Роберт Лоуренс Стайн 31 страница
Теперь-то я смогу уйти от Беренгарии. Пусть займется гобеленом! Я скажу, что нам понадобятся многие, многие ярды гобеленов, плотно расшитые вышивкой занавески, подушки для кресел и табуретов. Это — ее задача. Мое дело — наблюдать за тем, чтобы правильно рыли траншеи под фундамент, ровно распиливали камни и как следует скрепляли их раствором, за тем, как одаренный особым талантом рабочий будет с помощью раздвоенной вилкой лозы искать воду для хорошего колодца, и за тем, как его будут рыть. Я буду занята с утра до вечера. Буду говорить с каменщиками и плотниками, распоряжаться, решать проблемы. А проблемы уже возникали. Не могу ли я позволить себе два стеклянных окна? Одно в комнате, обращенной к югу, другое в моей комнате, которая должна быть моей, только моей, а значит, служить одновременно спальней и жилой комнатой, где я смогу быть самой собой. Но как сделать, чтобы в небольшом доме, спланированном и построенном так, как раньше никто не строил, еда попадала на стол горячей из достаточно удаленной кухни, чтобы комнаты не заполняли кухонные запахи? В замках и в больших домах эта проблема легко решалась наличием столовой непосредственно над кухней. Но в задуманном мною доме не предвиделось никаких лестниц — мне нужен дом, по которому я смогу ходить на одном уровне. — О, дорогая, — сказала я наконец, — в голове у меня план готов, но мысль о том, чтобы его вычертить, меня убивает. Нам нужен Блондель. Я положила на стол перо, а Беренгария перестала гонять иголку по гобелену. Я пожалела о своих словах, как только позволила им вырваться. Ведь если теперь я прикована, как цепью, к Беренгарии, то, может быть, лучше, чтобы он держался от меня подальше? — Так где же мы построим дом? — спросила Беренгария с нарочито бурным интересом, который она теперь проявляла к любой теме, пришедшейся, по ее мнению, мне по вкусу. — Это зависит от многого. Ты хочешь остаться в Руане? — О, нет. Только в Аквитании, близко, на случай, если он приедет или решит прислать за мной. Я думаю, что более предпочтителен Манс, а ты? И окрестности там гораздо красивее. В очередной раз я убедилась в удивительной осведомленности Беренгарии о таких вещах, которые, безусловно, должны были ускользнуть от ее внимания. Манс и вправду красивый город, небольшой, благожелательный. И окрестности были бесконечно прекраснее плоского пространства вокруг Руана. Но откуда она обо всем знала? — Самое красивое место под Мансом — Эспан, — заметила я. — По одну сторону этого городка березовая роща, а по другую — река. — Эспан так Эспан. Я почувствовала, что мне следовало бы чуть отступить. — Обо всем этом надо будет еще раз подумать. — Очень хорошо, так приятно, когда есть о чем подумать, не так ли? Я согласилась с нею от всего сердца. На мои мысли влияли две новости. Первым пришло известие о смерти отца. Горе сблизило нас, его дочерей, и наши слезы смешались. А когда я со всей остротой вспомнила все, что он сделал для меня, нежеланного, незаконного ребенка, мною овладела сентиментальная иллюзия, свойственная людям, недавно потерявшим близких: я могу отплатить за его доброту, став еще добрее к Беренгарии, проявив к ней, его любимой дочери, еще большую преданность. Пару ночей я проплакала в подушку, обещая себе заботиться о ней, помочь ей стать счастливой, насколько возможно. Я достаточно хорошо понимала, что это лишь способ самоутешения, но обещания мои были достаточно искренними. Иногда меня посещали несколько странные мысли, которые могли бы поставить под серьезный вопрос мою ортодоксальность, если бы я сделала их достоянием других. Я чувствовала, что отец не задержится в чистилище, а попадет прямо в компанию святых и ангелов и, глядя вниз с небес, увидит, в каком плачевном состоянии пребывает его красивая, избалованная дочка. Он откажется быть счастливым на небесах, если увидит, что она несчастна на земле, и будет умолять о чуде, которое принесет ей счастье. Он не был усердным прихожанином, но храбро сражался против мавров на Сицилии — и какой-нибудь святой мог бы с полным основанием услышать его и сотворить маленькое чудо — заставить Ричарда прислать за женой. Но все получилось совсем по-другому. Следующая новость пришла от Ричарда, который сообщал нам, что он выступил против мятежников, нашедших прибежище в Ноттингхемском замке, и уничтожил их. Иоанн в последний момент укрылся за юбками Элеоноры, которая привела его к преданному им брату, чье место он хотел занять. Могу себе представить состояние Элеоноры: «Из всех моих прекрасных сыновей остались только двое, и я, мать, должна примирить их». По-видимому, жертвой сентиментальности Рано или поздно становится каждый. Элеонора избегала сентиментальности в юности, но поддалась ей в старческой немощи. Ричард заявил: «Я прощаю тебя, Иоанн, и хочу с такой же легкостью забыть твои преступления, с какой ты просишь моего прощения». Я прониклась к Ричарду теплым чувством за его слова, такие тонкие, благородные, остроумные и уничтожающие, но рассказ этот дошел до нас вместе с сообщением о том, что его повторно короновали в Вестминстере, чтобы смыть унижение заточения. Он вполне мог бы прислать за Беренгарией, чтобы жена присутствовала на коронации, и смыть еще более глубокий позор, более постыдный срам. Но он этого не сделал. Беренгария приняла новый знак отвержения спокойно. Но удар был оскорбительным, у меня болело сердце за нее, и когда она снова заговорила об Эспане, я была рада возможности отвлечь ее от тяжелых мыслей.
Мы возвратились в тесные комнатушки в конце епископского дома, и пользуясь яркими весенними днями, уезжали верхом на поиски наилучшего места для строительства. Нам пришелся по сердцу участок на пологом склоне, к которому подступала березовая роща; у его подножия сверкали воды Луары. Холм и роща защищали участок от северного ветра, а над всей долиной господствовал, словно на страже, небольшой, но весьма внушительный замок сэра Годрика Л'Эспана. Меньше чем за две недели мимолётная, смутная идея отлилась в полную определенность. Чего бы это ни стоило, были все основания говорить о будущем доме вполне серьезно, и Беренгария, разъезжавшая верхом на открытом воздухе или сидя в полдень с закуской на каком-нибудь пне, выглядела более здоровой и счастливой, чем в тот день, когда мы выезжали из Памплоны. Женщины всегда нуждаются в чем-то, что отвлекало бы мысли от самих себя и от их мужчин, — возможно, именно поэтому Бог дает почти всем им так много детей. Решить, что место подходящее, было нетрудно. Получить его во владение оказалось куда труднее. Все земли на многие мили вокруг принадлежали сэру Годрику, а он не желал продавать ни дюйма своих владений, и Беренгарии в особенности. Он был грубым, веселым, необразованным, но очень практичным человеком. Было очевидно, что ему представлялось весьма странным видеть королеву разъезжающей верхом по окрестностям в поисках участка земли для постройки дома. Собственно говоря, любой замок и любое поместье, каждый клочок земли принадлежали ей — или, по меньшей мере, королю — и если она не могла найти подходящее место для своей резиденции — что ж, оставалось только пожалеть об этом, и его величеству следовало бы что-то предпринять. Он, Годрик, не желает потворствовать такому сомнительному плану, это может доставить ему неприятности. На прямой вопрос о том, каковы же эти неприятности, он не ответил. Все дело было в том, что у него не лежало сердце к нашему проекту и он не хотел иметь к нему никакого отношения. — Хорошо, — спросила я наконец, — а что вы скажете обо мне? Мне будет позволено купить клочок земли и самой построить дом? Его ответ был несколько менее хитрым, но все же оскорбительным. Он вообще против этой идеи. Под нашим нажимом он пообещал подумать еще. Прошло две недели, и как-то утром я получила в подарок от сэра Годрика оленину — целую четверть оленя, с формальным посланием, в котором не значилось ни слов о земле. Я восприняла это как знак отрицательного решения и сказала Беренгарии: — Как говорится, просили хлеба, а получили камень — но только наоборот. По-видимому, нам придется расстаться с мыслью об Эспане. Несколькими днями позже, прежде чем мы уселись за новый план, к нам явился сэр Годрик. Паж объявил, что он ждет на улице, желая говорить со мной. Беренгария воскликнула: — Он пришел сказать «да». Немедленно тащи его ко мне. — Не стоит. Если у нас остается хоть какой-то самый хрупкий шанс, то чем меньше ты будешь вмешиваться в это дело, тем лучше. Если же он пришел с отказом, ему будет легче отказать мне. Я вышла в странную длинную комнатку, служившую нам прихожей, отпустила пажей и приготовилась выслушать Годрика. Очень смущенный, он беспокойно вертел в руках небольшой хлыст, то и дело довольно сильно ударяя себя то по руке, то по ноге. — Я подумал об этом деле и не возражаю против того, чтобы здесь строились вы, ваша милость, но мои условия сделки могут вас не устроить. Попытка набить цену? — И каковы же ваши условия, сэр Годрик? — Полагаю, что вы слышали последние новости. Наш король объявил войну королю Франции и призвал всех настоящих мужчин. Пасху я проведу в Нормандии, ваша милость. — Надеюсь, что кампания будет недолгой и успешной, — заметила я. — Дай-то Бог. — Голос его изменился: — Замок, имение и семью я оставляю на попечение шурина. Он был ранен в Яффе и до сих пор не вылечился. На войну он не поедет. — Очень хорошо, — согласилась я. Сэр Годрик был немногословен, и, несомненно, эти не имеющие отношения к делу подробности служили лишь прелюдией. Я ждала. — Я уехал бы с более легким сердцем, если бы мы с вами сумели кое о чем договориться, ваша милость. — Мы достигли бы договоренности гораздо быстрее, если бы вы сказали мне, что конкретно имеете в виду, — заметила я несколько резковато. Он два раза ударил себя хлыстом. — Речь идет о моей сестре и ее дочери, — начал он с таким видом, словно готовился перейти вброд незнакомую речку. — Сказать правду — в моей конуре слишком много сук. Муж Джизельды умер от малярии в Акре, и Шатору перешел к ее племяннику, так что ей пришлось переехать в мой дом. К сожалению, моя жена и она не могут найти общий язык даже в такой малости, как стоит ли подбросить в камин еще одно полено. В этом-то все и дело. — Он помолчал и посмотрел на меня, словно прося поверить в такое, на первый взгляд, невероятное утверждение, но мне, жившей со многими женщинами, понять его было совсем не трудно. — Я, конечно, мог бы оставить их вместе и наплевать на их свары, но... Вам не доводилось видеть мою племянницу Джин? Я действительно один раз ее видела. Идиотка от рождения. Криворотая, с лягушачьими глазами. — Мать испытывает к ней такие чувства, которых никто другой разделить не может, — с несчастным видом продолжал Годрик. — Когда моя жена, потеряв всякое терпение, что вполне понятно, бьет Джин, сестра платит ей тем же самым. В прошлый четверг они сильно поранили друг друга. Разумеется, я, — продолжал он даже с некоторой гордостью, — вижу обеих насквозь и умею их сдерживать. Но шурин — он, кстати, родной брат моей матери — характером очень похож на свою сестру и всегда принимает ее сторону. И, если уж быть совсем откровенным... — Он внезапно поднял голову и, движимый воспоминанием, заговорил более свободно: — Я рос без матери, а отец был свирепым человеком. Моя сестра Джизельда — она на два года старше меня и была гораздо сильнее даже тогда — отличалась неустрашимой храбростью и бросалась защищать меня, как кошка котят. Такое забывать нельзя, леди Анна. И теперь, когда Джизельда защищает Джин, я вспоминаю, хотя это и против моей жены, что в детстве она так же защищала меня! Я не буду спокоен на войне в Нормандии, думая о том, что Джин бьют, запирают в чулан, а моя сестра совершенно беспомощна... Сэр Годрик смотрел на меня, и его глаза, обычно проницательные и яркие — когда мы говорили об участке, я подумала, что они очень похожи на глаза крысы, угодившей в бочонок с салом, — красноречиво говорили о его чувствах и были затуманены страданием. И в них была мольба — как в глазах крысы, попавшей в мышеловку. Но чем я могу утешить его? Скоро все стало ясно. — Я дам вам землю, — быстро сказал он. — И пошлю на участок всех своих крепостных, чтобы его расчистили и выровняли. Найму самых опытных рабочих в Мансе. А когда вы поселитесь в своем доме, буду следить за тем, чтобы вам доставляли молоко, яйца, мясо и курятину — при условии, что вы согласитесь поселить у себя Джизельду с Джин. Джизельда опытная хозяйка — лучшая из всех, кого я знаю, хотя и не осмеливаюсь говорить об этом дома. Она умеет варить и жарить, делать мыло и свечи, может прясть, вязать и вышивать, умеет играть во многие игры, знает разные песни и истории. А девочка вовсе не злобная. Джин уродлива и тупа, это верно, и когда ее бьют, разумеется, отбивается руками и ногами, но когда с нею обращаются хорошо, она становится похожей на собаку — не очень умную, но преданную. Она меня понимает, знает, что я ее друг, и приносит мне башмаки; никто в Эспане не осмеливается дотронуться до моих башмаков, если поблизости Джин. Помните, ваша милость, поговорку: «Бог устанавливает порядок, Папа освобождает от обетов, а дьявол делает детей»? Я часто вспоминаю эти слова, глядя на девочку. Муж Джизельды был моим кузеном и к тому же ее единоутробным братом, если говорить всю правду. И вот результат. Хромую лошадь, которую нельзя вылечить, или собаку, потерявшую зубы от старости, можно прикончить из милосердия, но не так-то просто отделаться от нежеланной жены и идиота-ребенка. — Но ведь есть женские обители. — Это так. Но там такие правила, которых ребенок вынести не может. Есть и место повеселее, например Анжер, но там не лучше, чем в любом публичном доме. А в Блуа настоятельницей женщина, озабоченная замужеством, она должна женить на себе Шатору. Она стала бы преследовать Джизельду. О, как они были бы счастливы и насколько спокойнее стало бы мне, если вы... — Почему бы вам не построить для них дом? Его красное лицо стало совершенно бледным. — Строить дом... когда в замке столько места... да вопрос не в месте, моя жена никогда... Нет, ничего хуже этого представить себе невозможно... Я позволила себе на секунду отвлечься. Я видела жену Годрика. Она была вдвое меньше его ростом и весила, наверное, раза в три меньше, чем он. Лицо ее было цвета свечки, плоское, как тарелка. Но он явно боялся ее. Как некоторым женщинам удается достигать такого полного господства? — Но если бы я мог сказать, — настойчиво продолжал Годрик, — что вы — и, разумеется, ее величество, — он быстро обошел стеснявшее его обстоятельство, — пригласили Джизельду, то я мог бы объяснить это тем, что вам понадобилась экономка. И таким образом, по-видимому, одержать окончательную победу в войне на изнурение, начавшуюся в тот момент, когда Джизельда появилась в замке и сказала: «А я всегда сначала подвешиваю тушку зайца на четыре дня, чтобы как следует стекла кровь, или фарширую утку так, а не эдак, или же отбеливаю белье совсем иначе...» Все это было мне очень понятно. Но идиотское лицо его племянницы… И все же мне было жаль его. В сущности, сэр Годрик был простосердечным, незлым человеком. Он помнил былую доброту и разрывался между двумя привязанностями. А сейчас отправлялся на войну, причины которой касались его весьма отдаленно. Там будут стрелы, угрожающие его глазам, челюстям и внутренностям, секиры, готовые отсечь ему руки и ноги, всякие болезни, терпеливо ожидающие любую армию, чтобы уложить ее на обе лопатки. И я дружелюбно ответила ему — намного дружелюбнее, чем он ответил мне, когда я обратилась к нему в первый раз. — Вы понимаете, что такие вещи я одна не решаю? Но мы с королевой обсудим это сегодня же вечером. И я дам вам знать. К моему удивлению, Беренгария благосклонно отнеслась к идее поселить у нас Джизельду и ее неполноценную дочь. — Когда у нас будет дом, нам действительно понадобится опытная хозяйка, — заметила она. — Но девочка полная идиотка, не забывай, — безжалостно напомнила я Беренгарии. Уродливая, как и она, я могла относиться к Джин без чрезмерного отвращения, но предпочитала заранее подчеркнуть то, на что Беренгария, возможно, станет сетовать, когда будет уже слишком поздно. — Мы можем сделать так, чтобы видеть ее не очень часто. У нас будут собственные комнаты. Мы обсуждали это весь вечер. — Представь, Анна, — это только предположение, — но вдруг у Ричарда пробудится чувство долга, и он захочет поселить меня, скажем, в Лондоне, а ты не захочешь ехать со мной. Тогда ты останешься здесь не одна. — В таком случае и если ты, Беренгария, этого хочешь, а Богу будет угодно удовлетворить свое желание, — я останусь в Эспане либо одна, либо с отверженными Годрика. — Я была почти готова добавить, что, подобно стреле, выпущенной из лука, улетела бы в Апиету, но побоялась вызвать у нее угрызения совести. Что-то ее задело, и она продолжала: — О, Анна, я... Я помешала ей закончить фразу, немедленно высказав внезапно зародившуюся мысль: — По правде говоря, его решение вполне разумно. Для нас представляет интерес строить дом, не принимая на себя ответственность, связанную с полной собственностью, и если мы когда-нибудь уедем отсюда, то просто передадим его Джизельде. Годрик использует в качестве предлога возможность вырвать сестру из когтей жены и надежно ее устроить. И ему все равно, будем мы там жить или нет.
Я снова встретилась с сэром Годриком, и мы были вполне откровенны друг с другом. — Так чьим же все-таки будет дом? Для меня это попытка проверить свои способности. Для королевы — развлечение, способ отвлечься от работы над гобеленом, а для вашей сестры — прибежище. Но поскольку вы не желаете продать участок, он юридически остается вашей собственностью. Предположим, я захочу вырыть колодец или даже соорудить фонтан, и вы всегда сможете мне сказать: «Не там, а здесь!» Или ваша сестра пожелает разбить клумбу шалфея, а мне захочется высадить лавандовую живую изгородь? Предупреждаю вас, что при таком раскладе я быстро потеряю к этому интерес. Мой первоначальный план был слишком сложным, и теперь я к нему охладела. Нам лучше говорить напрямик. — Это должен быть ваш дом, — торжественно объявил он. — Если Джизельда догадается, что я отдал дом ей, она бросит этот факт в лицо моей жене, как уличные мальчишки бросают комок грязи. Не подумайте ничего плохого, — поспешно добавил он, — Джизельда не злая, но она слишком много страдала. — Он вдруг подмигнул мне, что показалось мне неуместно подкупающим. — «Страдание смягчает характер святых» — по крайней мере, так нам говорили, ваша милость. Что же касается всех нас, грешных... Я отшатнулась, словно от удара, пораженная мыслью о том, что Беренгарию смягчило страдание. Но это действительно было так. Неужели я присутствовала при обретении святости? «Какой вздор!» — подумала я и сосредоточилась на обсуждении с сэром Годриком подробностей.
Когда возвратился Блондель, участок был очищен и выровнен, фундамент уложен, а стены уже выросли мне по пояс. Был прекрасный летний день. Под березами Эспана собачьи фиалки и примулы разрослись ковром, до которого было далеко любому исфаганскому ковровому шедевру. Этот день был для меня, что называется, счастливым. Я ездила верхом по участку, позавтракала, сидя на пне под ярким солнцем, выслушала рассказ мастера, наблюдавшего за строительством, о его сыне, умном мальчике, которому удалось поступить в школу певчих в Мансе. Он принял сан священника и был назначен секретарем епископа Нантского. Это была приятная история смиренной любви и серьезных молитв, принесших в комбинации мирской успех. — И он никогда не забывает родителей, — заключил старик. — Я поняла, что обеспечило ему успех, — ваше воспитание... — бесстыдно польстила я ему. В общем, день был очень приятным. Беренгария не пожелала остаться дома. Это было плохо. Рабочие не могли ни принять ее, ни игнорировать, ведь она была королевой. Они прерывали работу и смотрели на нее, опасаясь, как бы ее милость не испачкала в грязи туфли. Какое-то время она с интересом следила за их работой и однажды, подойдя с грубо вычерченным планом дома, с живым интересом спросила у рабочего, копавшего землю: «Это будет моя комната?» Тот растерялся, попытался поцеловать ее ноги и сказал, что никакой комнаты для нее будет недостаточно и что... О, он говорил и говорил, с серьезным и многозначительным видом твердил ужасающие банальности. Что же касается меня, то после кратких проявлений любопытства, удивления и некоторого разочарования они приняли меня такой, какой обычно принимали все. Уродливая, бесполая, я совершенно непринужденно ковыляла, спотыкаясь, по строительной площадке. Кто-то то и дело откладывал кирку или лопату, чтобы подать мне руку в труднодоступном месте, но и здесь, как и в Памплоне, и в Акре, и в Риме, благодаря моему уродству я чувствовала себя свободной. Я очень устала. И едва держалась в седле, думая о том, что придется попросить подать мне ужин в постель, а я зажгу свечу, лягу и стану читать книгу, полученную накануне от любезного епископа. Мне не хотелось пускаться в разговоры с Беренгарией, я предпочитала предаваться своим мыслям, устремленным в будущее. К тому времени я уже повидалась и поговорила с сестрой Годрика, Джизельдой, и нашла ее здравомыслящей, достаточно образованной и страдающей от ощущения скованности души и тела, которое испытывает, вероятно, собака, посаженная на цепь в слишком тесной конуре. Она была готова обожать Беренгарию, неотступно заботиться о ней, исполнять любую ее прихоть. Я представляла, как они вместе работают над бесконечными гобеленами, как Джизельда потчует Беренгарию всевозможными приготовленными ею деликатесами, питательными поссетами, целебными снадобьями... Если все пойдет хорошо, я снова стану свободной. И одинокой... Ну и что? Одиночество — оборотная сторона свободы. За всю свою жизнь я встретила только одного человека, с которым хотела бы разделить ее, но даже столь скромное желание омрачалось предвидением тяжкого бремени цепей. Я слезла с лошади и, спотыкаясь, вошла в наши апартаменты. Свечи в комнате горели ярче, чем обычно, огонь в камине пылал веселее, чем всегда, а рядом с Беренгарией сидел Блондель. И что-то быстро чертил на листке бумаги. Она подняла голову: — Анна, Блондель придумал, как быть с кухней. Мы выкопаем яму, как для темницы, но с более широким проемом, чтобы туда попадал дневной свет и свежий воздух. Покажите ей, Блондель, ваш набросок... Четкий эскиз изображал подземную кухню с небольшим двориком перед дверью. Глаза Блонделя встретились с моими. Перед этим взглядом отступало мое одиночество, а за ним, нехотя, и свобода.
Как только дом подвели под крышу и вырыли колодец, мы переехали в Эспан и занялись бесчисленными делами. За работой и за разговорами думать было некогда. Вспоминая те годы, я слышу гул этой бурной деятельности. ...Нужно вымостить камнями дорожку, чтобы по сухому ходить в лес, построить голубятню, попробовать вина, приготовленного Джизельдой из первоцветов, начать новый гобелен. Насколько лучше стала выглядеть Джин — теперь она так счастлива! Какие интересные истории рассказывает Джизельда! Новая книга, новая песня, свежие вести с войны... Не сыграть ли в эту игру? Не отведать ли вот этого? Мы еще не попробовали ежевичного вина Джизельды. Посмотрите на ранние примулы... на колокольчики, словно упавшие к подножию берез из небесной синевы... на пчел в кустах лаванды. А вот поздняя роза. Святки, Пасха, Троица, праздник урожая, снова Михайлов день. Боже мой, Боже мой, как летит время! Как летит время, когда есть чем заняться! И что может быть интереснее фигур на греческой вазе прабабушки? Вы видели гнездо малиновки? Слышали ее голос? А вот это — вслушайтесь! — соловей. Смотрите, сколько ласточек! Стоит остановиться, стоит замереть на мгновение, и в ушах зазвенят вопросы, на которые нет ответов. Будешь слушать собственное сердце, неустанно сопровождающее тебя своим «тум-тум» по пути к могиле, услышишь, как вместе с пролетающими как на крыльях временами года ускользает время. Увидишь Беренгарию — увядающую, потому что когда женщиной пренебрегают, когда ее забывают, и самая лучшая пища не впрок. И Блонделя, одурманивающего себя вином всякий раз, когда у него нет определенного дела. Увидишь и свой небольшой уютный дом, потихоньку превращающийся в прибежище для невостребованных женщин, и самое себя — что-то вроде расстриги-аббатисы. Лучше не останавливаться, не прислушиваться и не смотреть ни на что кроме птиц да цветов. И быть постоянно занятой. Не суждено ли нам уподобиться леди Тинчбрэй, одной из наших постоялиц? История ее прискорбна. Беренгарии однажды довелось услышать и о печальных судьбах некоторых других женщин. Ограничимся леди Тинчбрэй и этой странной англичанкой, Халдах, но о ней позже. Как по-вашему, красивы ли эти анемоны? Да, они очень изящны. Утром Джин кормила птиц и приговаривала: «Хорошенькие», — может быть, не слишком сознательно, но это все же свидетельствует о том, что она кое-что понимает. А как Джизельда солит свинину — другой такой не сыщешь! Филипп уже дважды отступал — под Фретевалем и под Жизором — возможно, не следует громко говорить об этом. Блондель, вы слишком много пьете. Нет, я никогда не видела вас пьяным с того вечера в Акре, но, тем не менее, вы слишком много пьете. Давайте присядем под этим деревом... устроим себе постель из майорана, набьем лавандой мешочки и положим в сундуки с бельем. Делать, делать... все время что-нибудь делать...
За все это время Беренгария получила только одно письмо от Ричарда. В нем сообщалось, что отныне она будет получать в свое распоряжение сборы с корнуэльских и девонских оловянных рудников. — Мне назначили пенсию, как старому лакею, — заметила она. Но кажущаяся окончательность этого жеста была обманчива. Прежде чем мы смогли сказать: «Как быстро пролетел год, уже снова Михайлов день», Ричард, одержав победы при Фретвале и Жизоре и потратив много сил на строительство своего нового замка Гайяр, на один день вырвался на охоту. В выбранном им лесу жил отшельник с безумными глазами. В самый захватывающий момент погони за зверем он выскочил из своей пещеры, а может быть, из дупла, схватил за узду лошадь Ричарда и разразился громогласной тирадой. Он кричал, что, несмотря на обе недавние победы, эта кампания не принесет Ричарду ничего, если он не изменит отношения, не проявит внимания и не вернется к своей прекрасной и добродетельной жене. По слухам, Ричард рассмеялся и попытался оттолкнуть отшельника в сторону. Старик уклонился, не выпуская из рук уздечки. Стоявшая спокойно лошадь внезапно поднялась на дыбы, споткнулась, и Ричард ударился ртом о металлическое украшение на уздечке, между ушами лошади. — А ты заболеешь и умрешь до срока, — прокричал отшельник, разжал руку и исчез в подлеске. Ричард болел целую неделю. В Палестине он, как и почти все остальные крестоносцы, оказался добычей малярии, которая никогда не отступала от человека: один день все тело болело, на другой люди обливались потом и их трясло, как от холода, а на третий наступала слабость. Болезнь давно стала привычной, и многие крестоносцы называли ее «три плохих дня». Но прошли и три дня, и семь, и десять, доктора, как коршуны, собирались вокруг Ричарда, но ни один не сумел ни облегчить недомогание, ни поставить диагноз. Кавалькада, посланная за королевой с приказанием доставить ее к постели мужа, прибыла в Эспан в четыре часа прекрасного летнего утра. В этот час просыпаются птицы, чтобы встретить первые лучи рассвета, и засыпают снова. Я всегда просыпалась вместе с ними и слушала их песни. В то утро сквозь птичьи голоса я услышала скрип кожи, стук подков и мужские голоса, хоть и приглушенные, но все же очень сильно нарушающие абсолютный покой занимавшегося дня. Я разбудила Беренгарию. — Он прислал за тобой. Да, настал ее час. В Памплоне, Бриндизи, Мессине, на Кипре, в Акре, потом в Мансе и Руане, а теперь и в Эспане она ждала — в отчаянии, нетерпении, ярости, то смиренная и терпеливая, то гордая и горевшая вызовом. И вот долгожданный момент наступил. В шесть часов, когда солнце уже поднялось над покрытым росой миром цветов и птиц, Беренгария уехала, такая счастливая, удовлетворенная и вознагражденная за все муки, что это вызвало у меня благоговейный страх. — Ну, вот и все, — проговорила я, возвращаясь в дом, не замечая вцепившейся в мою руку Джин и обращаясь к Блонделю, шедшему рядом, с другого бока. — Как говорят в Наварре: «Наконец-то ты идешь туда, где находится твое сердце». Дай ей Бог счастливо доехать. — Можно и доехать, если сердце в надежном месте. Он должен выглядеть так, словно когда-то вошел в Иерусалим. — Русалим, — эхом отозвалась идиотка, взявшая себе привычку повторять обрывки фраз и слов.
Теперь под широкой крышей эспанского дома, строительство которого успешно продвигалось, осталось семь женщин — вернее, восемь, если считать Джин. Не так давно я осматривала этот участок или просто думала о нем, лежа в постели, чувствуя себя человеком, севшим на смирную старую лошадь, чтобы проехать милю, но едва он коснулся седла, как кобыла превратилась в норовистого, плохо взнузданного жеребца, закусившего удила и проскакавшего двадцать миль по холмам и долинам в противоположном направлении. Возможно, в перерывах между боями сэр Годрик гордился тем, как умно ему удалось пристроить сестру; или, может быть, его жена с восторгом рассказывала о том, как освободилась от ненавистной невестки, а возможно, друзья Джизельды радовались ее счастливой судьбе. Я знаю только одно: так или иначе, слух о том, что Эспан стал местом для невостребованных женщин со всего Манса, стал причиной того, что нас начали одолевать просьбами приютить какую-нибудь несчастную.
|