Студопедия Главная Случайная страница Обратная связь

Разделы: Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника

Рассказ продолжает Уинсент Гилмор из Чансери-лейн, поверенный семьи Фэрли 3 страница





Подойдя поближе, я увидел, что он не бездельничает, как мне показалось, а чем-то занят. Подле него на большом столе среди других редких и красивых вещей находился маленький шкафчик черного дерева, отделанный серебром. В его ящичках, обитых темно-красным бархатом, лежали древние монеты разной величины и формы. Один из этих ящичков с монетами стоял на приделанном к его креслу столике, тут же лежали замшевые полировальные подушечки, кисточки и пузырек с жидкостью. Все они ожидали своей очереди, чтобы чистить и полировать древние монеты. В хрупких пальцах он небрежно вертел нечто похожее, с моей точки зрения профана, на грязную оловянную медаль с рваными краями. Я остановился на почтительном расстоянии от его кресла и отвесил поклон.

– Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт, – сказал он капризным каркающим голосом, в вялую безжизненность которого иногда неприятно врывались высокие, почти визгливые нотки. – Сядьте, прошу вас. Только, пожалуйста, не двигайте ваше кресло. Мои бедные нервы в таком состоянии, что всякое постороннее движение – источник неописуемых страданий для меня. Вы видели вашу студию? Ну как?

– Я только что видел, мистер Фэрли, и уверяю вас...

Его умоляющий жест прервал меня на полуслове. Я удивленно осекся. Капризный голос соблаговолил прокаркать:

– Прошу простить меня, но, ради Бога, не могли бы вы постараться говорить потише? Мои бедные нервы в таком состоянии, что я невыносимо страдаю от каждого звука. Не посетуйте на бедного инвалида. Мне приходится говорить то же самое каждому посетителю. Да. Итак, вам в самом деле нравится ваша комната?

– Я не представляю себе ничего более уютного и удобного, – отвечал я, понижая голос и начиная понимать, что нервы мистера Фэрли и его капризы – это одно и то же.

– Я так рад! Вы можете быть уверены, мистер Хартрайт, что в этом доме художники пользуются должным уважением. Здесь вам не придется сталкиваться с обычным варварским отношением англичан к служителям искусства. В юности я столько лет провел за границей, что сбросил с себя покров предрассудков. Мне хотелось бы сказать то же самое о моих соседях-аристократах – отвратительное слово, но, полагаю, мне придется употребить его, – об аристократах, живущих по соседству. В вопросах искусства это неисправимые варвары, мистер Хартрайт. Они вытаращили бы глаза при виде Карла Пятого, подающего кисти Тициану. Не откажите поставить этот поднос с монетами вон в тот шкафчик и подайте мне другой. Мои бедные нервы в таком состоянии, что любое усилие причиняет мне неслыханные страдания... Да. Благодарю вас.

Как иллюстрация к теории равенства, только что им провозглашенной, хладнокровное приказание мистера Фэрли очень позабавило меня. Я поставил поднос в шкаф и почтительно подал ему другой. Он начал перебирать монеты, чистить их маленькими замшевыми подушечками, возиться с ними и томно любоваться на них, продолжая в то же время разговаривать со мной:

– Тысяча благодарностей и тысяча извинений. Вы любите древние монеты?.. Да? Я счастлив, что наши вкусы совпадают еще в одном, помимо вопросов искусства. Кстати, коснемся житейского: вы довольны вашими условиями?

– Вполне, мистер Фэрли.

– Я так рад. Что еще? Да, вспомнил. Относительно моих забот о вашем благополучии, которые вы благосклонно согласились принять за то, что предоставляете мне право пользоваться вашими достижениями в области искусства. Мой камердинер зайдет к вам в конце недели, чтобы узнать, нет ли каких приказаний. И – что еще? Странно, не правда ли? Мне надо было еще многое сказать, но я, кажется, все забыл. Не дернете ли вы шнурок? В том углу... Да. Благодарю.

Я позвонил, и слуга с прилизанными волосами, которого я видел впервые, неслышно появился в комнате, подобострастно улыбаясь, – лакей с головы до пят.

– Луи, – сказал мистер Фэрли, полируя свои ногти одной из замшевых подушечек, предназначенных для очистки монет, – сегодня утром я кое-что записал на моих табличках. Найдите их. Тысяча извинений, мистер Хартрайт. Боюсь, что я вам наскучил. – Он устало закрыл глаза, прежде чем я смог что-либо ответить.

Он и вправду наскучил мне, и я молча смотрел на мадонну Рафаэля.

Лакей вышел из комнаты и вернулся с книжечкой в переплете из слоновой кости. Мистер Фэрли с легким вздохом очнулся, взял книжечку и мановением пальца велел лакею ждать дальнейших приказаний.

– Да. Именно так! – сказал мистер Фэрли, посоветовавшись с табличками. – Луи, подайте эту папку. – Он указал на папки, лежащие на полке у одного из окон. – Нет, не ту. Не с зеленым корешком! В ней гравюры Рембрандта, мистер Хартрайт. Вы любите гравюры?.. Рад, что у нас одинаковые вкусы... Папку с красным корешком, Луи. Не уроните ее!.. Вы не можете вообразить, какие муки я претерпел бы, мистер Хартрайт, если бы Луи уронил эту папку! Она не упадет со стула? Вы считаете, что она не упадет? Да? Я счастлив. Сделайте одолжение, посмотрите эти рисунки, если вы в самом деле считаете, что они в безопасности... Луи, уходите. Вы осел! Вы же видите, что я держу таблички! Долго ли я должен их еще держать? Почему вы не берете их у меня из рук?.. Тысячу извинений, мистер Хартрайт. Слуги – такие ослы, не правда ли?.. Как вам нравятся эти рисунки? Они прибыли в ужасном состоянии – мне показалось, что от них пахнет руками этих лавочников, торговцев картинами... Можете ли вы ими заняться?

Хотя нервы мои были недостаточно чувствительны, чтобы уловить запах рук каких-то плебеев, вкус мой был достаточно развит: я увидел перед собой прекраснейшие рисунки и акварели; по большей части это были великолепные образцы английской школы, и они, конечно, заслуживали более внимательного отношения со стороны их бывших хозяев.

– Их следует привести в порядок. По-моему, они очень ценны... – начал я.

– Простите, – перебил мистер Фэрли. – Вы не возражаете, если я закрою глаза, пока вы будете говорить? Даже этот свет ярок для меня. Да?..

– Я хотел сказать, что рисунки заслуживают...

Мистер Фэрли вдруг открыл глаза и закатил их под лоб в невыразимой муке.

– Умоляю простить меня, мистер Хартрайт, – слабо прокаркал он, – но мне послышались голоса каких-то ужасных детей в саду – в моем саду! Под окнами...

– Я ничего не слышу, мистер Фэрли.

– Сделайте одолжение – вы так снисходительны к моим бедным нервам, мистер Хартрайт, – сделайте одолжение, приподымите – чуть-чуть! – уголок этой занавески. Только, ради Бога, чтобы солнце не упало на меня... Выгляните в сад...

Я исполнил его просьбу. Сад был окружен глухой стеной. В нем не было ни единой души. Я оповестил об этом радостном факте мистера Фэрли.

– Тысяча благодарностей. Моя фантазия, вероятно. В доме, хвала Создателю, нет никаких детей, но слуги (эти люди рождаются без нервов!) иногда поощряют деревенских. Дети – какое отродье! О Боже, какое отродье! Признаться ли вам, мистер Хартрайт, я так хотел бы усовершенствовать их конструкцию! Природа создала их как специальные механизмы для издавания криков, но наш очаровательный Рафаэль представлял их себе в тысячу раз привлекательнее, не так ли?

Он указал на картину, в верхнем углу которой были изображены традиционные головки херувимов итальянской школы – курчавые облака служили им удобной опорой для подбородков.

– Вот идеал! – сказал мистер Фэрли, осклабившись на херувимов. – Такие милые розовые личики! Такие милые нежные крылышки – и ничего больше! Ни грязных ног для беготни, ни крикливых глоток для воплей. Какое бесконечное превосходство мечты над реальностью!.. Я опять закрою глаза, если позволите. Так вы вправду займетесь рисунками? Я так рад! О чем мы хотели еще поговорить? Я забыл. Не позвоните ли вы Луи?

К этому времени я так же страстно желал закончить наше свидание, как, по-видимому, и мистер Фэрли. Я решил обойтись без помощи лакея.

– Единственное, о чем я хотел спросить вас, мистер Фэрли, – сказал я, – касается моих уроков с молодыми леди.

– Вот именно, – сказал мистер Фэрли. – Я хотел бы иметь достаточно сил, чтобы разобраться в этом. Но у меня нет сил. Пусть молодые леди, которые будут пользоваться вашими любезными услугами, сами решают... Да! Моя племянница очень любит ваше очаровательное искусство. И знает о нем достаточно, чтобы понимать, насколько она в нем слаба. Пожалуйста, займитесь этим. Мы поняли друг друга, не так ли? Я не смею отрывать вас дальше от ваших прелестных занятий. Так приятно договориться обо всем, покончить со всем житейским! Не откажите позвонить Луи, чтобы он отнес папку в ваши комнаты.

– Я отнесу ее сам, мистер Фэрли, если позволите.

– В самом деле? У вас хватит сил? Как приятно быть таким сильным! Вы уверены, что не уроните ее? Счастлив, что вы в Лиммеридже, мистер Хартрайт. Я такой мученик, что вряд ли смогу часто наслаждаться вашим обществом. Вы постараетесь, уходя, не очень хлопнуть дверью и не уронить папку? Благодарю вас. Осторожнее с портьерами – малейший шум вонзается в мои бедные нервы, как нож. Всего лучшего.

Когда портьеры бесшумно раздвинулись и двери неслышно закрылись за мной, я на мгновение остановился в маленьком холле и глубокий вздох облегчения вырвался из моей груди. Покинув мистера Фэрли, я как будто вынырнул на поверхность, пробыв долгое время в холодном зеленом омуте.

Усевшись за работу в моей веселой студии, я первым долгом решил как можно реже показываться в апартаментах хозяина дома, разве только в тех исключительных случаях, когда он сам меня пригласит. Покончив с этим вопросом, я снова обрел душевное равновесие, нарушенное высокомерной развязностью и наглой учтивостью мистера Фэрли. Остаток утра прошел спокойно и приятно за работой: я просматривал рисунки, раскладывал их, обрезал обтрепанные края и приготовлял их для окантовки. Но чем дальше, тем нетерпеливее ждал я двух часов. Мне не сиделось на месте, я не мог сосредоточиться, – работа моя не клеилась, хотя и была весьма несложной. Ровно в два я, немного волнуясь, спустился в столовую. Возвращение в эту комнату сулило мне много неожиданностей. Я должен был познакомиться с мисс Фэрли и, что было еще интереснее, если розыски мисс Голкомб в семейных архивах увенчались успехом, разгадать тайну женщины в белом.

 

VIII

 

Когда я вошел в столовую, мисс Голкомб уже сидела за столом в обществе какой-то пожилой дамы.

Эта дама, с которой меня познакомили, была миссис Вэзи, старая гувернантка мисс Фэрли. Ее-то и назвала утром моя сотрапезница «воплощением добродетели», заметив, однако, при этом, что миссис Вэзи «не идет в счет». Я могу только подтвердить, что мисс Голкомб совершенно правильно определила характер почтенной старушки. Миссис Вэзи олицетворяла человеческое спокойствие и женскую приветливость. В ленивой, сонной улыбке, сквозившей на ее полном кротком лице, проглядывала простодушная удовлетворенность своим безмятежным существованием. Иные из нас мчатся сквозь жизнь, иные прогуливаются по ней – миссис Вэзи провела всю жизнь сидя. С утра до вечера она сидела: в доме, в саду, у окна, во всяких неожиданных местах, на раскладном стульчике, когда друзья пробовали уговорить ее прогуляться; она садилась, чтобы посмотреть на что-нибудь, чтобы поговорить о чем-нибудь, чтобы произнести простейшие «да» или «нет» в ответ на самые обыденные вопросы. Ее всегда видели с той же мирной улыбкой на устах, с тем же рассеянно-внимательным взглядом, в той же удобной и чинной позе – всегда и при всех обстоятельствах, какими бы они ни были. Благодушная, мягкая, невыразимо спокойная старушка, которая, казалось, так и не жила с той самой минуты, как родилась. У природы столько дел в этом мире, ей приходится создавать такую массу разнообразнейших творений, что, возможно, по временам она и сама не в силах разобраться во всей этой путанице. Исходя из этого, я лично навсегда останусь при мнении, что, когда миссис Вэзи родилась, мать-природа была всецело поглощена сотворением капусты, и бедная леди стала жертвой сельских занятий праматери всего сущего.

– Ну, миссис Вэзи, – сказала мисс Голкомб, особенно оживленная, остроумная и блестящая по сравнению с тихой старушкой, которая сидела с ней рядом, – что вы хотите – котлетку?

Миссис Вэзи положила свои полные ручки в ямочках на стол, кротко улыбнулась и сказала:

– Да, дорогая.

– А что перед мистером Хартрайтом? Цыпленок? Вы, кажется, больше любите цыплят, миссис Вэзи?

Миссис Вэзи сняла ручки со стола, положила их на колени, созерцательно посмотрела на вареного цыпленка и сказала:

– Да, дорогая.

– Чего же вам все-таки хочется? Чтобы мистер Хартрайт передал вам цыпленка или я – котлету?

Миссис Вэзи снова положила одну из своих ручек на край стола, задумалась и сказала:

– Что хотите, дорогая.

– Господи, ну что вам больше по вкусу? Может быть, положить вам кусочек и того и другого? Или вы начнете с цыпленка, тем более что мистер Хартрайт, по-видимому, жаждет отрезать для вас крылышко?

Миссис Вэзи положила вторую ручку на стол, чуть-чуть оживилась, потом погасла, послушно кивнула и сказала:

– Пожалуйста, сэр.

Не правда ли, благодушная, кроткая, невыразимо спокойная и безобидная старушка? Но может быть, на сегодня довольно о миссис Вэзи?

В продолжение всего этого времени не было и признаков появления мисс Фэрли. Мы покончили с завтраком, но она все еще не приходила. От быстрых глаз мисс Голкомб ничто не могло укрыться. Она заметила взгляды, которые я украдкой бросал на дверь.

– Я понимаю вас, мистер Хартрайт, – сказала она, – вам хотелось бы знать, где ваша вторая ученица. Головная боль у нее прошла, но аппетита нет. С моей помощью вы найдете ее в саду. – Взяв зонтик, лежащий подле нее на стуле, она направилась в сад через большую стеклянную дверь, открывавшуюся прямо на лужайку перед домом. Само собой разумеется, миссис Вэзи осталась сидеть за столом в прежней удобной позе, очевидно, намереваясь просидеть так весь день.

Когда мы пересекли лужайку, мисс Голкомб значительно посмотрела на меня и покачала головой.

– Ваше таинственное приключение все еще окутано непроницаемым мраком, как ему и полагается, – сказала она. – Все утро я просматривала письма, но ничего еще не нашла. Однако не отчаивайтесь, мистер Хартрайт. Это дело любопытное, а в союзниках у вас женщина, поэтому рано или поздно успех обеспечен. Письма еще не все прочитаны, остались три связки, и вы можете положиться на меня – я потрачу на них весь вечер.

«Мои утренние ожидания не оправдались. Будет ли знакомство с мисс Фэрли таким же разочарованием?» – подумал я.

– Как вам понравился мистер Фэрли? – спросила мисс Голкомб, когда мы пошли по аллее. – Он очень нервничал сегодня? Не трудитесь отвечать, мистер Хартрайт, достаточно того, что вы замялись. По вашему лицу мне ясно, что сегодня он особенно нервничал. Чтоб вы сами не нервничали, я больше ни о чем не спрошу вас.

Свернув на узкую дорожку, мы вышли к красивому бревенчатому домику в швейцарском стиле, поднялись по ступенькам и очутились в комнате. Молодая девушка стояла у простого некрашеного стола, глядя вдаль на расстилавшуюся за деревьями равнину, поросшую вереском, и задумчиво перелистывала маленький альбом. Это была мисс Фэрли.

Как описать ее? Как передать то первое впечатление независимо от собственных переживаний и от всего того, что произошло в дальнейшем? Могу ли я снова увидеть ее такой, какой увидел ее впервые, для того чтобы те, кто читает эти страницы, увидели ее вместе со мной?

Портрет Лоры Фэрли в той же позе и в той же комнате, написанный мной акварелью некоторое время спустя после нашей первой встречи, лежит сейчас на моем письменном столе. Я пишу и смотрю на него. Передо мной на фоне зелени и летнего домика отчетливо возникает светлый юный образ. Она в простом белом кисейном платье в голубую полоску. Бледно-голубой шарф из той же материи ласково и воздушно обвивает ее плечи. Маленькая соломенная шляпка, скромно отделанная лентой в цвет платья, бросает прозрачную, легкую тень на ее лоб. Ее волосы очень светлого каштанового оттенка – не льняные, но воздушные; не золотые, но блестящие, – и кажется, будто они тают в воздухе, сливаясь с тенью от ее шляпы. Они разделены на прямой пробор и мягкими прядями обрамляют ее лицо. Брови чуть темнее волос, а глаза того кристально прозрачного бирюзового цвета, который так часто воспевают поэты и который так редко встречается в жизни. Прекрасен цвет, прекрасен разрез этих глаз – больших, задумчивых, нежных, – но прекраснее всего глубокая правдивость, сияющая в них неподдельно и неизменно, как отражение Лучшего Мира. Пленительное очарование, которое они так мягко и так непреодолимо излучают, преображает ее лицо, скрывая все его недостатки; поэтому трудно говорить об отдельных его чертах. Не замечаешь, что подбородок несколько слабо развит; что нос (отнюдь не орлиный – таковой неизбежно придает женскому лицу злой и хищный вид, как бы красив он ни был) маловат и не отличается идеальной правильностью; что нежные, мягкие губы с приподнятыми уголками иногда нервно подергиваются, когда она улыбается. Все эти недостатки, возможно, были бы заметны на другом женском лице, но тут их не видишь, все сливается в одно целое – живое, прелестное, выразительное, присущее только ей одной. Так велика непреодолимая сила очарования ее волшебных глаз.

Передал ли все это мой бедный портрет, написанный с такой любовью и старанием в те безмятежные, счастливые дни?.. О, как мертво все на рисунке и как живо в моей памяти! Светловолосая хрупкая девушка в легком платье, голубоглазая и невинная, с альбомом в руках – вот и все, что можно увидеть на портрете; вот, может быть, и все, что можно передать словами. Женщина, впервые давшая жизнь, свет и форму нашему туманному представлению о красоте, заполнит в нашей душе пустоту, о которой мы и не подозревали до появления ее. Наша душа откликнется в такую минуту на очарование, несравненно более глубокое, чем то, которое постигается разумом и может быть выражено в словах. Когда обаяние женской красоты проникает в самые глубины нашего сердца, оно становится невыразимым, ибо переходит ту грань, за которой перо уже не властно.

Подумайте о ней, как вы думали о той, что впервые задела в вас струны, молчавшие при других женщинах. Пусть ясные, чистые голубые глаза встретятся с вашими, как они встретились с моими в том первом, неповторимом взгляде, который мы оба запомнили навсегда. Пусть голос ее звучит, как музыка, в ваших ушах так же сладостно, как звучал в моих. Пусть шаги ее, когда она появляется на этих страницах и уходит с них, напомнят вам те, воздушные, на которые отзывалось ваше сердце. Представьте ее себе как воплощение вашей самой несбыточной мечты, и тогда вы увидите ту, что живет в моем сердце.

Среди вихря ощущений, поднявшихся во мне при виде ее, – ощущений, знакомых всем нам, внезапно пробуждающихся к жизни в глубине наших сердец, так часто умирающих и так редко рождающихся заново, одно, почти мучительное, отзывалось во мне тупой, неясной болью. Оно тревожило и мучило меня, казалось таким неоправданным, было так не к месту в присутствии мисс Фэрли. К яркому впечатлению, которое произвели на меня ее красота, ее обаяние, простота и скромность ее манер, примешивалось другое чувство, смутно мешавшее мне. То мне казалось, что причина кроется в ней, то я обвинял в этой раздвоенности самого себя, но что-то мешало мне воспринимать ее цельно, как следовало бы. Ощущение это усиливалось, когда она смотрела на меня; иными словами, именно тогда, когда красота ее была перед моими глазами, я был смущен чувством какой-то неудовлетворенности. Я не понимал, в чем дело, не мог определить этого ощущения. Чего-то не хватало, а чего именно – я не знал.

Эта странная «игра воображения» (так думал я тогда) не способствовала моей непринужденности в первые минуты знакомства с мисс Фэрли. На ее милое приветствие я ничем не сумел ответить. Заметив мое смущение и, очевидно, объяснив его моей застенчивостью, мисс Голкомб легко и находчиво, как всегда, взяла нить разговора в свои руки.

– Посмотрите, мистер Хартрайт, – сказала она, показывая на альбом и на маленькую ручку, перебиравшую его листы. – Согласитесь, наконец вы нашли примерную ученицу. Узнав, что вы приехали, она хватает свой бесценный альбом, смотрит прямо в лицо божественной природе и жаждет начать уроки!

Мисс Фэрли засмеялась так весело, словно солнечный луч озарил ее лицо.

– Я не стою этих похвал, – возразила она, глядя своими ясными, правдивыми глазами то на мисс Голкомб, то на меня. – Как ни люблю я рисовать, я всегда сознаю, что рисую плохо, и скорее боюсь, чем жажду уроков. Узнав, что вы здесь, мистер Хартрайт, я стала просматривать свои рисунки, как когда-то, девочкой, я просматривала школьные уроки в страхе, что получу за них плохую отметку. – Она призналась в этом очень просто и с детской серьезностью прижала к себе свой альбом.

– Плохие или хорошие, рисунки все равно должны предстать на суд учителя, и дело с концом, – сказала решительно мисс Голкомб. – Давайте возьмем их с собой в коляску, Лора. Пусть мистер Хартрайт впервые увидит их, когда мы будем трястись на ухабах. Если только мы сумеем помешать ему во время прогулки увидеть природу такой, какая она есть – когда он будет смотреть вокруг себя, и такой, какой она бывает – когда заглянет в наши альбомы, – мы принудим его наговорить нам с отчаяния массу комплиментов, и павлиньи перышки нашего самолюбия не помнутся.

– Я надеюсь, что мистер Хартрайт не будет говорить мне комплиментов, – сказала мисс Фэрли, когда мы вышли из домика.

– Смею спросить: почему? – сказал я.

– Потому что я поверю всему, что вы мне скажете, – просто ответила она.

Этими безыскусственными словами она дала мне ключ к своему характеру. Доверие к людям было отражением ее собственной полной правдивости. Тогда я угадал это сердцем. Теперь я знаю это по опыту.

Миссис Вэзи все еще сидела за опустевшим обеденным столом, когда мы весело подняли ее с места, чтобы пересадить в открытую коляску и вместе ехать на обещанную прогулку. Пожилая леди и мисс Голкомб сели на заднее сиденье, а мисс Фэрли и я устроились против них. Альбом, конечно, был доверен моему опытному глазу, но серьезный разговор о рисунках был немыслим при мисс Голкомб, которая откровенно высмеивала всякое женское искусство, в том числе свое и своей сестры. Мне гораздо больше запомнился наш разговор, особенно когда в беседе принимала участие мисс Фэрли, чем рисунки, которые я машинально просматривал. Все, что связано с ней, я помню так живо, как будто это было вчера.

Да! Признаюсь, что с первого же дня, очарованный ею, я позволил себе забыться, я забыл свое положение. Самый простой ее вопрос: «Как держать карандаш? Как смешивать краски?» – малейшая перемена в выражении ее глаз, устремленных на меня с таким серьезным желанием научиться всему, чему я мог научить, и постичь все, что я мог показать, приковывало к себе мое внимание несравненно сильнее, чем самые красивые места, мимо которых мы проезжали, или игра света и тени над волнистой равниной и пологими берегами моря. Не странно ли, что все окружающее так мало на нас влияет, когда мы всецело поглощены какой-то думой? Только в книгах, но не в действительности мы ищем утешения на лоне природы, когда мы в горе, или созвучия в ней, когда мы счастливы. Восторги перед ее красотами, так подробно и красноречиво воспетые в стихах современных поэтов, не отвечают необходимой жизненной потребности даже лучших из нас. Детьми мы их не замечали. Те, кто проводит жизнь среди многообразных чудес моря и суши, обычно нечувствительны к явлениям природы, не имеющим прямого отношения к их призванию в жизни. Наша способность воспринимать красоту окружающего нас мира является, по правде сказать, частью нашей общей культуры. Мы часто познаем эту красоту только через искусство. И то только в те минуты, когда мы ничем другим не заняты и ничто другое нас не отвлекает. Все, что может постичь наша мысль, все, что может познать наша душа, не зависит от красоты или уродства мира, в котором мы живем. Возможно, причина отсутствия связи между человеком и вселенной кроется в огромной разнице между личной судьбой человека и явлениями природы. Высочайшие горы исчезнут во мраке времен, малейшее движение чистой человеческой души – бессмертно.

После трехчасовой прогулки наша коляска снова проехала через ворота лиммериджского дома.

На обратном пути я предоставил дамам выбрать пейзаж, который они должны были рисовать под моим наблюдением на следующий день. Когда они удалились, чтобы переодеться к обеду, и я остался один в своей комнате, мне стало вдруг почему-то не по себе. Я чувствовал смутное недовольство самим собой, не понимая, в чем его причина. Потому ли, что на прогулке я держал себя скорее как гость, чем как учитель? Потому ли, что в меня снова вселилось то странное чувство, которое встревожило и огорчило меня при первом знакомстве с мисс Фэрли? Во всяком случае, я почувствовал облегчение, когда настал обеденный час и я мог присоединиться к обществу хозяек дома.

Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошел в столовую, была разница в туалетах трех дам. В то время как миссис Вэзи и мисс Голкомб были роскошно одеты (каждая в манере, присущей ее возрасту) – первая в серебряно-сером, вторая в светло-палевом платье, которое очень шло к ее смуглому лицу и черным волосам, – мисс Фэрли была в очень скромном платье из белого муслина. Оно было снежно-белым и очень шло к ней, но это простенькое платье могла бы носить и жена или дочь бедного человека. Ее гувернантка была одета гораздо богаче, чем она сама. Позднее, когда я поближе узнал мисс Фэрли, я понял, что это была своего рода деликатность, боязнь хотя бы в одежде подчеркнуть свое богатство. Ни миссис Вэзи, ни мисс Голкомб никогда не могли ее уговорить одеваться наряднее и роскошнее, чем они.

Покончив с обедом, мы все вместе вернулись в большую гостиную. Несмотря на то что мистер Фэрли (очевидно, в память могущественного короля, самолично подававшего кисти Тициану) приказал дворецкому узнать, какие вина я предпочитаю после обеда, я решительно отказался от искушения посидеть в великолепном одиночестве за бутылками собственного выбора и испросил у дам разрешения на время моего пребывания в Лиммеридже покидать обеденный стол всегда вместе с ними, по благородному обычаю иностранцев.

Гостиная, в которую мы перешли, такая же большая, как и столовая, была на нижнем этаже. В глубине комнаты широкие стеклянные двери открывались на террасу, всю уставленную цветами и всевозможными растениями. В мягком, сумрачном свете листья и цветы сливались в одно гармоническое целое, и сладкое благоухание вечера приветствовало нас через открытую дверь. Миссис Вэзи неизменно садилась первая – она завладела креслом в углу и сразу же уютно задремала. Мисс Фэрли по моей просьбе села за рояль, я – подле нее, а мисс Голкомб – у окна, чтобы, пользуясь последними спокойными лучами догорающего заката, просмотреть письма своей матери.

Как живо встает перед моим мысленным взором мирный домашний уют этой гостиной, в то время как я пишу! Оттуда, где я сидел, мне была видна грациозная фигура мисс Голкомб. Наполовину освещенная мягким вечерним светом, наполовину в тени, мисс Голкомб внимательно просматривала письма, лежавшие у нее на коленях. Прелестный профиль той, что сидела за роялем, тонко выделялся на темнеющем фоне стены. На террасе цветы, декоративные травы и ползучие растения еле качались в вечернем воздухе – так тихо, что их шороха не было слышно. Небо было безоблачным, и таинственный лунный свет уже начинал разливаться по его восточному краю. Мир и уединение смягчали все мысли и чувства, сливаясь в упоительной гармонии; отрадная тишина, все более глубокая, по мере того как сгущались сумерки, окружала нас, когда зазвучала полная нежности музыка Моцарта. Это был вечер незабываемых впечатлений и звуков.

Мы сидели в молчании. Миссис Вэзи спала. Мисс Фэрли играла, мисс Голкомб читала, пока не погас последний луч вечерней зари. К этому времени луна уже всходила над террасой, и ее бледные таинственные лучи заливали глубину комнаты. Переход от сумерек к лунному свету был так прекрасен, что, когда слуга принес свечи, мы не зажгли их, оставшись, по взаимному согласию, в темноте, – только на рояле горели две свечи. Мисс Фэрли играла еще около получаса, а потом вышла на озаренную луной террасу, чтобы полюбоваться садом. Я последовал за ней. Мисс Голкомб пересела к роялю, поближе к свече, чтобы продолжать чтение. Она была так погружена в письма, что, казалось, и не заметила, как мы вышли.

Мы пробыли на террасе не более пяти минут – мисс Фэрли, по моему совету, повязала голову белой косыночкой, опасаясь ночной прохлады, – как вдруг я услышал изменившийся голос мисс Голкомб. Она тихо и настойчиво звала меня:

– Мистер Хартрайт, подите сюда на минуту, я хочу поговорить с вами.

Я вернулся в комнату. В глубине гостиной, у стены, стоял рояль. Подле него с той стороны, которая была дальше от террасы, сидела мисс Голкомб. На коленях у нее в беспорядке лежали письма, одно из них она держала у свечи. Я сел напротив нее на низенькую кушетку; отсюда я ясно различал фигуру мисс Фэрли, ходившей по террасе в мягком свете луны.

– Я хочу, чтобы вы прослушали конец этого письма, – сказала мисс Голкомб. – Вы скажете мне, проливает ли это свет на ваше странное приключение по дороге в Лондон. Это письмо моей матери к ее второму мужу, мистеру Фэрли. В нем говорится о том, что произошло лет двенадцать назад. К тому времени мистер и миссис Фэрли с моей сводной сестрой Лорой уже много лет жили в этом доме. Меня тогда не было с ними, я заканчивала свое образование в Париже. – Она говорила очень серьезно и, казалось, была в затруднении.

В эту минуту мисс Фэрли показалась в глубине террасы, посмотрела на нас и, увидев, что мы заняты, пошла дальше.







Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 282. Нарушение авторских прав; Мы поможем в написании вашей работы!

Studopedia.info - Студопедия - 2014-2022 год . (0.043 сек.) русская версия | украинская версия