке отчаянно холодно. Он знаком дает понять, чтобы ему подали еще один дайкири. На экране телевизора с убранным звуком показывают кадры — полицейские в Йорке по трое, по четверо патрулируют улицы; потом показывают патруль во Вьетнаме, парней с лицами, искаженными страхом и усталостью, и Гарри не по себе, что он не там, не с ними. Затем телевизор переключается на жаждущего популярности норвежца, отказавшегося от попытки пересечь Атлантику на бумажной лодке. Даже если бы звук в телевизоре был включен на полную мощность, его слов все равно не было бы слышно из-за шума в баре — все возбуждены из-за грозы и из-за того, что сегодня пятница. — Как думаешь, ты смог бы заглянуть к нам сегодня вечером? — спрашивает отец. — Тебе вовсе не надо сидеть долго — минут пятнадцать, не больше. Это так много значило бы для матери — ведь Мим как в воду канула, даже открытки не напишет. — Я поговорю с ней об этом, — говорит Гарри, имея в виду Дженис, хотя думает о Мим, которая пустилась во все тяжкие на Западном побережье, Мим, которую он катал на санках по Джексон-роуд, — темный капор весь в снежинках. Он представляет ее себе посреди шумного веселья, как она сидит в ожидании с восковым лицом или лежит у бассейна, намазавшись маслом, а под зонтом рядом с ней — потный гангстер с сигарой, торчащей в центре лица словно второй член, он вытаскивает ее изо рта и ржет. — Но не слишком ее обнадеживай, — добавляет Гарри, имея в виду мать. — Мы наверняка приедем в воскресенье. А сейчас мне надо бежать. Гроза окончилась. Из прорезей в облаках выглядывает солнце, быстро высушивая тротуары. Пятна сырости похожи на карту — раскисший «клинекс» кажется островком посреди мокрой лужицы. Из укрытия в заброшенном обувном магазине появляются могучие грузчики и тощие лоботрясы-негры. Обшарпанный знак автобусной остановки, урна с крышкой, похожей на летающую тарелку, с надписью «Поддержим чистоту в Бруэре» и валяющиеся вокруг обертки, асфальт, весь в ямках и щербинах, сверкает, промытый дождем. Разметанные по небу носовые платки и лошадиные хвосты черной грозовой тучи уносятся на восток, за хребет горы Джадж, и небо снова становится унылым, однотонным, характерным для влажного климата Пенсильвании. И у Кролика снова копится нервозность, ищущая выход в злости. Когда он приезжает домой, Дженис там нет. Как и Нельсона. Шагая по дорожке к дому, он видит, что их освеженная дождем лужайка заросла ползучим сорняком, ощетинилась подорожником. Кролик дает сыну полтора доллара, в частности за то, чтобы он подстригал лужайку, а она не стрижена с июня. Маломощная косилка, которой они пользовались, унаследовав ее от Спрингеров, пока не купили такую, на которой можно ездить, стоит в гараже с банкой горючего возле колеса. Кролик смазывает ее, заливает бензин — янтарный в банке и бесцветный в воронке — и с четвертой попытки заводит мотор. Косилка начинает выбрасывать клейкие охапки мокрой травы, двигаясь взад и вперед по двум квадратам, образующим лужайку перед домом. За домом — большая лужайка, там стоит сушилка для белья, и там они с Нельсоном играют иногда с футбольным мячом, протертым до основы. Заднюю лужайку тоже следовало бы подстричь, но Кролик хочет, чтобы Дженис увидела его за работой перед домом и почувствовала себя немного виноватой.
|