Книга посетителей
Я пробыл в Болшевской Коммуне семь дней. На третий день, повинуясь зову каких-то темных махинаций, Роом отбыл в Москву, и мы остались, - 178 - если можно так выразиться, в своем собственном распоряжении. Мы начали с того, что окунулись в самую гущу местного населения, что, при наличии Оськиного темперамента, особых трудностей не представило. Он балагурил с юнцами и вел высоко трансцедентальные разговоры с ворами постарше, ухарски сплевывая и невзначай меняя кассеты в своей шарманке. К беспрерывному щелканью, исходившему из этого его инструмента, население коммуны постепенно настолько привыкло, что уже больше не смущалось и не делало интеллигентных лиц в его присутствии. Я околачивался подобно космическому спутнику вокруг и подбирал крохи, падавшие с Оськиного стола, в виде особо специальных выражансов, прибауток и песенок, которыми так богат подводный мир советского общества. Временами на территории коммуны появлялись люди в клетчатых коричневых гольфах, фетровых шляпах и с желтыми макинтошами, перекинутыми через руку. На боках этих типов болтались бинокли и кодаки, а на лицах их была смесь из выражения лица „Алисы в стране чудес" с выражение морды павиана, только что прибывшего в европейский зоологический сад. Это были „знатные иностранцы" Их водил по коммуне никогда не терявший достоинства Дегтярев, в сопровождении нескольких особо проверенных на мимику сатрапов и хорошеньких переводчиц из Интуриста. В коммуне переводчицы чувствовали себя, как рыбы в воде, потому что, если особенности их профессии создавали им некоторые затруднения, допустим, в Донбассе, то здесь, в коммуне, все проходило выверенно и точно, как в самой наипоказательнейшей немецкой аптеке. Если в Донбассе случалось, что какой-нибудь особенно оборванный „анфан террибль" портил своим мерзким видом и клянченьем корочки всю разыгранную перед музыкальными иностранными ушами симфонию рабочих клубов, яслей и счастливой, - 179 - зажиточной жизни, то здесь, в коммуне, можно было быть уверенным, что ничего не попадется такого, что могло бы оскорбить нежный взор или слух заморского гостя. Если голодный, оборванный и текучий донбасский горняк в ответ на какой-нибудь сахаринно-филантропический вопрос иностранца мог загнуть этого иностранца, а вместе с ним и переводчицу, в какую-нибудь особенно изысканную распрокузькину мать, то от такого казуса в Болшевской коммуне можно было чувствовать себя наполно застрахованным. Здесь публика была дрессированна, как те львы, с которыми можно спать, положив им голову в пасть. Конечно, кузькину мать можно расшифровать иностранцу, как безудержное проявления восторга или обожания „любимого" и „единственного", но откуда у бедной переводчицы необходимый для этого запас сценического таланта, и, опять же, что-то будет, ежели этого таланта не хватит и иностранец возьмет и не поверит!., В коммуне же можно со спокойной совестью переводить слово в слово, даже не дожидаясь конца фразы. Фраза всегда будет изысканно социалистической, дышащей пролетарским самосознанием, классовой гордостью стопроцентного пролетария и беззаветной преданностью советским архипастырям. Бифштексы суть бифштексы, а,,Индия" есть „Индия"... Переводчицы щебетали, сатрапы извивались, негритенок Сашка скалил свою бесподобную улыбку, а знатные гости ходили китайскими болванчиками... Однажды я испросил у Дегтярева разрешения увязаться с такой компанией. Я уж не помню, из кого именно она состояла, помню только, что после первого же раунда меня отогнал какой-то серенький типчик с глазами койота и со странным рельефом в области заднего кармана брюк. Стоявший рядом со мной взломщик-ветеран определил значимость этого рельефа с рефлективной безошибочностью, которая - 180 - вырабатывается годами его социально-близкой деятельности: — Маузер 6,3!» У-у, б... лягавая!.. Ознакомившись на протяжении нескольких дней с чудесами советской пенитенциарии, милые гости под белые ручки провожались в святая святых болшевского клуба, где на красном бархате специального аналоя покоился библиеподобный фолиант в толстом пергаментном переплете. В десницу гостя предупредительно вкладывалось отвинченное стило, и бархатный баритон товарища Дегтярева с трогательным достоинством просил его вписать сюда несколько строк „на память" о произведенном на гостя впечатлении. „Кто любит более тебя, пусть пишет далее меня!" Гость, застенчиво улыбаясь, принимал ручку, на секунду задумывался и вписывал несколько искренних, симпатичных слов о той неизгладимой памяти, которую оставило в его сердце посещение этого чудного уголка великой, свободной и поистине самой демократической в мире советской державы... После этого, гостю разрешалось присесть в одно из бездонных кожаных кресел в красном уголке и, под внимательным руководством одного из сатрапов, просмотреть страниц шестьсот этого человеческого документа. Тут, на отдельных меловых страницах, красовались царственные закорючки леди Астор, говорившие графологически образованному читателю о том экстазе, который охватил эту высокую особу после ее трехдневного пребывания в Болшевской Коммуне. Несколько дальше расписался милый старичек — Бернард Шоу, известный безжалостностью к родному отцу, когда дело идет о нескольких красных словцах... или нескольких тысячах красных фунтов стерлингов?.. Нашли себе место на этих страницах и людишки помельче, и людишки покрупнее, и немцы, и англичане, и китайцы, и индусы, но если бы дотошный читатель случайно заглянул в корешок этого томища, ему быг вероятно, бросилось в глаза одно странное обстоя- - 181 - тельство: листы книги не были сшиты тетрадками, как это обычно бывает во всех себя уважающих и другими уважаемых книгах, но были вставлены туда по одному, совершенно отдельно от других, и не то, чтобы прошиты, а так, каким-то особо остроумным способом провязаны шестью толстыми шнурами. Концов этих шнуров нигде не было видно, и снаружи книга выглядела так же, как и все прочее в этом занимательном учреждении: вполне честно и прилично. Быть может, именно этим обстоятельством можно об'яснить, что на все шестьсот страниц, другими словами — на все, по крайней мере, девятьсот-тысячу записей, имевшихся в книге посетителей Болшевской Коммуны, когда Дегтярев предложил мне, для сведения Союзкино, выбрать наиболее характерные из них, я нашел всего одну, одну единственную, автор которой, хотя и в очень робких тонах, позволил себе усумниться в целесообразности помещения преступников в условия лучшие, чем условия жизни обыкновенного вольного гражданина... Это была, если я не ошибаюсь, запись профессора Дьюи. Трудно предположить, что профессор был единственным умным человеком среди тысячи прочих. Впрочем...
|