Роберт Лоуренс Стайн 29 страница
«И забыть», — подумала я. Оборванные нити снова вплетаются в неумолимый узор жизни, и молодых мужчин, желающих жениться на молодых женщинах, следует правильно понимать и внимательно выслушивать. Я посмотрела на Беренгарию. В конце концов, мы говорили о ее муже, о человеке, которого она когда-то безнадежно любила, несмотря даже на... Беренгария тяжело дышала, ее грудь учащенно трепетала под корсажем платья. — Если Блондель говорит, что потерял Ричарда под Веной, значит, так оно и было, — выдохнула она. — Мне точно известно, что из Акры Блондель отплыл вместе с ним. Я очень хорошо и очень давно знаю Блонделя — не было случая, чтобы он солгал или стремился прославиться. Он отправился с Ричардом на Иерусалим, и мы с каждой почтой получали от него письма — это может подтвердить и Анна — правдивые, честные; в них не было и намека на свои собственные подвиги. Больше того, он давно пообещал мне заботиться о Ричарде ради меня, и если он его «потерял», то мы можем быть уверены в том, что произошло предательство. — Она немного задыхалась, но голос ее звучал уверенно, и когда мы направились к боковому столу, где нас ожидало холодное мясо, движения королевы были настолько плавными и спокойными, что я подумала: сейчас она предложит Иджидио поесть еще или нальет ему вина. Но Беренгария взяла большой серебряный колокольчик, служивший для вызова пажей, и тряхнула его так сильно, что звон разнесся по всему дому. — Я еду в Руан, — объявила она, поставив колокольчик на место. — Если многие думают так же, как вы, граф Иджидио, — а я не сомневаюсь, что так и есть, — мне следует поехать туда и сделать все возможное, чтобы доказать им, что это правда. Кроме того, я должна увидеть Блонделя и услышать все от него самого. — И я с тобой! — воскликнула я, потому что она выразила и мои мысли. — Я поеду быстро, — предупредила Беренгария. — Я тоже. Иоанна молча смотрела на нас обеих. — Я не останусь здесь одна. Я... я... — Она взглянула на графа. Расставаться с ним ей не хотелось, с другой стороны, он только что приехал и вряд ли был расположен ехать ночью обратно. — Граф Иджидио, разумеется, будет нас сопровождать, — мягко проговорила Беренгария, и, клянусь, я не могла бы сказать, прозвучала ли в ее голосе наивность или хитрость. — Мы едем ради служения королю. — Она повернулась к заспанному пажу, приглаживающему в дверях взъерошенные волосы, и отдала необходимые распоряжения. Дочь старинного королевского рода, жена короля, она в тот момент была вполне достойна своего ранга и так величественно несла на себе украшение из стекла и олова, словно это была бесценная реликвия.
Я была потрясена изменениями, происшедшими в Элеоноре. В Памплоне, Бриндизи и Мессине я нередко удивлялась тому, как ей удавалось сохранять не только физическую энергию и остроту ума, но и свою внешность. Она приехала в Наварру сразу же после шестнадцатилетнего изгнания, фактически, из заключения в Винчестере, и порой мне казалось, что те годы словно законсервировали ее, как воск, которым хорошая хозяйка покрывает на зиму яйца. Она вышла оттуда с ясным умом, полная энергии, равной которой я не знала, и выглядела гораздо моложе своих лет. Теперь ее вид вполне соответствовал возрасту, если не сказать хуже. Красивое, словно литое лицо обесцветилось, его стянули глубокие морщины вокруг рта, на впалых висках и около глазниц появились коричневые пятна. Роскошные волосы стали совершенно седыми и казались слишком тяжелыми и безжизненными, чтобы их можно было привести в порядок; у нее появилась привычка нервно поглаживать их, погружая в них пальцы. Но в глазах горел прежний неугасимый огонь. Несмотря на то, что Беренгария постоянно торопила нас, путешествие из Манса в Руан заняло почти три дня. К нашему приезду последней новости было уже семь или восемь дней, и Элеонора не потеряла времени впустую. Письма к Папе, императору, Генриху Жестокому и Леопольду Австрийскому были отправлены по назначению. Мы не успели отложить в сторону забрызганные грязью плащи и согреть озябшие руки, а Элеонора уже выложила нам все, что ей удалось сделать для освобождения Ричарда, в частности поведала о типично аквитанском приеме — в прошлом принесшем ей прозвище Волчица. — Я откровенно написала Леопольду, что если он поможет мне, я отдам ему в жены свою внучку и тезку Элеонору, которую называют Жемчужиной Бретани. В Акре он часто говорил со мной о ней, однажды видел ее в Брюгге, и в глазах его горела похоть. Тогда я прямо сказала ему, что прожила достаточно много, чтобы не допускать таких безрассудных, неравных, принудительных браков. И всегда буду поддерживать выбор девушки — в рамках разумного, конечно. Он смутился, хорошо понимая, что ни одна девушка, если она не слепая и если ей предоставить свободу выбора, никогда не выберет его себе в мужья! Но теперь все изменилось, и если он захочет что-то сделать — а он имеет большое влияние на императора, — я готова пожертвовать девушкой. Она молода, наверняка переживет его, а потом — как и ты, Иоанна, — выйдет за человека, которого полюбит. Иоанна действительно вышла замуж за человека, выбранного ее отцом. Однако Беренгария была готова скорее умереть, чем выйти замуж за Исаака Кипрского. Но сейчас обе, поняв, что Элеонора поверила в рассказ Блонделя и приняла меры, надеялись, что упоминание о матримониальных делах приведет разговор в это русло. Сбросив грязные плащи и промокшую обувь, они поспешили к камину, расспрашивая о Жемчужине Бретани и оценивая силу предложенной Элеонорой взятки. — Но чего стоит, — я не могла не задать такого вопроса, — эта взятка эрцгерцогу, когда мы даже не знаем, где Ричард? А если он находится вне юрисдикции Леопольда или императора? В Германии множество князей — курфюстов, и все они, судя по всему, независимы и полновластны в своих владениях. — В том-то все и дело, — сказала Элеонора, оборачиваясь ко мне. — Мы ведь ничего не знаем. Нам известно только то, что он исчез в Эедбурге, маленьком городишке под Веной; но кто его захватил, почему, где он теперь — об этом ничего не слышно. — Она запустила руки в волосы. — Полная неопределенность... Ричард в тюрьме зачахнет, как орел в клетке. И все же Папа мог бы сделать многое — с ним считается весь христианский мир. Мог бы помочь и Леопольд, получивший такую взятку, в особенности если удерживает его он сам или же император. Что еще могла я сделать? Я промолчала, но вспомнила, как однажды слышала, что многие германские князья лицемерили перед Папой. Половина из них даже не были христианами, а претендовали на то, чтобы считаться членами христианского мира, из чисто мирских соображений. Обширное рыхлое формирование, власть над которым номинально находилась в руках Генриха Жестокого, называвшееся империей, состояло из нескольких очень старых и разнородных элементов. Более тысячи лет прошло с тех пор, как Аттила со своими гуннами вымел всю Европу. Они были побиты, разгромлены, разрознены и забыты. В городах, за исключением тех, где они учинили бессмысленные разрушения, следов от них осталось мало. Но в отдельных частях образования, именуемого империей, гунны оставили жесткий стержень чуждой культуры, невероятно пышной, отличавшейся непреодолимой племенной замкнутостью, удивительно снисходительной к женщинам, детям, лошадям и собакам, бескомпромиссной к врагам и преданно поклонявшейся странным богам. Таким местом была, например, область Гаштейн, где люди поклонялись духу крупного водопада, который низвергался с гор через узкую горловину. В Иоаннов день какую-нибудь молодую девушку из округи, красивую девственницу с чистым лицом, бросали в бурлящий поток, и в течение следующих двенадцати месяцев ее семью окружали почетом, считали святой и осыпали такими щедрыми дарами, что при выборе очередной ежегодной жертвы происходила жестокая конкуренция. А в Турзбургской провинции все еще существовала изощренная форма каннибализма, когда человек в обстановке пышной церемонии поедал некоторые части тела мертвого, но проявившего храбрость врага, в расчете на то, что его храбрость перейдет к нему самому. Папа этого одобрять не мог! Но папские послания, направлявшиеся в подобные места, не прозводили там большого впечатления. То были случайные обрывки знаний, которые я собирала в голове, как портниха собирает в своем мешке лоскуты ткани. Об этом нельзя было говорить в присутствии жены Ричарда, его матери и сестры. Но я могла сказать и сказала следующее: — Я думаю, что в первую очередь нужно по возможности точно узнать, в какой именно части империи его держат. — Но как? — Элеонора снова вцепилась в свои волосы. — Потому-то я и предложила Леопольду взятку — пусть еще один влиятельный человек будет заинтересован в том, чтобы его найти и сообщить нам правду; совершенно очевидно, что Иоанну и королю Франции выгодно прятать Ричарда, запереть в тюрьму до конца его дней. Но если Леопольд не клюнет на приманку, мы ничего не узнаем. Как же нам быть? Взгляд ее был настолько безумным, что я поспешила сказать несколько утешительных слов, ожидая, что Беренгария наконец заговорит о Блонделе и потребует встречи с ним, чтобы выслушать его рассказ. Но она казалась вполне удовлетворенной тем, что Элеонора поверила ему и приняла свои меры, и они с Иоанной, протянув ноги к камину, пустились в разговор, касавшийся главным образом Жемчужины Бретани, превратившейся во взятку, и шансов на то, что Леопольд клюнет на наживку. Они вспоминали и комментировали его склонность к принцессе Лидии, а потом перешли к обсуждению тонкостей запрета на брак между родственниками, размышляли, насколько Папа вправе регулировать эти вопросы, пытаясь припомнить, бывали ли в прошлом случаи законных браков между дядьями и племянницами. Это была совершенно банальная дамская болтовня, чего Беренгария обычно всячески избегала, но терпела, когда ее собеседницей бывала Иоанна. Я пришла в такую ярость, что мне захотелось столкнуть их головами, и в конце концов я заставила себя спросить: — А где парень, который рассказал об этом, мадам? — Он сейчас должен быть в Кентербери, — сказала Элеонора. — Я послала его туда рассказать все, что он знает, Хьюберту Уолтеру, предварительно заставив писцов все записать и хранить с моими бумагами. Видите ли, Анна, рассказ Блонделя находится в полном противоречии со всем тем, что все время утверждал Уолтер, и я подумала, что прямой разговор самого епископа с Блонделем послужит одновременно и проверкой, и подтверждением правдивости менестреля. Все это так трудно объяснить... — Руки ее все тем же рассеянным жестом потянулись к голове. — Я безоговорочно верю этому юноше. И нахожу вполне резонным считать, что, уезжая из Палестины, Ричард пожелал взять с собой компаньона — незаметного, полезного и симпатичного. А Блондель был с ним на протяжении всей кампании. Что могло выглядеть более естественно, а? — Прямой взгляд ее выцветших глаз, более бледных, чем когда-либо, сиявший из темных глазниц, был искренним, но, я сказала бы, вызывающе искренним. И я подумала: она все знает, а каково матери знать такое про сына? Но я по-прежнему не была убеждена в том, что Блондель... — Я безоговорочно ему верю, — повторила она, — но чувствовала, что если просто напишу Хьюберту Уолтеру, будто один менестрель, лютнист, пришел и рассказал то-то и то-то, он не обратил бы на это внимания. Так было со многими рассказами. И решила, что, если бы в рассказе юноши присутствовала какая-то фальшь, он не захотел бы попадаться на глаза Уолтеру. Уолтер знал... и... «Знал и о том, о чем ты думаешь», — добавила я про себя. А вслух сказала: — Вы очень умны, мадам. — И я действительно так считала. — Женщины не должны быть умными, — резко сказала она и красноречиво взглянула в сторону камина, где болтали Беренгария и Иоанна. — Мужчины ненавидят умных женщин — и Бог тоже, Анна Апиетская. И я узнаю его ненависть и думаю, что это гневит его больше, чем когда-либо. Как я могу верить в то, что Бог мой друг, когда дела идут так, как идут теперь? Из моих четверых прекрасных сыновей — ведь даже Иоанн красив и, если захочет, может очаровать хоть птицу, сидящую на ветке дерева, — осталось только двое. Ричард брошен в неизвестную темницу, а Иоанн уничтожает население королевства своего брата огнем и мечом. Я внимательно ее слушала. Она снова посмотрела в сторону камина, задержала взгляд на Беренгарии и сурово продолжила: — Отплывая из Мессины, я отправлялась спасать Англию от Лонгшама. Я так его прижала, так доняла, что в конце концов он попытался выскользнуть из Дувра, переодевшись женщиной, но рыбацкие жены обступили его и забили насмерть — конец по заслугам! Наконец настала очередь разделаться с этим флюгером Иоанном. Но что произошло? Желая насолить мне, Филипп Французский отказался от участия в крестовом походе и вернулся домой, чтобы поддержать и укрепить Иоанна так, чтобы тот смог бросить мне вызов. Повторилась моя фатальная неудача! И вот теперь, — продолжала она, запуская в волосы пальцы, — история с Ричардом. Я знаю, чувствую сердцем, что если бы я взялась за дело, то провалила бы его, но кто сможет этим заняться, если я опущу руки? Я его мать... Я попыталась вспомнить историю Элеоноры, известную мне либо непосредственно, либо из песен и рассказов. Ей и вправду всегда не везло. Она отличалась умом и коварством, и все же жребием ее всегда бывала неудача. А задача, стоявшая перед ней теперь, действительно была непосильной. Мне стало жаль ее, и я была готова простить ей презрительные и неприязненные взгляды и явное физическое отвращение, которое она питала ко мне, когда мы жили вместе. Я ответила ей так благожелательно, как только могла. Мне всегда удавалось быть доброй к несчастным.
В последующие дни все они почувствовали себя несчастными. Его святейшество слал в ответ бессмысленные утешительные письма, доводившие до бешенства своей пустотой. Любой из нас, способный отделить человека от его официальной функции, — то есть Элеонора и я — не мог не увидеть, что это письма слабого, нерешительного, сбитого с толку человека, который правильно рассуждал, но не имел ни малейшего понятия о том, как привести в действие свои прекрасные намерения. От императора приходили более дружеские и сердечные письма. Но это были письма для дураков! Если бы он знал, если бы был уверен, если бы нашелся его английский кузен... Но империя такая огромная, в ней столько князей-курфюрстов, что будет роковой ошибкой поставить кого-то под подозрение, которое может не подтвердиться… Ответы Леопольда были очень характерны для него. Он писал, что Ричард не находится в его юрисдикции, иначе он охотно освободил бы его и женился на Элеоноре Бретанской. «Он неоднократно оскорблял меня, сорвал мой флаг. У меня мало причин любить его. Но если бы я знал, где он, то с радостью сообщил бы вам об этом в обмен на обещание руки вашей внучки». И никто из них не спросил: «Почему вы обращаетесь с этой просьбой ко мне? Разве Ричард Плантагенет не утонул или разве я смотритель морга для утопленников?» Я обратила на такую странность внимание Элеоноры. Она согласилась с тем, что это знаменательно, и добавила: — В письме эрцгерцога звучит нотка сожаления. Он жалеет, что не располагает никакими сведениями и по-прежнему хочет, чтобы Ричард оказался в его руках. И в письме императора сказано... где же это... а, вот... Он выжидает, желая увидеть, куда прыгнет кошка. Если Иоанн с Филиппом возьмут Англию под контроль, Ричарду не видать больше дневного света. Но если их постигнет неудача, император найдет его мгновенно. Я вижу его насквозь! Но, Анна, что я могу сделать? — Ее лицо исказило страдание. — Что я могу сделать еще, кроме того, что уже сделала? Было мучительно смотреть на Элеонору, слушать ее. И я безумно жалела Беренгарию. Но именно она — ни служанка, ни жена, ни вдова, возможно, проявляющая глупость, оплакивая пылкого рыжеволосого любовника, существовавшего только в ее воображении, — со страшной проницательностью констатировала истину: — Ричард не переживет заточения. Он либо умрет, либо сойдет с ума. А ведь он был очень хорошим воином и заслуживает того, чтобы умереть на свободе. А Иоанна все плакала и плакала. Погода была безжалостно холодной, рассветало поздно, а темнело уже вскоре после полудня. Замок, в котором мы жили, был самым холодным и самым неудобным местом на свете. В окна задувало снег, и в тех местах, где гулял сквозняк, маленькие сугробы иногда целый день лежали на полу и не таяли. Памплона находилась в низине, защищенная от холодного северного ветра горами, и, в противоположность здешней, зима там была короткая, приятно возбуждавшая и никогда не терявшая очарования новизны, потому что очень быстро кончалась. А наш будуар с закрывающимися ставнями и большим камином был очень уютным. Эти же северные замки не рассчитаны, как мне казалось, ни на жаркую погоду, ни на свирепый холод. На верхних склонах гор, к северу от Памплоны, часто выпадал снег и держался три-четыре недели, и из-за морозов персики вызревали только в хорошо защищенных местах. Здесь же крестьяне ходили в овчинных полушубках, шерстью внутрь, широких и мешковатых, что позволяло носить их поверх обычной одежды. Они особым образом выделывали шкуры, овчина становилась мягкой, и мужчинам в них было легко работать и двигаться, женщинам прясть шерсть, а детям играть. Как-то Беренгария, дрожащая и синяя от холода, жавшаяся вместе с нами к камину, как будто совсем не дававшему тепла, заметила: — Завидую крестьянам — они могут и дома сидеть в полушубках. Я отошла в сторону и уселась за письмо к отцу, в котором просила его прислать нам как можно скорее четыре овчинных полушубка. Когда мы их получим, зима уже кончится и наступит лето, но писать письмо — какое-никакое, а занятие, а полушубки всегда пригодятся. Я получила их через шесть недель, в марте, который оказался холоднее обычного. В дальних углах всех комнат лежали кучки мусора, загнанного туда сквозняками, в окна набился снег, а со стен свисали сосульки. Мы кутались во всю имевшуюся у нас одежду, и все равно зуб на зуб не попадал от холода. Отец прислал самое лучшее, что можно было найти. Окрашенная в темно-оранжевый цвет шафраном с луком и соком самбука, мягкая, шелковистая на ощупь овчина была со вкусом расшита цветными шерстяными нитками. На каждом полушубке были петли из шерсти и резные пуговицы из хлоритового сланца или из желудей. Я сунула руки в полушубок, лежащий в мешке сверху, и меня словно окутало приятным теплом. Мне удалось застегнуть желудевые пуговицы, и я почувствовала себя замурованной и неуязвимой. Потом я вытряхнула из мешка три остальных полушубка, пошла в холодную, мрачную от сумеречной дымки комнату, где проводили большую часть времени Беренгария и Иоанна, и накинула на плечи Беренгарии сине-зеленый расшитый полушубок, со словами: «Вот чего я так долго ждала!» А пурпурно-розовый положила на колени Иоанне: «Это сбережет ваше тепло». Третий, оранжевый с желтым, я понесла в особенно холодную комнатку с ужасными сквозняками, в которой Элеонора писала письма, разговаривала с посетителями и ходила взад и вперед, не давая покоя своим волосам. Подойдя к тяжелой, обитой железными гвоздями двери — северные замки не приспособлены для нормальной жизни, но каждое отдельное помещение в них при необходимости может выдержать настоящую осаду, — я прислушалась, опасаясь прервать серьезный разговор. Голосов слышно не было, я постучала в дверь и услышала: «Войдите!» Я собиралась войти и положить полушубок ей на плечи, чтобы удивить королеву-мать его приятным теплом. Боком пройдя через дверь, я на ходу развернула полушубок и подняла его, намереваясь подойти и возложить его на плечи Элеоноре, сидящей ко мне спиной. — Мадам, небольшой подарок из Наварры. — Я разжала пальцы, опустила руки — полушубок уже больше не заслонял от меня окружающие предметы — и увидела Блонделя. — Блондель... — услышала я свой голос, сдавленный, будто кто-то держал меня за горло. Он подошел ко мне, встал на одно колено и поцеловал мою руку, а другую я положила ему на плечо. Сквозь шум в ушах до меня донеслись его слова: — Я думал, что вы в Мансе. И я ответила: — А я думала, что вы в Кентербери. — Он привез мне письмо от архиепископа, — сказала Элеонора, держа листок на расстоянии вытянутой руки от глаз, как часто читают старики. — Другого письма нет? Блондель выпрямился, отошел в угол комнаты, остановился у края стола, что-то ответил Элеоноре, а я смотрела на него, пораженная тем, что мгновенно его узнала. Однажды, в Памплоне, мне представилось лицо Блонделя, когда он постареет. Но тогда состарившимся и отмеченным печатью лет я представляла себе лицо молодого страдающего юноши. Лицо, на которое я смотрела сейчас, было совершенно иным. Это была темная, сардоническая маска. На ней почти не осталось следов открытой юношеской красоты, которая так мне нравилась. Наверное, я могла бы смотреть на него, не отрывая глаз, целый час, но Элеонора с тяжелым вздохом отложила письмо и только теперь заметила накинутый ей на плечи полушубок. — Что это? — удивленно спросила она. — Полушубок, — ответила я словно спросонья. — Крестьяне носят их дома в холодную погоду. Это — подарок моего отца. Блондель подошел к ней и приподнял полушубок, чтобы помочь ей сунуть руки в рукава. Она сжалась, словно прислушиваясь к тому, как под овчиной собирается тепло, и лицо ее исказил спазм муки, а глаза налились всего двумя тяжелыми скупыми слезами, которые тихо скатились по старому, изборожденному морщинами лицу. Элеонора подняла руки, чтобы скрыть свою слабость. — Ричард... — произнесла она имя сына надломленным, полным горечи голосом. — Ложась в теплую постель, протягивая руки к огню или усаживаясь за обеденный стол, я каждый раз думаю о холодной темнице, где он лежит на сыром каменном полу, голодный, закованный в цепи. О Боже! — воскликнула она, уронила седую голову на край стола, и расшитая совершенно неуместным в эту минуту веселым узором желто-оранжевая овчина заглушила ее рыдания. — Уолтер ничего не знает. Он все жалеет, что не выполнил своей угрозы посадить Ричарда под арест... С таким же успехом я могла бы пожалеть о том, что не задушила его в колыбели! Боже мой, что еще я могу сделать? Матерь Божия, у тебя тоже был сын — но он победно вошел в Иерусалим и мучился на кресте всего три часа... Поверх ее поникшей головы я смотрела на Блонделя, а он смотрел на Элеонору — через свою маску. Так на Рождество люди рядятся в смешные или фантастические маски и глядят через прорези для глаз собственными глазами. Изящно очерченный чувственный, немного нервный рот былого Блонделя скрывался под жестким, ироничным, насмешливым — может быть, над самим собой — новым абрисом, но глаза были глазами того самого мальчика, что много лет назад посмотрел на рыночной площади в Памплоне сначала на меня, а потом с точно таким же выражением жалости на пляшущего медведя. Элеонора подняла голову и решительно сказала: — Я не должна поддаваться слабости. Хьюберт Уолтер, по крайней мере, контролирует Англию, и когда Филипп поймет, что она не упадет в руку Иоанну как спелая слива, он может изменить свою тактику. Я думаю, что он это понимает. Как понимают император и Леопольд. Возможно, Ричарду удалось где-то спрятаться на год, так, чтобы о нем никто не услышал ни слова? Но вряд ли. Он слишком заметен. — Она помолчала. — Темницы глубоки и мрачны, и в каждом замке, даже в самом малом, даже в таком, где нет колодца и воду берут из рва, есть подземная тюрьма. А в Германии полно таких маленьких замков. Наверное, никто точно не знает, сколько их там. — Она немного подумала, словно советуясь сама с собой, и продолжила: — Хотелось бы знать, достаточно ли твердое давление Папа оказал на Филиппа? Ох уж эта монашеская трусоватость! Я напишу Папе снова. Он должен заставить Филиппа понять. Бывают такие времена, когда отчаянная надежда трогает больше, чем простое отчаяние. В последние месяцы Папа постоянно отклонял ее просьбы, доброжелательно, но вполне определенно, но она продолжала свое, обращаясь к нему снова и снова и тщетно ожидая поддержки, подобно тому, как старый беззубый бульдог норовит укусить привязанного, могучего быка. Жалость к ней заставила меня заговорить: — По-моему, его святейшество сделал все, что хотел, мадам, но захотел ли он сделать все, что мог, этого я сказать не берусь. Какова бы ни была тайна местонахождения Ричарда, последние месяцы ее хранили крепко — ведь тайны редко раскрываются путем лобовой атаки. Я могу напомнить вам один подобный случай. Вы когда-нибудь слышали о тайных операциях в Германии? — О шпионах? Да, Анна. Четверых я отправила туда сама, Хьюберт тоже послал кого-то из своих. Из моей четверки двое не вернулись — один, на которого я особенно полагалась, умер в Вюртемберге, о втором до сих пор ничего не известно, а остальные двое сказали, что империя огромна и из-за разнообразия языков разведка невозможна. Бедняга Альберик Саксхемский, упокой Господи его душу, носился с простой, но нешуточной идеей продажи готовой обуви — нескольких пар разных размеров, и одни башмаки были огромными. Как вы помните, у моего сына самые большие ноги на свете. Альберик думал, что Ричарду могут понадобиться башмаки. Если бы кто-нибудь купил их, он нюхом, как собака, разыскал бы те ноги, на которые они пришлись впору. Это был шанс. И мы, возможно, разгадали бы тайну. Но, как я уже сказала, Альберик умер в Вюртемберге, оставаясь хитрым до конца — он прислал мне письмо, написанное в манере, объяснять которую слишком утомительно. Башмаки он не продал. И, разумеется, возможно, что Ричард умер. Может быть, все рассказы о его смерти — чистая правда. Но полагаю, что я знала бы об этом. Это, наверное, странно звучит для вас, Анна, но все дело в том, что вы не... — …Не мать, — закончила я фразу за нее. — И за такую милость, — с внезапной яростью проговорила Элеонора, — вы должны благодарить Бога постом! — Она потянулась за гусиным пером и придвинула к себе чернильницу. — Я больше не могу тратить время на разговоры. Анна, прошу вас, выполните мою просьбу. Разыщите сэра Эмиа и скажите ему, что я хочу, чтобы он немедленно отправился в Рим, как только я напишу это письмо. Я пошла к выходу и у двери оглянулась на Блонделя. Он стоял у стола с непроницаемым лицом и смотрел на Элеонору. Комнату заполнил скрип яростно работавшего пера. Я положила руку на дверной запор. В комнате было довольно холодно, но когда я открыла дверь, в нее яростно ворвался еще более холодный ветер. И словно вспугнул их обоих. Блондель посмотрел на дверь, словно только что проснулся, а перо в руках Элеоноры остановилось ровно на столько секунд, сколько ей понадобилось, чтобы сказать: — Спасибо за то, что вы так быстро доставили письмо, Блондель. Можете идти. — Королева... здесь? — спросил он, присоединившись ко мне за дверью. — Да. — Все в таком же смятении? — Она очень встревожена. И охвачена печалью. Думаю, что она больше, чем Элеонора, склонна верить в то, что Ричард умер. Это действительно было так. Беренгария все больше и больше думала об умершем красивом рыцаре, нежели о человеке, который, возможно, томился в тюрьме. Со всех точек зрения эти мысли сносить было легче. Если бы Ричард исчез в Мессине, на Кипре или в Палестине сразу после падения Акры, все выглядело бы совсем иначе. Я уверена, что тогда она бегала бы повсюду, стучалась бы в ворота всех европейских замков. Но сам Ричард вынудил ее занять пассивную позицию, ясно дав понять, что ей не стоит слишком рассчитывать на него, где бы он ни был. Действительно, она прошла долгую, трудную школу ожидания и смирения, и теперь казалась способной воспринимать потерю более легко. — Лучше, если бы он действительно умер,— резко сказал Блондель и добавил — с явно ощутимой сменой чувств: — Тюрьма для такого человека, как он, — худшая из пыток. А для тех, кому он дорог, мучительна неопределенность. Миледи, не одолжите ли вы мне четыре кроны? — Это немалые деньги, — ответила я, всегда достаточно бережливая, но улыбнулась тому, что он обратился ко мне. — Я потрачу их на доброе дело. — А именно? — Прежде всего мне нужна новая лютня. — О, — удивилась я, — а что стало с вашей старой? — Я ее продал. Я тогда почти умирал. Лютня позволяла мне заработать на хлеб. А когда я уже почти дошел до точки, то понял, что не должен умереть с голоду прежде, чем найду человека, которому смогу рассказать свою историю. Тогда я продал лютню и нанял лошадь. — Как я хочу услышать вашу историю! О, Блондель, вы должны о многом рассказать мне... обо всем… — Я обо всем расскажу вам в другой раз. Буду рассказывать, развлекая вас до скончания света, — в обмен на четыре кроны сейчас. — Лютня не стоит и полкроны, — заметила я. Он рассмеялся — о, смех его тоже изменился. Я так часто старалась рассмешить его в былые дни, от всего сердца наслаждаясь проявлением чистосердечной мальчишеской радости. — Все женщины одинаковы, — сказал он. — Я сто раз убеждался в этом. Мужчина отдаст женщине все, что сможет, и если через полчаса после этого она напьется и свалится в канаве, ему будет все равно, но если женщина нехотя вручает вам хоть пенни, она не преминет сказать: «Не трать их в кабаке, парень, тебе нужны новые башмаки!» Так можете ли вы одолжить мне четыре кроны, не задавая вопросов? Я снова отметила, как сильно изменился Блондель. В те далекие дни он обязательно покраснел бы, долго колебался бы и стеснялся, если б ему пришлось просить взаймы деньги. Теперь голос его был почти вкрадчивым, в нем звучала почти профессиональная нотка попрошаек, но при этом вызывающе насмешливая. Деньги в сумочке были при мне, потому что в нашей временной комнате негде было их оставить. Я достала четыре кроны, положила ему на ладонь и пригнула над монетами его пальцы. И, стараясь ему подыграть, сказала:
|